Тайна зеленой палочки, или Мой Толстой. Часть 3

Опубликовано: 11 марта 2019 г.
Рубрики:

 

Вечные спутники: Толстой - Достоевский

Мы теперь будем всегда вместе,…

- Раз один — то, значит, тут же и другой! 

Помянут меня, - сейчас же помянут и тебя!

М. Булгаков

 

Лучшая, питерская пора моей жизни, прошла, под ставшие привычными, как программа «Время», споры о Толстом и Достоевском. Ну, в том смысле, что «наш пришел первым». «Нашим» у меньшей половины диспутантов был Толстой, у большей, соответственно, Достоевский. Шутка еще помню такая ходила: «Тот спор евреев меж собою, домашний, старый спор».

Уносясь памятью в счастливый мир своей юности, я часто думаю, а чем Толстой, в то время, когда вокруг меня было модно повторять оброненную Мережковским глупость, что Толстой, это ясновидец плоти, в то время, как Достоевский - ясновидец души, - чем же все-таки Толстой мог так прельстить меня.

Хотя, в чем-то Мережковский безусловно прав. Толстой, не в упрек мрачно-сосредоточенному Достоевскому, никогда не мог спокойно видеть чувственной красоты окружающего мира. Даже после «опрощения», когда проповедовал добродетельный отказ от всех наслаждений этого мира. Это подтверждается рассказом близкого друга и соратника (они вместе собирали средства на переселение духоборов в Канаду) Толстого, революционера и театрального деятеля Леопольда (Левушка) Сулержицкого:

«Сулер рассказывал: он шел со Львом Николаевичем по Тверской. Толстой издали заметил двух кирасир. Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости.

Толстой начал порицать их:

- Какая величественная глупость! Совершенно животные, которых дрессировали палкой...

Но когда кирасиры поравнялись с ним, он остановился и, провожая их ласковым взглядом, с восхищением сказал:

- До чего красивы! Римляне древние, а, Левушка? Силища, красота, - ах, боже мой! Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!»

Тут я, пожалуй, сделаю еще одну «остановку по требованию».

Уже здесь в эмиграции один мой знакомец, с которым мы, заранее сговорившись, одновременно перечитывали «Анну Каренину», сказал мне, дойдя до финала, примерно следующе: «Ночью проснулся, думал об Аньке, встал, закурил, бегал по дому, и чувствовал ее боль, как ей было невыносимо больно перед ЭТИМ». Я, помню, радостно его слушала, но попросила называть ее Анной, т.к. мне она тоже, как легко догадаться, не посторонний человек.

Что, вообще говоря, происходит? Во второй половине 19-го века один человек, сам давно уже умерший, описал черные, тугие завитки на белой шее молодой, никогда не бывшей женщины, описал ее любовь, страдания и смерть. И вот, в начале 21-го века, другой человек, художник, с головой погруженный в то время в свои собственные более чем серьезные заботы, просыпается ночью, думая об этой женщине как о близком, живом человеке. Вот это и есть залог бессмертия для любого пишущего, а не идеи, мировоззрение и прочее, небрежно обличенное в формат художественной прозы.

Это та самая «заразительность», которая есть вернейший признак настоящей прозы. Сознание читателя, незаметно для него самого, становится полностью подвластно воле автора, и тот, как умелый гипнотизер, заставляет читателей сопереживать выдуманным им героям и ситуациям, как если бы это все это происходило на самом деле. Это еще называется "эффект присутствия". За ним всегда стоит огромный, пластический дар художника, создающего, подобно Всевышнему, новые миры, и подобно ему же, населяющего их людьми, в которых ему волшебным образом удалось вдохнуть жизнь.

Может быть, я пытаюсь под свою гребенку всех чесать, но не могу себе представить даже самого оголтелого обожателя Федора Михайловича, который пробудится ночью, сопереживая мукам совести растлителя малолетних девочек, Николая Ставрогина. Честно говоря, «Бесы» Достоевского вызывали у меня в то время, когда я их читала, судорогу отвращения. Нет, идейная, так сказать часть, то есть, сбывшееся пророчество Достоевского о грядущем кошмаре кровавой русской революции, была мне вполне внятна. Но композиция, с медлительной первой частью, несообразно затянутой в сравнении со второй…, но картонные герои, их вымороченные диалоги… А безудержно словоохотливый «великий писатель» Кармазинов?

Несмешная карикатура на блистательного баловня судьбы, красавца и остроумца, но, да, и западника, ненавистного этим автору «Бесов», но, в отличие от него, сверхдаровитого Ивана Тургенева. Мне там из героев только тайная жена Ставрогина, хромоножка Мария Лебядкина, да братец ея, шантажист с уклоном в графоманию, пришлись. Они, единственные в этом «романе идей», «встают» живые, во плоти. Дочитала когда-то в Питере до конца через силу, просто чтобы не отставать от своих помешанных на этом произведении многоумных друзей.

Так что, максима Мережковского, хотя и звучит эффектно, с истиной соотносится по касательной.

Интересно, что в ночь ухода Толстой читал «Карамазовых», но вот что он записал в дневнике по этому поводу: «НЕ ТО».

Раньше Толстой неоднократно дивился «неряшливости, искусственности, выдуманности» Достоевского. Правда, из великодушия, свойственного истинно великим, Толстой сказал как-то: «Сегодня я понял то, за что любят Достоевского, у него есть прекрасные мысли».

И то правда, в отсутствие художественно-пластического дара остается хвалить ремесленника за «мысли, идеи и мировоззрение».

Частично, «прекрасные мысли» Достоевского отображены в его «Дневнике Писателя». Как, скажем, неувядающая мысль о том, что народ-богоносец страдал извечно и продолжает страдать от козней зловредного жидовского племени, ну и еще от «армяшек, полячишек» и представителей других мелких и ничтожных племен. Как тут быть с пресловутой «слезинкой ребенка» Ивана Карамазова, с ходу и не сообразишь. Видимо, речь идет о слезинке, исторгаемой исключительно из глазных отверстий русского ребенка, в срок крещеного в православие.

Только не подумайте, будто я считаю, что оголтелый шовинизм Достоевского имеет хоть какое-то отношение к отсутствию у него художественно-пластического дара. История Русской Литературы доказывает неопровержимо, что две эти вещи никаким образом между собой не связанны.

Понимая, что негоже утяжелять текст цитатами, в которых нет прямой нужды, не могу, тем не менее, отказать себе в удовольствии привести несколько из них.

Вот Бунин: 

«Ненавижу вашего Достоевского! - омерзительный писатель со всеми своими нагромождениями, ужасающей неряшливостью какого-то нарочитого, противоестественного, выдуманного языка, которым никто никогда не говорил и не говорит, с назойливыми, утомительными повторениями, длиннотами, косноязычием... Он всё время хватает вас за уши и тычет, тычет носом в эту невозможную, придуманную им мерзость, какую-то душевную блевотину. А кроме того, как это всё манерно, неестественно. Легенда о Великом Инквизиторе!...»

А вот - начало лекции о Достоевском Владимира Набокова: 

«Я испытываю чувство некоторой неловкости, говоря о Достоевском. В своих лекциях я обычно смотрю на литературу под единственным интересным мне углом, то есть как на явление мирового искусства и проявление личного таланта. С этой точки зрения Достоевский — писатель не великий, а довольно посредственный, со вспышками непревзойдённого юмора, которые, увы, чередуются с длинными пустошами литературных банальностей«.

Для сохранения необходимого баланса стоит рассказать и о визуальном шоу, проведенном когда-то Набоковым, где он с ловкостью циркового фокусника застолбил непререкаемо главенствующее место Толстого в русской литературе:

«...Внезапно Набоков прервал лекцию, прошел, не говоря ни слова, по залу, тяжело прошествовал по всему проходу между рядами, провожаемый изумленным поворотом двух сотен голов, и молча опустил шторы на трех или четырех больших окнах... Зал погрузился во тьму. ...Набоков возвратился к эстраде, поднялся по ступенькам и подошел к выключателям. “На небосводе русской литературы, - объявил он, - это Пушкин!” Вспыхнула лампа в дальнем левом углу нашего планетария. “Это Гоголь!” Вспыхнула лампа посередине зала. “Это Чехов!” Вспыхнула лампа справа. Тогда Набоков снова спустился с эстрады, направился к центральному окну и отцепил штору, которая с громким стуком взлетела вверх: “Бам!” Как по волшебству в аудиторию ворвался широкий плотный луч ослепительного солнечного света. “А это Толстой!” - прогремел Набоков».

Это был отрывок из воспоминаний студента Корнельского университета, будущего биографа Набокова, Альфреда Аппеля. В 50-х годах он слушал там курс лекций Набокова по истории русской литературы. А как вам «световое шоу» Набокова? Не правда ли, куда нам с нашим жалким «Power Point Presentation« до его изобретательной наглядности, да еще в сочетании со столь изысканной простотой.

В процессе написания этого текста, я впервые обратила внимание на одно любопытное, но, по всей видимости, не случайное совпадению. Оно заключается в том, что, вослед Бунину и Набокову, и два других моих любимейших автора, Марк Алданов и Томас Манн, боготворили Толстого. Алданов - автор гениальнейшего эссе «Загадка Толстого», по следам которого Бунин написал свое «Освобождение Толстого». Томас Манн в «Гете и Толстой», поставив последнего вровень с Гете, придал ему этим незыблемый статус литературного олимпийца. Правда, у него же есть работа о Достоевском, но под красноречивым названием «Достоевский, но в меру».

Между тем, мое «западание» на Толстом было вызвано не только тем, что художественный мир первого мне куда ближе. Толстой покорил меня тем, что he walked the talk, то есть, жил, как проповедовал, чего при всем желании не скажешь о Достоевском.

Назойливая христианская проповедь и сострадание Достоевского к сирым мира сего мало чем отличались от толстовских. Только вот самому Федору Михайловичу все это ничуть не мешало жить в достаточной удаленности от декларируемых идеалов. Будучи отменным мещанином в семейной жизни, он никогда не составил бы завещания, отнимающего доходы от будущих изданий своих книг у собственных детищ. Толстой же, отказываясь от авторских прав, мечтал обеспечить мир дешевыми, а значит доступными изданиями своих книг, в чье благотворное влияние на погрязшее в грехах человечество он свято верил. Это был его, Толстого, недосягаемый по наивному благородству проект. Ради его осуществления он пошел на неразрешимый конфликт с семьей, что ускорило его уход и смерть.

Еще в одном важнейшем вопросе Достоевский заметно проигрывал в моих глазах Толстому. Толстой в своем знаменитом «Ответе Синоду на Отлучение» высказал удивительное суждение о соотношении истины и христианства: 

«…Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете. И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю».

А вот начетнический ответ Достоевского о том же:

«Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».

--------------------

Надо сказать, что история отпадения Толстого от канонического христианства – это сама по себе необычайно увлекательная, но требующая отдельного разговора, тема. Здесь ее можно коснуться лишь по верхам, пунктиром…

В своем ответе на решение Синода Толстой признал его справедливость, и еще раз повторил, что отвергает «непонятную Троицу», «не имеющую смысла басню о падении первого человека» и «кощунственную историю о Боге, родившемся от девы…». Дерзкий еретик, он дошел до полного окаянства, отрицая и акт Воскресения, на чем сходились даже самые крайние протестантские течения. Учение Церкви он называет «коварной и вредной ложью, собранием самых грубых суеверий и колдовства, скрывающих смысл христианского учения». К примитивному колдовству Толстой относил все церковные Таинства, от крещения ребенка и венчания до исповеди и причастия. О крещении писал так: «…чтобы ребенок, если умрет, пошел в рай, нужно успеть помазать его маслом и выкупать с произнесением известных слов»; о главной составляющей христианского богослужения, евхаристии, т.е. таинстве причастия, и того хуже. Прочтите описание тюремной литургии в первой части «Воскресения», начиная со слов «Сущность богослужения состояла в том, что предполагалось, что вырезанные священником кусочки и положенные в вино, при известных манипуляциях и молитвах, превращаются в тело и кровь Бога…».

Прочитавшему до конца это кощунственное с точки зрения любого воцерковленного христианина описание, откроется, что Синод еще поступил с Толстым очень мягко, всего лишь зафиксировав его добровольное отпадение от православной церкви, но, не предав его при этом анафеме.

В том же ответе Синоду 1901-го года Толстой сформулировал свой собственный, оставшийся неколебимым до конца жизни, постулат веры. 

«Верю я в следующее: верю в Бога, которого понимаю как дух, как любовь, как начало всего. Верю в то, что он во мне и я в нем. Верю в то, что воля Бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, которого понимать Богом и которому молиться считаю величайшим кощунством. Верю в то, что истинное благо человека - в исполнении воли Бога, воля же его в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали бы с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними, как и сказано в Евангелии, что в этом весь закон и пророки…Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство: молитва, - не молитва общественная в храмах, прямо запрещенная Христом, (Мф. VI, 5-13), а молитва, образец которой дан нам Христом, - уединенная, состоящая в восстановлении и укреплении в своем сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли Бога». 

Толстой, как и положено истинному гению, всю жизнь думал и писал «поперек линованной тетради». Этот непременный атрибут сверходаренности обычно вызывает к его носителю полярно противоположные чувства. Так случилось и с Толстым. Российское общество раскололось надвое. Почти религиозное поклонение – у одних, ненависть и проклятия – у других.

Протоирей Иоанн Кронштадтский, приобрётший к началу века громадную популярность во множестве слоев российского общества, неоднократно молился о смерти для Льва Толстого:

Из дневника протоирея Иоанна, 6 сентября 1908 г.:

«Господи, не допусти Льву Толстому, еретику, превзошедшему всех еретиков, достигнуть до праздника Рождества Пресвятой Богородицы, Которую он похулил ужасно и хулит. Возьми его с земли — этот труп зловонный, гордостию своею посмрадивший всю землю. Аминь».

Говоря о Толстом и Христианстве, было бы малодушно не коснуться темы, «Толстой – как проповедник «непротивления злу насилием», где у нас с Левочкой вышли принципиальные разногласия, Именно он ввел само это словосочетание и стоящее за ним понятие в русский язык, используя его в качестве базисного принципа своего философско-религиозного учения («толстовства»). Сущность его покоится на загадочно-непостижимой евангельской заповеди «о подставлении другой щеки», но Толстой своим неотразимым и страстным пером придает этому, казалось бы, сходу отрицаемым здоровым инстинктом постулату Нагорной Проповеди, неопровержимость аксиомы.

Вот и мне на заре туманной юности толстовские аргументы в пользу тезиса «побеждая злых, мы множим Зло», показались абсолютно неопровержимыми, и на многие годы определили мое мировоззрение. Не принимая, разумеется, крещения, я, тем не менее, искренне уверовала в сущность этого неотразимого для молодых чистых душ тезиса.

Я говорила себе: Если все будут так поступать (т.е. откажутся от ответного насилия по отношению к Злым, чтобы не множить Зло), только тогда и исчезнет Зло и люди перестанут убивать, истязать и мучить друг друга. Да, признавала я, это будет длинный путь, так как нужно время, чтобы «истина дошла до очагов». Но ведь «око за око» будет только геометрически преумножать Зло, даже в самой далекой перспективе.

Так я думала многие годы, хотя практически всем людям из моего тогдашнего окружения воззрения мои представлялись довольно дикими, чтобы не сказать больше.

Рассказ о побудительных мотивах, заставивших меня отказаться от этой, возможно, самой обольстительной из всех иллюзий, созданных человечеством за всю его долгую историю, выходит за рамки этого текста. Очевидно, что это было не решение, а процесс, долгий и мучительный, который закончился уже здесь, в Америке, когда я не только поняла, но и по Толстому, «всем своим существом ощутила», что прущее на человечество очередное Зло, сменив нацистскую фуражку на клетчатую арафатку, «огромно, стозевно и лаяй». Мне, открылось, наконец, истинное положение вещей. Оно заключалось в том, что ждать, когда «истина дойдет до очагов» тех, кто в очередной раз заявил свое право на насилие, это именно и есть тот род саморазрушительного безумия, которого, цинично осклабясь, нетерпеливо ждет от нас Зло. Но почему прозрение наступило так поздно? Как я вообще могла когда-нибудь прельститься этой безумной теорией? Единственно возможный ответ: гипнотическое влияние Толстого.

Ну, все. Будем считать, что тема вечного противостояния Толстого и Достоевского хотя бы на самом поверхностном уровне исчерпана.

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки