КАСТЕЛЛО, или мое отвергнутое будущее

Опубликовано: 19 января 2017 г.
Рубрики:

 

 Это было в голодное и прекрасное послевоенное время, время счастливой эйфории, которое так же, как совсем ещё недавно военное время, требует своего летописца.

Отступила четыре года висевшая над тобой ежедневная угроза смерти. Открывались неожиданные, неимоверные перспективы предстоящего созидания по принципу «голь на выдумки хитра», когда, оттесняя привычное чувство голода физического, нас захлёстывало жадное и высокое чувство голода духовного.

Мы весело и упрямо разбирали развалины, сортируя кирпичи: этот, целый, ещё сгодится на стройку, вот эта половинка – на угол, а тот, битый – на бетон. Правда, случалось, что под обломками вдруг обнаруживались чьи-то останки – это опечаливало, но не надолго: печалиться было некогда – надо было торопиться возрождать!

В самом начале Пушкинской, там, где сейчас (уже который год!) высоченный забор с надписью, обещающей, что здесь будет элитный торгово-развлекательный центр, закрывает от прохожих оползающий котлован, был тогда маленький двухэтажный домик - по слухам, один из первых в городе каменных домов. Часть первого этажа была выбита прямым попаданием снаряда; над зияющей дырой нависал подпёртый деревянными столбами чудом уцелевший второй этаж. В нём жили – в окне нахально торчала железная труба «буржуйки»! Входом в этот скворешник служила бывшая балконная дверь, к которой надо было подниматься по сколоченной изобретательными жильцами отчаянной деревянной «драбыне». Хотите – верьте, хотите – нет, но эта изысканная архитектурная деталь была функциональна: там действительно жили люди – жили упрямой верой в обязательно счастливое Завтра!

Фасад нашего института был на удивление цел, на нём уцелел даже номер здания – 18 , но на месте двадцатого и двадцать второго зияла кровавой кирпичной раной огромная дыра. Эти развалины мы разбирали на субботниках. За нашей работой обычно надзирала одна из «англичанок» – Полина Хуторянская. У нас она не преподавала, и мы поначалу недоумевали: почему на субботники с нами ходит именно она? Но скоро стало ясно: здесь она «и замужем, и дома» – оказывается, она жила в том же дворе, позади развалин.

Там же жил, но, слава Богу, у нас не преподавал и с нами не работал очень противный мелкий, чёрненький человечек, которого мы издали, неведомо почему, прозвали Иисусом – он вроде бы что-то преподавал на старших курсах.

Лекции по языкознанию нам читал знаменитый профессор Финкель. По учебнику Финкеля и Баженова русский язык изучали школяры чуть ли не всего Советского Союза! За глаза мы так его и звали: тот Финкель, который Баженов – потому, что курс иностранной литературы нам читал ещё один Финкель, но того мы звали Финкель –маленький. В наших глазах они были несоизмеримы, потому что тот, «который Баженов», был к тому же одним из четырёх авторов гениально-весёлого «Парнаса дыбом», и не только!

Человек, который вслед за Маршаком и Щепкиной-Куперник перевёл все сонеты Шекспира, пришёл к нам в настывший актовый зал, где читались общие лекции, в стоптанных кирзачах и видавшей виды бурой солдатской шинели, явно не по росту. Мы слушали его в состоянии лёгкого обалдения, едва успевая конспектировать – так ёмко, так непривычно изящно по мысли было то, что разворачивалось перед нами. А когда прозвенел звонок, немолодой, неуставно сутулящийся рядовой сказал, интеллигентно, несусветно картавя: «А теперь - а теперь, разрешите, я закуру» – и, задрав полу шинели, извлёк из кармана замызганный кисет и многажды свёрнутую газету, со знаньем дела скрутил «козью ножку» и блаженно затянулся махорочным дымом. С этого дня в сознании всего нашего курса Александр Моисеевич Финкель занимал совершенно особое место. А что касается Финкеля-маленького, то его через некоторое время как-то незаметно сменил удивительно похожий на самурая всем складом лица, зубами, глазами и огромными роговыми очками Марк Эммануилович Рабинович, в когда-то белом командирском полушубке.

Мы сидели на лекциях в пальто, шинелях и телогрейках; в конце третьего этажа в стене коридора зияла сквозная дыра, оттуда дуло, и к концу второй смены, когда небо темнело, видны были звёзды. Зимой счастливцы-владельцы авторучек время от времени совали их, как термометры, под мышку, потому что чернила, бывало, замерзали. Было холодно. Было очень голодно. Во дворе института, в облезлом флигельке, у нас был ОРС – отдел рабочего снабжения, которым заведовал шустрый, маленький, разительно похожий на хомячка человечек по фамилии Горшунский. Там мы получали по карточкам хлеб (студентам полагалась рабочая карточка); иногда – какой-то случайный паёк, а временами – выделяемые профкомом самым нуждающимся вещи – кому обувь, кому какую-то одежду.

Столовой в институте не было. В буфете на втором этаже можно было на большой переменке взять порцию винегрета с прозрачным ломтиком хлеба и стакан чая. На котлету с макаронами мы с подружкой Витькой старались не смотреть: котлета была нам не по карману. Зато в тёплые месяцы можно было роскошно пообедать на улице: взять за шесть копеек французскую булочку и порцию восхитительного молочного мороженого за двенадцать копеек. Мороженщик вкладывал в металлическую чашечку с ручкой-поршнем круглую вафлю, затем большой ложкой плотно накладывал – нет, вмазывал в чашку мороженое, накрывал второй круглой вафлей, выдавливал поршнем – и вот она у тебя в руке, аккуратная круглая вкусность! Оставалось нырнуть в какую-нибудь подворотню – неприлично же лизать его на улице! – и лижи свой сладкий обед за восемнадцать копеек в полное удовольствие!

Вечером – если удавалось выкроить свободный вечерок– мы бегали в городской парк на танцы, Вход в парк был тогда платный – целых тридцать копеек! – поэтому мы лазили через высокий кованый забор. Наши верные рыцари подсаживали своих дам – это было смешно и весело, и ничуть не зазорно, потому что в те времена человеческое достоинство определялось вовсе не деньгами. Зато в аллеях парка, то тут, то там, пели аккордеоны и кружились пары. Аккордеонисты играли бесплатно, «за так» – наградой для них был восторг танцующих. Случалось, кто-нибудь запевал – песню подхватывали, и расходились по домам, прощаясь – до следующей встречи! – с совсем незнакомыми, но всё равно родными людьми.

Денег на кино, как правило, не было, но были летние кинотеатры, где можно было следить за событиями на экране, сидя на ограде, а то и на дереве: если что, тебе помогали взобраться такие же безденежные «грачи», которым удалось умоститься пораньше. Насколько мне помнится, никто нас оттуда не сгонял: нас понимали – денег нет, а кино посмотреть хочется.

А иногда, когда удавалось сэкономить за счёт обеда, мы «шли в разгул»: покупали билеты в филармонию на самую что ни на есть галёрку и слушали Рихтера, Александровича, похожего на школьного учителя Керера или нашу восходящую звезду, всеобщую любимицу Шурочку Лесникову. Акустика в нашей старой филармонии была волшебная, и даже на самых дальних, стоячих «входных» местах было слышно шелест страниц, переворачиваемых на пюпитре пианиста.

Иногда нам устраивали культпоходы в театр, иногда приглашали в институт именитых гостей: так у нас выступал Сосюра, читал свои стихи Павло Тычина – кстати, брат его, Евген, преподавал у нас «мову». Мы его нежно любили – в то время, пожалуй, даже больше, чем его знаменитого брата.

Гости выступали в актовом зале – там, где обычно читались общие лекции и проходили общие собрания. И вот однажды нам объявили, что в зале состоится встреча с Кастелло – учеником легендарного Вольфа Мессинга.

«На Кастелло» набился полный зал. Слава Вольфа Мессинга давно уже гремела по Союзу; Кастелло был внове – по крайней мере, для меня, – но это был Ученик Самого Вольфа Мессинга!

У нас уже начался курс психологии – читал его замечательный Петр Иванович Зинченко, «цыганский красавец», как его ревниво называли преподаватели-«язычники» за антрацитово-чёрные глаза и незыблемый авторитет среди студентов. В медленной, неспешной речи Петра Ивановича действительно было нечто завораживающее: терпеливо, но настойчиво он учил нас думать. Наверное поэтому, такие необъяснимые вещи, как передача мыслей на расстоянии, телепатия и телепортация, магнетически привлекали наши, еще не очень отягощённые знаниями, молодые, голодные умы.

Я опоздала, зал был полон, но девчонки потеснились и мне досталось место в центре зала, у прохода. На сцене, за столами, накрытыми в разной степени вылинявшими кумачовыми скатертями, разместился весьма многочисленный президиум – соседки объяснили мне, что это жюри. Зачем оно там, было сначала непонятно – выяснилось, что это для того, чтобы всё было по-честному (к честности происходящего тогда ещё относились серьёзно). Состав жюри был абсолютно разношерстный: зам нашего декана, уже знакомые вам начальник ОРСа Горшунский и Марк Эммануилович Рабинович, член профкома Ленка Плужникова с французского факультета, лаборантка фонокабинета и другие, незнакомые читателю, лица. Не знакомых нам было двое: кряжистый мужчина с тяжёлым, широким лицом и хрупкая, неброская женщина. Бойкая, разбитная секретарша директора, исполнявшая роль ведущей, представила гостей: это, оказывается, и был сам загадочный Кастелло со своей ассистенткой и, по совместительству, женой.

Голосом, неожиданно совсем обыкновенным, Кастелло сказал несколько слов о том, что называется телепатией, пообещал, что попытается показать нам это на деле – и приступил к делу!

Всё было захватывающе интересно и абсолютно непостижимо – честно говоря, поначалу во мне глухо шевельнулось бессовестное недоверие – потом я устыдилась: всё было непонятно, но честно! В привычном, обшарпанном зале, с этим широкоплечим, широколицым чужаком мы заглядывали в неожиданные, непонятные, но как-то реально – вот же оно! – существующие возможности человеческого, может быть, даже твоего, мозга. Чей это девиз – «познай самого себя!»? А-а, всё равно – но это стоющая задача!

Потом был объявлен перерыв, но перед этим нам предложили, чтобы каждый желающий написал на листочке, что он хочет, чтобы Кастелло исполнил. Листочки надо было передать в жюри – члены жюри должны были отобрать к исполнению те предложения, которые им покажутся наиболее интересными.

Народ зашевелился. Кастелло, вместе с ассистенткой-женой, удалился из зала: в качестве артистической уборной им выделили для отдыха немецкий деканат. С бумагой в те дни было туго, тетрадки были роскошью, учебники – тоже. Конспекты мы писали на чём придется, кто во что горазд. Мне, например, сильно повезло: сосед с первого этажа, профессор Гейманович, пожертвовал мне каталоги каких-то довоенных зарубежных изданий: каталоги были толстые, на плотной цветной бумаге, и я конспектировала лекции в пробелах между печатных строк. Для Кастелло я вырвала листочек из драгоценной тетрадки, которая использовалась исключительно для контрольных. Задание было предельно, гениально просто: Кастелло должен был снять с Рабиновича его массивные самурайские очки и надеть их на сидевшего рядом хомячка-Горшунского. Если бы вы их видели! Вы просто не представляете, как это должно было быть смешно!

Свёрнутый листок я передала по рядам.

Пока Кастелло где-то там отдыхал, жюри разбирало наши записочки, а мы обсуждали происходящее. Некоторые разминали затёкшие ноги – ко мне подошла девчонка из параллельной группы и сказала:

– Знаешь, Ленке Плужниковой понравилась твоя записка: она вычеркнула твою фамилию и написала свою!

Я забыла сказать, что Кастелло просил подписывать записки: для выполнения задания ему понадобится помощь автора. Естественно, я возмутилась: какое она имела право, эта Ленка! Но времени выяснять отношения уже не было: прозвенел звонок, и Кастелло вошёл в зал.

Ведущая призвала к порядку гудящую аудиторию, показала нам стопочку отобранных записок. Мы стихли – и магическое действо началось. Ведущая вызывала на сцену автора очередной записки, Кастелло брал его за руку, как доктор, слушающий пульс, и отрывисто произносил: «Думайте!» И всё. Он так чётко, так быстро выполнял загаданное, что я даже начала отвлекаться. Вообще должна признаться, я не очень внимательно следила за тем, как проходил второй сеанс: во мне всё ещё бурлило возмущение – какое она имела право? Хоть бы спросила!

И тут вдруг ведущая вызывает: Плужникова! Ленка – высокая, патлатая, с готовностью вскакивает и, сияя, подходит к Кастелло. Он, как всех, берёт её за руку и говорит: «Думайте!» А во мне всё возмущённо кипит: это же моя задумка! Это меня он должен держать за руку, мои мысли читать!

Кастелло топчется на месте, напряжённо мотает головой. И сердито повторяет «Да думайте же – вы что, думать не умеете?» Лицо его наливается свирепым сине-розовым румянцем – и вдруг, с видимым облегчением, он рывком увлекает Ленку к лесенке, тащит её со сцены – Ленка упирается: ведь Рабинович и Горшунский сидят в президиуме! А я торжествую: ага, так тебе и надо! Так тебе и надо!

Раздражение Кастелло возрастает крещендо, он уже кричит: «Вы что – безмозглая, думать не можете?» – и закусив губы, тащит её ко мне – да-да, ко мне, в мой проход между рядами! «Да нет же!» – вопит Ленка в отчаянии. Кастелло в ярости отшвыривает ее руку и выбегает из зала. Скандал! Распорядитель выбегает за ним, и следом , оступаясь на высоких каблуках, выбегает ассистентка-жена. Зал недоумевает, я тихо злорадствую, и в то же время меня угрызает совесть: ведь получается – я сорвала выступление Кастелло?

Но распорядитель вскоре возвращается и успокаивает зал: «Не волнуйтесь, все в порядке, выступление продолжается.»

Действительно – через несколько минут супруги Кастелло возвращаются. Снова ведущая вызывает одного за другим авторов записок, стопочка худеет, всё идёт нормально, лицо Кастелло медленно бледнеет, обретая почти нормальный цвет. И я тоже остываю – ну подумаешь, великое дело! Ничего такого не случилось!

И тут – да что они, с ума сошли? – снова звучит фамилия «Плужникова», и Ленка снова поднимается с места. Я не знаю, кто настоял на этом – Ленка, или сам Кастелло, или его жена, – чтобы исправить испорченное впечатление, загладить промах – но снова напрягаюсь: это я, а не Ленка, автор записки, и он должен это понять!

Он слышит! Он рывком стаскивает сопротивляющуюся Ленку со сцены, тащит её по проходу, ко мне, У него бешено напряжённое лицо, я вижу, как у него багровеет шея и ещё – самое страшное! – как дрожат, как прыгают у него зрачки.

– Вот здесь. Здесь, – хрипло говорит он, нависая надо мной. – Здесь я должен что-то сделать… Встаньте, пожалуйста!

Я встаю, но ничего не успеваю сказать: Ленка вырывает у него руку и с криком: «Ничего подобного!» – отбегает к сцене.

У него странно оплывает и каменеет лицо, он с ненавистью беззвучно роняет ей что-то вслед – надо думать, не очень лестное, на секунду прикрывает светлыми ресницами бешеные глаза и – ах, молодец! – крупным, ровным шагом возвращается к сцене, легко, как нечто несущественное, отстранив по пути Ленку, и ровным голосом говорит: «Продолжим. Кто следующий?» Следующим подходит Толя Скорик, с готовностью закатывая левый рукав. Видимо, Толя думает достаточно чётко: Кастелло уверенными шагами идёт с ним в конец зала, берёт у кого-то из ребят портфель, достает из него книгу и решительно открывает ее, называя при этом страницу. Толя удовлетворённо кивает, зал взрывается аплодисментами, и дальше всё идёт как по маслу. Стопочка записок быстро худеет, вечер кончается, ведущая благодарит выступающих, те устало раскланиваются и выходят, а я, заново стервенея, направляюсь во имя справедливости сводить счёты с Ленкой.

– Что за свинство, – выпаливаю я, – какое ты имеешь право присваивать себе чужие записки!  

  – А тебе какое дело? – парирует Ленка, обретая привычную твёрдость профсоюзного деятеля.

– Как это – какое? Ты мою фамилию вычеркнула, вписала свою, а мне, оказывается, и дела нет?

– Погоди, так это твоя фамилия? Я же не знала! Я тебя только по имени… Да ты понимаешь, что получилось? Бежим к нему!

Мы бежим к нему, забыв о свинстве, окрылённые идеей – ещё неясной, но должно быть замечательной, заглядываем – но увидев Ленку, Кастелло кричит: «Вон отсюда!»

Я выдвигаюсь из-за Ленкиной спины и захлёбываясь восторгом, поспешно объясняю, что произошло:

– Вы понимаете, это же не промах, не провал – тут что-то другое! Это удача!

Вы не поверите, но Кастелло поднимается и пододвигает мне стул – и ассистентка-жена, с минуту поколебавшись, предлагает сесть и Ленке. Мы ещё раз, теперь уже подробно и почти спокойно, повторяем свой рассказ – но тут события пускаются в галоп! Кастелло хватает меня за рукав и кричит:

–– Вы сами не понимаете – это же уникальный случай! За всю мою практику не было такого, чтобы импульс, посылаемый издалека, перекрывал непосредственный импульс! Ты понимаешь, девочка, что это значит? Это значит, что у тебя уникальные телепатические способности!

Ленка смотрит на меня почти со страхом. Я слушаю ошалело, смутно соображая, что предо мной открывается что-то неожиданное, непонятное, и неизвестно ещё, хорошо это или плохо.

Оставив в покое мой рукав, Кастелло хватает меня за руки – нет, не запястья, как во время представления, – он сжимает в горсти мои ладошки и волнуясь говорит:

– Слышишь, девочка, бросай свой институт! Будешь работать со мной! Перед нами такие перспективы, такие горизонты – ты не представляешь! Я сам ещё не очень представляю, но это уникальный случай!

 Жена-ассистентка осторожно гладит меня по плечу и вступает   мягким подголоском:

 – Ты не думай, это не только выступления. Это открытия, горизонты науки! Такие перспективы!

 Я окончательно ошалеваю – не от радостных перспектив, нет, – я представляю себя багровеющей, с прыгающими, как у него, зрачками, и тупо, отчаянно мотаю головой.

 – Нет, ты не отказывайся, ты подумай, посоветуйся с родителями. Мы подождём.

  Ленка смотрит на меня с жадной завистью, но зависть не злобная – просто удивлённая: бывает же такое!

За ними приходит машина. Пропуская вперед жену, Кастелло на секунду задерживается в дверях: «Так я не прощаюсь!»

Дома я рассказываю маме. Мама пугается: а как же мы? «Мы» – это мама и трое ее детей от второго брака. Овдовев, мама живёт в постоянном страхе: а вдруг я их оставлю, как она когда-то оставила меня? Она напрасно боится: я никогда их не оставлю – ведь я шестнадцать лет мечтала, чтобы у меня, как у всех, была мама. Только она этого не понимает, и поэтому всё равно боится… 

Назавтра меня вызывают в деканат. Наша деканесса тоже, как Финкель, ходит ещё в шинели – только шинель у неё офицерская. Она строгая, но добрая, поэтому спрашивает меня с удивлением: «Ты что там натворила? За что тебя директор вызывает?» Я не знаю, что я натворила, – что я вообще могла натворить?

У директора я ни разу не была – ну, видала , конечно, не раз, но чтобы вызывали, такого не было.   

– Ну, вот, – говорит Иван Фёдорович, – тут такое дело…

Оказывается, из гостиницы «Интурист» ему звонил Кастелло.

 – Я, конечно, обязан тебе передать, но что тебе посоветовать, я не знаю. Решай сама. Перспектива тут, прямо скажем, неоглядная, но, с другой стороны, какая-то неопределённая. Непривычная перспектива.

 – Не могу я, Николай Фёдорович, мама у меня, и дети мамины…Не могу я их бросить!

 – Ну, смотри – дело твоё. Они ждут тебя в «Интуристе», номер шестнадцатый. Поезд у них сегодня вечером, так что можешь уйти с лекций.

 В «Интурист» я не пошла. Вечером посмотрела на часы: через полчаса отходит их поезд. Ну и ладно! Решила – нет, и всё тут! 

 Назавтра – снова в деканат. Ну, думаю – это за Минку Бутылову. Вечно эта фифа прогуливает, а староста отдувайся!

  Мысленно чертыхнувшись, открываю дверь: сейчас мне Ирина Александровна за Минку задаст – мало не покажется! Но навстречу мне поднимается бледная, усталая женщина – ассистентка-жена. Они же должны были уехать, вчера ещё!

 – Выслушай меня, девочка, – негромко, мягко говорит она – Мне рассказали: ты учишься и работаешь, содержишь семью. Я тебя понимаю. Но пойми и ты меня. Тебе представляется редкая возможность устроить свою жизнь.

 Наверное, это так. Наверное, такой возможности у меня больше не будет – но я с ужасом вспоминаю багровое лицо и прыгающие зрачки гастролёра – и мне становится неважно.

Торопливо – видно, боясь, как бы я не поспешила с ответом, женщина частит:

 – Мы должны были вчера уехать, но ты не пришла, и мы сдали билеты.

Пойми: то, что вчера случилось, просто невероятно! Муж говорит, за всю его практику такого не было. Он же не фокусник – он учёный каких мало. Позавчера его пригласили на вашу Сабурку – там собрались ваши профессора, академики – психологи, психиатры, невропатологи и физиологи. Он демонстрировал им силу и возможности человеческого интеллекта. Когда он остановил своё сердце, один из профессоров просто упал в обморок – испугался! Это не трюки, это большая работа и сложная наука, понимаешь?

Я вроде бы понимаю – я верю ей, но у меня перед глазами багровое лицо, прыгающие зрачки – и я судорожно мотаю головой.

Она трогает мои руки и как-то просительно, снизу вверх, заглядывает в мои глаза:

 – Я понимаю – мне объяснили: на твоих плечах вся семья… Ты не беспокойся: ты будешь учиться, мы тебе квартиру снимем – а матери ты будешь деньги посылать, гораздо больше твоей стипендии…

 Куда там! Я отчаянно мотаю головой – мне кажется, голова моя мотается по собственной инициативе: нет, нет, нет!

Женщина устало поднимается и говорит:

– Ты подумай, ты хорошенько подумай. Мы подождём ещё три дня. Посоветуйся с мамой, ещё с кем-нибудь… Ты пойми: ты же будешь обеспечена на всю жизнь. Он говорит, ты необычайное явление, такого ещё не было. Это открытие, окно в науку, в какие-то новые возможности…

    Господи, я всё это понимаю, или кажется, что понимаю, но я ничего не могу с собой поделать – вернее, не с собой, а с этой упрямой головой, которая отчаянно, упрямо дёргается влево-вправо, влево-вправо: нет, нет, нет!

 – Ну, хорошо, я пойду, но ты всё-таки подумай, прошу тебя, – почти беззвучно, на выдохе произносит женщина – и пальцы её без надежды обнимают дверную ручку. Низко опустив голову, она выходит, и я успеваю заметить, какая у неё слабая, нежная шея…

 Дверь тихо, нерешительно закрывается.

 Вечером я пересказываю маме наш разговор и чувствую, что она начинает колебаться. Ну да, конечно: в нашей несчастной, несытой жизни радужная перспектива перманентно растущего благополучия выглядит очень заманчиво, но голова – нет, она никак не согласна, и я просто не могу ей сопротивляться.

 Следующие три дня мама мучается, терзаемая сомнениями. На четвёртый день мы обе наконец вздыхаем: с облегчением: всё! Конец терзаниям! Теперь, даже если эта упрямая голова смягчится, будет уже поздно. Синяя птица счастья упорхнула. Мы остаёмся у прежнего разбитого корыта, а золотая рыбка, вильнув хвостиком, скрывается в зелёной волне. Жизнь входит в обычную колею.

 И через много лет я вспоминаю – нет, не с сожалением, а с бесполезным, но неукротимым любопытством: а как бы она сложилась, моя жизнь, если бы голова моя тогда уступчиво кивнула?

 А вы как думаете?

Комментарии

Дорогая Инна Владимировна, прошло много лет со дня нашей встречи, но я помню все как вчера. Получила огромное удовольствие от вашего рассказа об учебе на факультете, где и мне посчастливилось учиться в конце 80-х. Думаю, что надо было ехать! :) Можно ли с вами связаться?

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки