Из записей разных лет. Часть 6. Из сборника «Памяти Анатолия Якобсона»

Опубликовано: 6 июня 2022 г.
Рубрики:

Из сборника «Памяти Анатолия Якобсона», Бостон, 2010

 

«Общество взаимного восхищения» – называла моя мать нашу компанию в 1956 году. Действительно, мы, той весной освобождённые, радовались воле, Москве, друг другу и нашим новым друзьям, а они, несидевшие, смотрели на нас с любовью и слушали, затаив дыхание, наши рассказы. «Мы» – была наша группа арестованных пять лет назад «юных ленинцев»2) вместе с нашими лагерными друзьями. «Они» – оставшаяся на свободе молодёжь, среди них знакомые моей младшей сестры и бывшие завсегдатаи литературного кружка в Доме пионеров. После ареста их подруги Сусанны Печуро (ныне сотрудницы московского "Мемориала") их допрашивали в МГБ, но, к счастью, не посадили. Бывший кружковец Саша Тимофеевский, московский поэт и сценарист, привёл в наше временное, у добрых людей, жильё студента–историка Анатолия Якобсона, «ген–Толю», гениального, по общему мнению, марксиста, готового поспорить с тогда же освободившимся моим отцом, который это учение начисто отвергал, но переспорить Якобсона был не в силах. Да и кто его мог переспорить! О том, как царил Якобсон в любом споре, любом застолье, как охотно собеседник уступал ему поле брани, понимая, что не покрасоваться Якобсону важно, а, как мало кому, важна ему истина – о вдохновенных тошкиных монологах помнит каждый, кто его знал. 

Время было, по определению А.Ахматовой, «вегетарианское», нам казалось (только, казалось), что за разговоры не сажают, но отчётливо помню, что, увидев Якобсона впервые, я подумала: легче себя представить снова в тюрьме, чем этого человека. Вскоре мы поженились (развелись в 1974 г.). 

Уже в Израиле, незадолго до его гибели, мы вспоминали то время: 

«М.У.: Вернёмся к 1956 году. Когда мы освободились и стали встречаться друг с другом и с более молодыми, с теми, кто не сидел, ведь наши рассказы как-то действовали? Мы не могли в дальнейшем не чувствовать за это ответственность. Мы-то хотели отстраниться. Это нам плохо удавалось, но мы хотели: дескать, ничего не поделаешь, и вообще – мы уже сидели, с нас хватит. И поскольку ты и есть человек более молодого поколения, который сам не сидел… 

А.Я.: Только в этом смысле. 

М.У.: Но это очень важный смысл! Ты и есть тот человек, который сам не сидел, но на которого, я думаю, влиял тот факт, что твоя жена, тёща и тесть сидели. Так вот – что значила для тебя встреча с нашей семьёй, и как это повлияло на тебя в дальнейшем, когда ты пустился во все тяжкие? Я помню, мы ехали (в 1968 г.) с Белорусского вокзала в Звенигород, в пионерлагерь к сыну, и я сказала: Смотри – каждый бежит по своим делам. Почему ты не живёшь спокойно? А ты ответил: Не у каждого посадили жену в 18 лет. Значит, это имело для тебя значение? И я думаю, что имело. 

А.Я.: Ну что ж тут думать, это ясно! Это имело очень большое значение. Только трудно его взвесить. Факторов, которые определили моё, так сказать, идейное лицо, моё жизнеотношение, которые заставили меня в своё время – именно заставили – как-то выступить, было много. Встреча с вашей семьёй, где все сидели. Ещё раньше был миф о Сусанне. Я из всех вас знал только про одну Сусанну. И Саша Тимофеевский в своё время для меня, со своими смутными, романтическими рассказами про Сусанну, которая страдает за справедливость, был катализирующим фактором. Так получилось, что я сперва познакомился с Сусанной, весьма условно в неё влюбился и съездил в лагерь, где она когда-то сидела, за справкой, которую было очень трудно достать, о том, что она работала энное количество лет на тамошнем швейном производстве. Справка нужна была ей для поступления в институт. 

…К чему я всё это рассказываю? К тому, что Сусанна была для меня всё равно, как Прекрасная дама. Ну, а потом, когда я познакомился с тобой и стал твоим мужем и узнал твоих родителей, которые тогда же, в 1956 году, освободились – это, конечно, был могучий фактор влияния. Но ведь их было много. Экспромтом назову ещё два. Во–первых, конечно, антисемитизм. Я выдержал на воле, пока вы сидели, самое страшное давление антисемитизма. 

Я имею в виду антисемитизм эпохи дела врачей, ужасный антисемитизм конца сороковых годов и начала пятидесятых, когда я был уже не младенцем и когда происходили вещи страшные. Правда, лично я не испытывал антисемитизма. Но когда до меня доходили правдивые рассказы о том, что сестра из больницы пришла делать укол и, увидев её еврейское лицо, её не пустили в дом, это для меня не проходило бесследно. Но и это не самое главное. Самое главное – деревня. Так случилось, что я два лета провёл в Коноплянке, совершенно классической русской деревне Тамбовской области, в хорошей, чернозёмной среднерусской полосе. Где колхозникам давали сорок соток огорода – максимум того, что давали в России… Мало того, что ничего не давали на трудодень – это Бог с ним, но с этих самых приусадебных участков брали неимоверный налог, который отменили только после смерти Сталина, ещё при Маленкове. Сорок соток огорода! Человек, который жил в деревне, понимает, что такое сорок соток. С этого можно жить. Но с этого полагалось сдавать государству сорок килограммов мяса в год. Мясо на огороде не растёт. Если человек мог выкормить свинью и сдать её государству, он выкармливал. Если нет – я лично знаю случаи, когда колхозник каким-то образом доставал деньги, покупал мясо и сдавал государству, чтобы сохранить свои сорок соток огорода. Я жил в Коноплянке летом 1949 и 1950 годов, всё видел и понимал. Я понимал, что такое колхозы, что этот режим сделал с мужиком. Для меня это был чудовищный режим. Когда собирали налог и выла вся деревня – я этого не забыл. И глубоко убеждён, что память об этом для меня лично было важнее даже государственного антисемитизма».

Свои тогдашние марксистские убеждения Якобсон в том же разговоре объяснял так: «У меня всегда была бескорыстная жажда понять мир, жизнь понять. Я был сформирован сызмальства в марксистских и домарксистских общелиберальных, общеинтеллигентских предрассудках XIX века: считал, что существует прогресс, что наука объясняет жизнь и мир. И был глубоко убеждён, что марксизм – это правильное учение». Разубедили его, конечно, не разговоры с моим отцом, а обнаруженная им при более глубоком знакомстве с этим учением «научная недобросовестность Маркса», приносившего истину в жертву своим установкам на мировую революцию. 

Окончив Историко–филологический факультет Пединститута, Якобсон не сразу нашёл работу учителя и работал грузчиком на Заводе малолитражных автомобилей. Наконец, стал преподавать историю в 689-й школе, где организовал литературный кружок, на котором прочёл систематический курс русской поэзии ХХ в. Об этом периоде его жизни написала после его гибели ныне тоже покойная Юна Вертман, режиссёр и учительница литературы в той же школе […..]

 

О Якобсоне–учителе пусть расскажут его ученики, которых много осталось в Москве и много разъехалось по свету. Судя по вечеру, посвящённому его памяти во 2-й московской, бывшей математической, школе, где нам с сыном довелось побывать в 1992 году, Якобсона не забывают. 

Последняя его лекция в этой школе была "О романтической идеологии", посвящённая поэтам 20-х годов, воспевшим революционное насилие. Через 20 лет пришлась ко двору в России эта тема, и лекция Якобсона напечатана была в "Новом мире", даже и с последней строчкой: «Солженицын, который не прощает палачей». 

Но в ту пору лекция прозвучала так крамольно, что, заодно с его выступлениями в защиту Галанскова и Гинзбурга, вынудила Якобсона уйти в 1968 г. из школы, а его бывшими учениками вспоминалась потом, как прощальное напутствие. С тех пор и до самого отъезда он зарабатывал на жизнь уроками русского языка и переводами стихов. 

«Русская поэзия была его пристанищем на земле» – так кончается статья А.Гелескула о Якобсоне–переводчике.

 

Книга о Блоке "Конец трагедии" – главное из написанного Якобсоном. Благодаря этой книге он был принят после её выхода в 1973 г. в ПЕН–клуб. Возможно, не последнюю роль в оказании Якобсону этой чести со стороны западной общественности сыграло желание оградить его от нависшей над ним в то время угрозы ареста, но тот, кто прочтёт книгу сейчас, будет поражён, каким самоочевидным было для него то, до чего дозрели на его родине только теперь. И до того самоочевидно и просто то, к чему он взывал, и в забвении чего – хотя бы временном – упрекал любимых поэтов, что вмещается в одно слово: «человечность». 

Якобсону не понадобилось никакой смены вех. Он ушёл от марксизма, но не предал идею свободы. Став правозащитником, он не считал, что занят политикой: «Когда государство расправляется с людьми – это политика, – писал он в книге о Блоке. – Когда человек хочет препятствовать такой расправе – это не политика». Он отрицал революционное насилие, но не нравственное сопротивление власти, влекущей страну назад, к сталинщине. И в этой неравной борьбе с властью был «среди первых» – по выражению историка правозащитного движения Людмилы Алексеевой.

Посадили Якира и Красина, и они дали показания на Якобсона как на редактора "Хроники". Угроза ареста стала как никогда прежде реальной. А тут подрос наш сын и засобирался в Израиль. В эпилоге к нашим с матерью воспоминаниям я рассказала о том, как мы уехали: 

«Якобсон, чувствуя своё еврейство так же, как и я, негативно, как реакцию на антисемитизм, был по самой своей глубочайшей сути типично–русским человеком, таким типично–русским какими бывают некоторые, определённого склада, евреи. Израилю, конечно, симпатизировал, но сионизмом в его московском проявлении не интересовался, на проводы не ходил, у синагоги в праздник Симхат–Тора не околачивался. Еврейские сборища, где сходились люди, ничем друг другу не близкие, кроме желания уехать, были нам обоим не слишком милы. Нам виделось на лицах сионистов самодовольство людей, постигших истину в последней инстанции, и их общество нас отталкивало, так сказать, эстетически. А может быть нас просто шокировало объединение людей по голосу крови, которому мы привыкли не придавать решающего значения. Но меня привлекали на этих сборищах люди, с которыми хотелось повидаться или попрощаться, а муж их избегал вовсе. Но он считал, что надо спасать ребёнка. 

Сын наш вырос в особой обстановке. С детства он вместе со сказками слышал рассказы о том, как сидели его близкие – мать, дед, бабка. Позже он встречал в нашем доме таких наших товарищей, как Гершуни, Буковский, Гарик Суперфин, а потом этих прекрасных людей хватали и отправляли в тюрьмы и психушки. Большинство из взрослых, с кем он сталкивался, или сидели в «период культа личности», или исчезали в наше время, или ждали ареста. И мы просили его писать Гершуни и генералу Григоренко, сидящим в тюремных больницах, потому что письма от детей лучше доходят, а узникам они доставляли самую большую радость. 

Почему-то так случилось, что он очень рано столкнулся с проявлением антисемитизма. Он был хорошенький, смышлёный мальчик, няньки в детском саду его на руках носили, ровесники тянулись к нему, он был застрельщиком в разных школьных делах и проказах, но когда надо было его отругать, вспоминали, что он еврей – а он даже похож на еврея не был! «Убирайся в свой Израиль!» – слышал он тогда, когда ещё никто туда не ехал. «Правильно Гитлер сделал, что уничтожал евреев», «всех вас перебить надо», – несколько раз говорили ему и взрослые, и дети. 

У нас, родителей, были противовесы, противоядия, мы были связаны с Россией и русскими глубинными связями, наше восприятие было сложным и многогранным. Мы чувствовали, что нас любят, что у нас есть товарищество. И помнили добро. А сын был по–детски прямолинейным и не хотел жить в этой стране.

О своих мотивах Якобсон рассказал сам (в упомянутой беседе 1978 г.): 

«Теперь о том, как я решил уехать в Израиль. Так или иначе я еврей. Я всегда знал, что я еврей. С детства. Я не считал, что это хорошо или плохо. Стало быть я всегда любил Израиль. Я любил его как еврейское государство. Прежде всего, как государство, в самом грубом, примитивном, марксистском смысле слова. Как государственную машину… Государство – единственное, что меня привлекает. Ибо это сила, которая защищает евреев. И другой силы в мире нет и быть не может. Это я сейчас всё понимаю. Но, видимо, я всю жизнь это бессознательно понимал, потому что я еврей. Но что такое еврей? По культуре я, конечно, русский. Не хочу рассматривать сейчас твой парадокс, что я настолько русский, как только еврей может быть. Я всю жизнь знал, что я еврей, и потому моя душа тянулась к государству Израиль. Это – первое и главное. Второе – я не хотел сидеть. Мне было безумно больно расстаться с моими друзьями. Не только потому, что я их любил, а и потому, что я, действительно, хотел разделить их судьбу. Короче говоря, всё меня привязывало к России. И если проделать совсем уже беспощадный психологический эксперимент и задать себе вопрос: А если бы у тебя, Якобсон, не было бы сына, который нас как бы взял всех и за верёвочку привёл в Израиль? Уехал бы ты из России или нет?... Я не знаю, может, я и тогда бы уехал. Почему? Из страха перед тюрьмой? Ну, известно, что я был как бы не из последних трусов в России, кое-что делал, но я был не из тех, которые делали, потому что за это сажают. А были и такие. Психологически у меня была другая позиция: я делал, несмотря на то, что за это сажают. Естественно, боясь тюрьмы, как и свойственно нормальному человеку, а ещё больше боясь сумасшедшего дома. Я не могу ответить на этот вопрос. Думаю, что не уехал бы, если бы не сын».

 

В Израиле

 

Здесь он кинулся учить иврит, ездил по стране с друзьями – с теми, кто уехал раньше, и с новыми. Он рад был всему, что видел, и тому, что его берут на Кафедру славистики Иерусалимского университета. Началась и прошла война; он, как все мы, тревожился и волновался. Потом – как все мы, но ещё сильней – затосковал, во сне видел бревенчатые стены самойловского дома в Опалихе, как все мы, слал письмо за письмом в Москву, ждал нетерпеливо ответа. Только мы с тоской совладать могли, а ему становилось всё хуже: на холмы Иудеи вокруг нашего временного жилья он смотрел с трудом. Увидел диковинных, с длинными ушами коз и сказал: «Какой ужас!» Здешних девушек стал считать некрасивыми. Забросил иврит, не мог читать и писать. Лежал лицом к стене, а я читала ему стихи Лермонтова. Попытался покончить с собой и попал в больницу. С тех пор и до последнего дня, до 28 сентября 1978 года, наступая и отступая, держа на привязи и отпуская, воевала с ним болезнь, проявляясь как тоска по родине, без которой не стоит жить. 

Дважды я отводила его в больницу. Придя в себя, он ездил по стране, всё больше о ней узнавал, написал письмо в защиту арестованного опять Алика Гинзбурга и отчаянно работал – писал и рассказывал о любимых поэтах, читал свои переводы разнообразной публике, но к студентам допущен не был: не зря опасались на Кафедре славистики его резких вспышек (другой полюс болезни, не всем заметный из-за бурной его натуры): таких, как на вечере памяти Юлия Марголина, замечательного израильского публициста, автора книги "Путешествие в страну зека" (1952), где Якобсон читал доклад.

Болезнь терзала его, но оставалось неразрушимым ядро личности – попросту понятия о добре и зле. 

Главное, что написал Якобсон в Израиле – была большая статья "Вакханалия" в контексте позднего Пастернака". Ею завершилась работа над Пастернаком, начатая разбором 2-х переводов 66-го сонета Шекспира, сделанных Маршаком и Пастернаком.

"Вакханалию" в контексте позднего Пастернака" он писал, борясь с болезнью. Отпускала на время «свирепая воля к смерти» – в чём и выражалась болезнь – «когда отчаянно хочется подохнуть, и не вообще хочется и не по временам, а в каждую данную секунду» – как писал он в Москву Ю.Даниэлю. Это письмо и другие материалы о гибели А.Якобсона вошли в сборник "Почва и судьба". Работа о пастернаковской "Вакханалии" вошла составной частью, вместе с переработанной книгой о Блоке, в диссертацию, представленную Якобсоном на кафедру славистики Иерусалимского университета: "Соотнесённость реально–исторического и карнавально–мистерийного начал в русской поэме ХХ века". Но докторского звания он не дождался. Оно появилось лишь в траурных объявлениях университетского кампуса в Гиват Раме. 28 сентября 1978 года, почти одолев очередную депрессию, он покончил с собой. 

 

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки