Памяти Елены Цезаревны Чуковской
На этот текст меня подвигнул вопрос одного моего знакомца, автора прекрасных литературоведческих эссе на темы русской классики. Увидав траурное объявление о ее смерти, он спросил: "А кто есть Елена Цезаревна Чуковская?" И тогда я подумала, ну, если уж он..., и засела за очерк ее памяти, который можно рассматривать как развернутый ответ на вышеозначенный вопрос.Минувшей весной, после страшной и непоправимой беды, приключившейся со мной, я решила поехать в свой родной город. Отдышаться, походить по местам, где рос мой сын, подумать о том, что делать дальше со своей жизнью. Остановилась в неслучайно выбранной гостинице на улице Рубинштейна. "Вы хотите номер окнами во двор или на улицу?" - спросили меня. "На улицу", - не раздумывая ответила я, зная, что буду жить напротив "утюга" - знаменитого питерского дома у пяти углов, где провели два счастливейших года свой жизни Лидия Корнеевна Чуковская, Митя Бронштейн и маленькая Люша. Мне хотелось по утрам видеть окна квартиры, где Люша усаживалась прямо на исписанные ее гениальным отчимом листы, а он не сердился и, аккуратно передвигая ее босые ножки, продолжал свой труд по космологии в ошеломительной для непосвященных области "расширения вселенной". Этот умилительный эпизод описан Лидией Корнеевной в "Прочерке" - предсмертной, без сомнения самой великой и самой дорогой для меня из всех ее книг. А издан и откомментирован "Прочерк" той самой "маленькой Люшей", Еленой Цезаревной Чуковской, известие о смерти которой пришло в эти дни из Москвы.
Кто-то равнодушно пожмет плечами: 83 - возраст вполне солидный, а знаменитая фамилия никому не гарантирует бессмертия. Того же, кто, зная о ней, отличал и любил ее, известие это сразит ощущением страшной и невосполнимой потери. С ее смертью осиротел дом-музей Чуковского в Переделкино. Еще в далеких 70-х она начала водить по нему первых посетителей и потом до конца жизни поддерживала его из своих личных сбережений. Осиротевший переделкинскикий дом - это только малая часть осиротевшей без нее русской культуры. Она была последней, кто по непреложному наследному праву, через мать и деда, связывал нас живой непрерывающейся традицией с Ахматовой и Пастернаком, с Россией Серебряного Века. И вот эта ниточка оборвалась, и восстановить ее некому. Не осталось людей, равных ей по безупречности манер и нравственного чувства, по генетически усвоенному благородству слов и поступков.
Вообще Чуковские сыграли такую непомерно громадную роль в моей жизни, что благодаря им даже в начале 80-х, в самые душные годы брежневской безвременщины не оставляла надежда, что "силу подлости и злобы, одолеет дух добра". Одолеет просто оттого, что сегодня, сейчас в Москве в своей квартире на улице Горького сидит за письменным столом старая, больная, почти слепая женщина, имя которой запрещено к упоминанию в печати, и пишет свои "открытые письма" в защиту талантливых и гонимых, и их тут же, из-под пера, разносит самиздатом по обеим столицам. Наивно верилось, если эта женщина когда-то не убоялась сановному Шолохову бросить: «Литература Уголовному суду не подсудна. Идеям следует противопоставлять идеи, а не лагеря и тюрьмы... Ваша позорная речь не будет забыта историей...", - то и на сегодняшних подлецов всех мастей найдется управа.
В 1996-ом после ухода Лидии Корнеевны установилась все-таки какая-никакая "гласность", и надобность в публицистике такого рода несколько поуменьшилась. Да и в любом случае, Елена Цезаревна, в которой не было непримиримой категоричности ее матери, не могла бы заменить ее на этом поприще. Дочь занялась другим не менее важным делом. Ведь с того времени весь огромный архив двух поколений Чуковских лег на ее плечи. Ей предстояло привести в порядок, откомментировать и издать некупированные цензурой или никогда не публиковавшиеся рукописи деда и матери. Проделать эту громадную культурную работу могла только она. Тут требовалась не только привычка к кропотливейшему гуманитарному труду, но и знание изнутри тех деталей, сюжетов и первоисточников, которые были известны ей одной. На годы погруженная в необъятный архив семьи, с юности знакомая со всеми предыдущими изданиями Чуковских, она сделалась первым в мире специалистом по чуковиане. Не имея филологического образования, стала первоклассным текстологом, редактором, издателем, вернувшим в культурный обиход России первозданные, не изувеченные Главлитом книги Чуковских.
Кроме "Прочерка", мы обязаны ей колоссальным трудом по изданию трехтомника Лидии Корнеевны Чуковской "Записки об Анне Ахматовой". Не менее титанических усилий потребовало издание другого трехтомника - "Дневников Чуковского" (как по мне - так эта лучшая его книга) и переиздания в полном объеме уникального рукописного альманаха "Чукоккала". Смерть совладала с ней лишь в тот момент, когда она завершила свой последний труд - подготовила к публикации полные собрания сочинений деда и матери.
...Для домашних она была Люша. Для нас - Елена Цезаревна Чуковская. Внучка Корнея Чуковского и дочь Лидии Корнеевны. Меньше известны имена других ее близких: отца — литературоведа Цезаря Вольпе и отчима — великого астрофизика Матвея Бронштейна, близко дружившего и сотрудничавшего с легендарным Ландау. Окружение свое она не выбирала - ей просто повезло родиться в таком удивительном семействе, которое смело можно отнести к рангу советской художественной и духовной аристократии. Но и сама она всею своей подвижнической жизнью доказала, что по праву принадлежит к этому замечательному клану.
Лидия Корнеевна, тогда еще просто Лида, с 13 лет нянчилась со своей младшей сестрой Мурочкой, которую их отец Корней Иванович Чуковский не скрываясь любил больше всех других людей на свете. Впоследствии Лидия Корнеевна писала, что именно ее младшая сестра внушила ей непреодолимое желание стать матерью: "с тринадцати лет я мечтала о ребенке, втемяшила себе в голову: мечтаемый младенец у меня будет непременно, и непременно – девочка, моя собственная Мурочка".
Домашний врач Лидии Корнеевны, знающий о целом букете ее хронических недомоганий, не советовал ей рожать в таких выражениях: «я бы вас для продолжения рода человеческого ни в коем случае не выбрал». Тем не менее, назло всем прогнозам в 1931-ом году вымечтанная девочка появилась на свет. В том же году любимица всей семьи Мурочка после невообразимо долгих мучений, проходивших на глазах у обезумевшего от горя Корнея Ивановича, умерла в туберкулезном санатории в Алупке. С первых же дней жизни у Люши было предназначение заполнить пустоту, оставшуюся после смерти Мурочки, стать радостью и утешением всей семьи. Впрочем, отчаяния и слез было тогда больше, чем радости. Как и все советские люди ее поколения Люша с раннего детства была втянута в трагическую круговерть лишений и бедствий: арест отчима, бегство матери из Ленинграда, война, эвакуация.
Люшиных родных преступная власть на долгие годы погрузила в пучину нескончаемых мытарств и унижений: ссылка, публичная травля, безжалостная цензура, запрет на публикации, вынужденное писание в стол. Но одного из них - молодого гения, в котором все окружающие видели "украшение рода человеческого", эта власть без сожаления уничтожила. Отчим Люши, Матвей Бронштейн, после средневековых пыток в застенках НКВД был расстрелян, и, как тысячи других невинных, брошен в одну из безымянных могил под Ленинградом.
Для Лидии Корнеевны это стало катастрофой библейского масштаба. Небо для нее упало на землю, вселенная ее обезлюдела. Живой Митя неотвязно преследовал ее во сне и наяву, и после смерти оставаясь центром и смыслом ее существования. Все ее книги - это плач по нему и проклятие его палачам. Сознание невосполнимости потери, сосредоточенность на тайне его ужасной смерти, навязчивое, жгучее, годами не оставляющее ее желание приоткрыть трагическую завесу этой тайны, стало главной темой ее лучших книг. "Прочерк" - это ведь в первую очередь книга о любви, и только потом - о ежовщине. Неизбывной тоской по Мите продиктованы и пронзительные строки лучших ее стихов.
В один прекрасный день я все долги отдам,
Все письма напишу, на все звонки отвечу,
Все дыры зачиню и все работы сдам -
И медленно пойду к тебе навстречу.
Люше было семь лет, когда убили Митю, но и она хранила детскую память о нем всю свою жизнь. Ее мать писала: "Погибли миллионы людей, погибли все на один лад, но каждый был ведь не мухой, а человеком - человеком своей особой судьбы, своей особой гибели. "Реабилитирован посмертно". "Последствия культа личности Сталина". А что сделалось с личностью, - не с тою, окруженною культом, а той - каждой, - от которой осталась одна лишь справка о посмертной реабилитации? Куда она девалась и где похоронена - личность? Что сталось с человеком, что он пережил, начиная от минуты, когда его вывели из дому, - и кончая минутой, когда он возвратился к родным в виде справки?"
Они узнали об этом 19 июля 1990 года, когда матери и дочери дозволили ознакомиться с "Делом Матвея Бронштейна" из архивов НКВД-КГБ. "Подъехали наконец. Красивая вывеска "Приемная КГБ. Работает круглосуточно". .. Помещение с низкими креслами. Сели - народу немного. И сразу нам навстречу пришел он (чин КГБ, выдавший им на руки "Дело"). Мы его узнали в один миг. Когда здоровались, я протянула ему руку (машинально), Люша - нет. И вот передо мною - Митино дело. Картонная, исчирканная по переплету папка средней набитости. Как описать то, что мы обе прочли?... Убийство с заранее обдуманным намерением".
В этом отрывке из послесловия к "Прочерку" есть одна поразительная деталь. Лидия Корнеевна, хотя и машинально, но протянула руку ГБ-шному чину. Кроткая Люша - нет. Эта деталь нам еще пригодится.
...Люша росла чудесным ребенком. Она нередко гостила у Деда в Переделкино, и имя ее часто мелькает в его Дневниках и переписке. Он восхищается ее ласковым и живым нравом, позволявшим ей одинаково хорошо ладить с самыми разными людьми. С юности, закончив с золотой медалью школу и поступив на химический факультет МГУ, она в свободные часы помогает Деду в его литературных делах, в переписке, в ведении архива. Чуковский пишет в Дневнике: "с Люшей необыкновенно приятно работать, она так организована, так чётко отделяет плохое от хорошего, так литературна, что если бы я не был болен, я видел бы в работе с ней одно удовольствие". Дед, составляя завещание, хорошо понимал в чьи верные руки он передает бесценное свое наследство.
Через 20 лет точно такой же выбор в отношении своего литературного наследника намеревался сделать и Александр Исаевич Солженицын, впервые упомянувший имя Люши в своих автобиографических очерках литературной жизни "Бодался теленок с дубом": "Так самоотверженна, действенна и незаменима была Люша, что в начале 1968, всё более подумывая, что меня может не стать внезапно, а как же сделать, чтоб работа моя (речь идет об "Архипелаге") продолжала и после меня докручиваться и написанное донеслось бы до будущего, - я стал примеряться, не сделать ли Люшу своим литературным наследником.... Жажде работы у Люши и отдаче её - не было границ. За три года знакомства вот уже пять моих толстых книг перепечатала она. (По-советскому немаловажно: сколько же стоп хорошей однородной бумаги надо было набрать, такая не всегда продавалась. И сколько копирки). И вместе с моей работой, предприятиями, делила мои манёвры и предосторожности".
"Начальник штаба моего" - так он величает ее в "Теленке". Подпольного штаба - уточним мы.
Чуковские предоставляли приют и убежище опальному писателю то в Переделкино, то в своей московской квартире. Но Люша на этом не останавливается. Она становится главным координатором и связной Солженицина в Москве середины - конца 60-х. Это было опасно не только для ее карьеры ученого-химика, но и для ее жизни. Загадочным образом "хулиганов", зверски избившим Люшу в подъезде ее знаменитого дома на ул. Горького 6, никто не остановил, хотя там круглосуточно дежурили консьержи. Такси, в котором она ехала, вдруг врезалось во внезапно вылетевший на встречную полосу грузовик, которым управлял сотрудник МВД. Ей это стоило года лечения. Так вездесущие "органы", с которыми вступил в неравный бой Солженицын, давали знать его главной помощнице, что она находится под их постоянной опекой. Но она, невзирая на обманчиво кроткую внешность, оказалась не из пугливых и от Солженицына не отступилась. Когда мы и наши родители в безопасном тепле своих кухонь возмущались по вечерам газетными наветами на "Литературного Власовца - Солженицына", Люша, тогда уже кандидат наук, после дня напряженной работы в своем академическом НИИ кружила по вечерней Москве. Выполняя поручения Солженицына, она встречалась с диссидентами, хранившими у себя его запрещенные рукописи. Бывшие же узники ГУЛАГА, зная, что "ИХ Писатель" продолжает собирать свидетельства очевидцев, передавали ему через Люшу бесценные свои дневники и записки. Должно быть, именно об этих временах писала Лидия Корнеевна Давиду Самойлову: "Вы не знаете, что такое Люша. "Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет!" И это еще не характеристика".
В главе о Люше Солженицын передает один их разговор, который почти не оставляет сомнений, что она, кроме естественного для любого русского интеллигента сочувствия делу борьбы с тотальным злом, относилась к Солженицыну чуть по иному, чем просто к соратнику по общему делу. Ахматова боготворила его. Перед его неотразимым ореолом борца и мученика не могли устоять лучшие люди обоих поколений. Так что, ничего странного или оскорбительного для ее памяти в этом предположении быть не может. Во всяком случае, когда Солженицын однажды спросил у Люши: "разве не для Дела она всё делает? не для той Большой цели", она ответила: "Нет. Просто - для меня, чтобы мне помочь; этой мотивировки Люше было годами довольно, чтоб не иметь надобности разглядывать мою дальнюю цель". Ее ответ ошеломил Солженицына.
Не менее ошеломителен, уже в наше время, был ответ Елены Цезаревны ведущим одного популярного телевизионного шоу на вопрос, в чем заключалась ее помощь опальному Солженицыну в 60-х годах. "Я была его литературной помощницей", - этой неброской фразой начитанные ведущие были явно разочарованны. Ничего о риске, которому она себя ежедневно подвергала, никакого ретроспективного любования собой, своим невероятным мужеством, никаких взволнованных повествований об избиениях в подъезде и подстроенных автомобильных авариях. Единственное, что они услышали, это шутливую историю о том, как она поздравила Солженицына с Нобелем, без лишних раздумий отправив ему поздравительную телеграмму с Центрального Телеграфа. Эта Люшина дерзость не прошла незамеченной. Из "органов" позвонили на ее домашний телефон с вежливым предложением подъехать по одному известному всей Москве адресочку. "Я не скорая помощь и по звонку не выезжаю", - не менее вежливо ответила Люша.
Вот мы и подошли к главному.
В отличие от матери, не прощающей ни малейшего отклонения от своего "категорического императива", Елена Цезаревна была полна иронически-спокойной благожелательности и снисхождения к себе подобным. Такова была ее природа. У нее были беззащитно-кроткие глаза, немного смущенная улыбка и деликатная, уступчивая манера речи. Феноменальная ее скромность и полное отсутствие рисовки были столь же беспредельны, как и неколебимая верность тем вечным нравственным принципам, которые она впитала с молоком матери. Мужеству ее в отстаивании этих принципов могли позавидовать не самые пугливые из ее современников мужчин. Добру она служила по иному, чем ее бескомпромиссная мать, но с ничуть не меньшей отдачей. Мне всегда казалось, что латинское присловье "Fortiter in re, suaviter in modo" - "Тверд в деле, мягок в обращении" - это про нее. Ведь именно в этом небывалом сочетании внешней уступчивой тихости и несгибаемой внутренней силы и была уникальная красота ее личности, пленявшая любого, кто прикоснулся к ее жизни.
Во время той поездки в Россию мне была ниспослана встреча с ней, хотя и случайная, заранее не запланированная. Впрочем..., кто знает, может вовсе и не случайная.
После Питера мне захотелось увидеться с московскими моими друзьями. Через день они спросили, куда меня повезти. Я ответила: в Переделкино. В доме-музее Чуковского я легко отыскала Наташу, которая когда-то впервые провела меня по этому дому со своей замечательно нестандартной экскурсией. Мы болтали с ней на разные около-чуковские темы. Вдруг резко зазвонил ее мобильник. Коротко ответив кому-то, Наташа сказала: "Какое счастливое и невероятное для Вас совпадение и везение! Через 20 минут здесь будет Елена Цезаревна". Мы все вышли во двор встретить ее. Наташа предупредила нас, что она хворала, только что из больницы и еще слаба, и едет проведать на переделкинском погосте "своих".
...Она стояла, элегантно и стильно одетая, с вечной своей косыночкой на шее, с милейшей улыбкой в кротких усталых глазах, и слушала не перебивая мой возбужденный бред. Зачем-то меня понесло в воспоминания о ее детстве.
Там в "Прочерке" есть рассказ о том, как доктор, спасший Люшу от почти неминуемой смерти, спросил ее при выписке из больницы, рада ли она, что идет наконец домой. "Мне все равно", - потупившись ответила шестилетняя Люша. Девочка перенесла в больнице немыслимые физические страдания, поэтому ее ответ донельзя удивил Лидию Корнеевну. - "Мама!" - ответила рассудительная Люша, когда они ехали домой. - Как ты не понимаешь? Не могла же я сказать им, что рада уехать отсюда. От них? Это невежливо".
Мне хотелось сказать этой женщине, что я полюбила ее еще тогда, когда, впервые прочитав этот рассказ ее матери, поняла, что деликатность души есть свойство врожденное, не прививаемое извне. О брезгливо непротянутой наследнику палачей руке и о многом другом хотелось мне ей сказать. Но, почувствовав, что ей тяжело стоять, что она устала, я поспешила закончить разговор и откланяться.
По дороге приятель мой осторожно заметил, что со стороны я вела себя несколько развязно, махала руками, говорила громче, чем следует, но он понимает, что это, наверное, от волнения. А я, ничуть не расстроившись по этому поводу, подумала, что ради тех минут, когда я "махала руками и говорила громче, чем следует" с Еленой Цезаревной Чуковской, стоило прилететь из Сан-Франциско.
****
Она будет лежать на Переделкинском кладбище, рядом с матерью и дедом. Если вы придете их навестить, то отыщите без труда. Надо держать курс на три сосны, которые растут на могиле Пастернака. А Чуковские лежат в одном шаге оттуда - пропустить невозможно.
Добавить комментарий