Из записей разных лет. Часть 3. Интервью с Нелли Портновой, 2012

Опубликовано: 16 мая 2022 г.
Рубрики:

 «Я поносила советскую власть с восхода до заката». Интервью с Нелли Портновой, 2012

 

Что касается фактов — о наличии организации и своем в ней участии, — то я во всем призналась и меня это удручало. Порядочный революционер, я считала, должен на допросах все отрицать, но я видела, что следователи знают о нашем деле гораздо больше меня, и полагала, что отпираться бесполезно. 

 

Для нее это «Дело» до сих пор не закрыто. При аресте им — членам Союза борьбы за дело революции » — было от 16 до 21. Трое из них — Евгений Гуревич, Владлен Фурман и Борис Слуцкий — были расстреляны, остальные получили по 25 или 10 лет лагерей. 

Свои воспоминания Майя Улановская начала писать в начале 70-х годов, в 1973 году они были опубликованы анонимно в «Вестнике РСХД» (Русского студенческого христианского движения). А в 1982 году в Нью-Йорке вышла книга «История одной семьи».

 

Нелли Портнова: Майя, как возникла эта идея: книга и о семье, и о политике?

 

Майя Улановская: Очень просто: налицо была преемственность поколений. Я была арестована, когда мои родители сидели. Перед своим арестом отец сказал: «Я знаю, что и ты будешь сидеть, но никогда не примиряйся с несправедливостью». Я чувствовала, что на воле мне не место — письма от родителей разрывали сердце. 7 февраля 1951 года меня арестовали, год я провела в одиночке Лефортовской тюрьмы. 

 

НП: Ваши родители были профессиональными революционерами?

 

МУ: Да, оба, будучи анархистами, участвовали в революции 1917 года и гражданской войне на стороне красных, верили в мировую революцию и работали разведчиками в Европе, Китае и Америке, где я и родилась. 

 

НП: «Рассказ матери», который вы записали, — удивительно откровенное повествование.

 

МУ: Отреклись они от своего прошлого в разное время — отец раньше, будучи свидетелем бессудных расстрелов в Крыму, а мать — в 1937 году, когда «дело дошло до нас», как иронизировал отец. В годы Большого террора произошел полный крах в их отношении к Октябрьской революции. Мама рассказывала: «…мы стали искать в прошлом: когда же началось? До какого момента все шло как нужно? И разматывали нашу жизнь все дальше и дальше, и дошли до Октябрьской революции. Вот когда было совершено преступление. И оказалось, что прийти к такому выводу — страшновато. Октябрьская революция — ведь если я не умерла за нее, то это совершеннейшая случайность, мои друзья погибли за нее. Если я не совершила убийства ради нее — это тоже случайность, мои друзья убивали ради нее. Меня Бог спас. Это было страшно принять, но мы приняли». Помню, что после ареста матери отец, увидев, что я читаю учебник, где речь шла о Французской революции, не удержался, чтобы не высказаться «против гильотины», т.е. насилия. 

Я не понимала, почему посадили родителей, но считала их образцом чести, бесстрашия, нравственной высоты. Мы, дети, не были с ними особенно близки, редко их видели — они жили своими интересами, читали не те книги, которыми увлекалась я. Но когда пришлось, я безо всякой внутренней борьбы признала, что правота на их стороне, что в любом случае ничего плохого они не сделали. Помню разговор со следователем на одном из первых допросов. Услышав от меня, что арест родителей сыграл решающую роль в формировании моих «антисоветских убеждений», он возмутился: «Ваша мать ненавидела советскую власть». — «Если это правда, то так и надо советской власти». Следователь задохнулся от злости и послал меня в карцер за грубость. Но я не собиралась грубить. До тех пор я думала, что родители невиновны, но если это не так, что ж — все равно мои родители ничего плохого сделать не могли!

 

НП: Как вы вели себя на допросах?

 

МУ: Что касается фактов — о наличии организации и своем в ней участии, — то я во всем призналась, и меня это удручало. Порядочный революционер, - я считала, - должен на допросах все отрицать. Но я видела, что следователи знают о нашем деле гораздо больше меня, и полагала, что отпираться бесполезно. Мне казалось, что мои показания никому не могут повредить. Даже нравилось не скрывать от следователей, как я настроена. Я призналась Смелову, что поносила советскую власть «с восхода до заката». А он смеялся и говорил, что уважает меня за откровенность. 

НП: Было что-то, что не устраивало вас в родителях?

 

МУ: Меня огорчала неприязнь мамы к местечку. В прошлом я этого не подвергала сомнению, только повзрослев, больше узнав о жизни в местечке, я поняла, как эта неприязнь несправедлива. Она была из Бершади. Ей было там скучно, и когда уже здесь, в Израиле, она узнала, что в клуб пенсионеров в Неве-Якове пришли люди из Бершади, она не захотела с ними встречаться. Рассказывая о местечке в «Истории», она вспоминала: 

Все в местечке меня раздражало и возмущало. Единственным положительным впечатлением, связанным с еврейством, была встреча с молодыми сионистами, квартирантами моей тетки. "Вот это -- дело", -- подумала я, познакомившись с ними. Но встреча с этими людьми была слишком мимолетной, и прошла бесследно. Я хотела бороться за революцию, за народ. Но "народ" был для меня в значительной степени понятием абстрактным. Окружающие меня евреи -- это не народ. Так, просто малосимпатичные люди, хотя я и любила некоторых из них. Но также и мужики, которые приезжали в местечко в базарные дни, напивались, ругались и били своих жен. Они были непохожи на тот народ, о котором я читала в книгах. Правда, что евреи в местечке были добрее украинских мужиков, не били своих жен и не матюкались. Но евреи -- это был мир, от которого я отталкивалась. В местечке не происходило ничего красивого, ничего интересного. Люди жили только заботой о хлебе насущном. Я понимала, что этого хлеба насущного действительно не хватало, но я считала, что за лучшее будущее надо бороться, а они ни о какой борьбе не помышляли. Жалость к своим соплеменникам, сознание несправедливости, которая совершалась по отношению к ним, -- остались. Но чтобы бороться за рабочих и крестьян, за абстрактный народ из книг, я неизбежно должна была порвать с окружающей меня средой.

Мама рассказала мне семейную легенду. Один из наших предков был раввином. Однажды его вызвали в суд свидетельствовать против еврея, который обвинялся в воровстве. Выступить против единоверца — значит вызвать озлобление русских против всей общины, а солгать, защищая вора, он тоже не мог. Он пришел домой и умер. Потом я прочла во 2-м выпуске «Истории еврейских местечек Украины» рассказ о хасидском рабби Рафаэле, который жил в Бершади в начале XIX века и проповедовал борьбу с гордыней и абсолютную честность: «Умри, но не преступи: даже если жизни хотят лишить тебя — не оскверняй уста свои ложью», и что он действительно умер при таких обстоятельствах.

 

НП: Вы долго не хотели уезжать из России, но решение все же было принято - по личным обстоятельствам?

 

МУ: Да, так сложилось. Я жила в Москве в диссидентском кругу, но не верила в диалог с властью. Предоставлять ей свои имена по списку, как в этих письмах-протестах, могут только небитые фраера. И хотя сионизм был мне близок, я считала, что человек может ехать, может не ехать, что есть у него, у меня, свобода выбора, а я ехать не хотела. Но очень стал давить сын, страдавший от антисемитизма и полюбивший Израиль, а в 1972 году, после ареста Петра Якира, стали вызывать на допросы в КГБ моего мужа-диссидента, в то время редактора «Хроники текущих событий». Из теоретического — «Должны ли все евреи ехать в Израиль?» — вопрос превратился в практический: «Подавать документы на выезд или нет?» Мы подали документы и получили разрешение.

Но когда мы приехали в Израиль и я увидела Иерусалим, у меня родилось сознание нового долга — перед этим городом, перед этим народом. В предисловии к первому изданию «Истории одной семьи» я писала: «Как многие нынешние олим, выходцы из России, мы плохо знаем свою родословную. “Будденброков” или “Саги о Форсайтах” по нашим воспоминаниям не создашь. Только оказавшись на древней земле наших предков, я поняла, что мы — часть единого народа». 

 

НП: Как вы относитесь к той интеллигенции, которая все понимала, но смирялась ради реализации в науке или искусстве?

 

МУ: Я с такими не имела дела. Но встречала их: одна из проходивших по нашему делу не хотела ничего вспоминать и полностью отгородилась от прошлого. Мне кажется странным это стремление отгородиться от трагического даже в собственной жизни. Но, с другой стороны, я считаю, что никого нельзя за это осуждать.

 

НП: Ваша профессиональная работа в Израиле — библиотечное дело? 

МУ: Срочно после освобождения в 1956 году нужно было приобрести какую-нибудь специальность. С детства и до сих пор я волонтерствую в библиотеках. Но давала зарок, что профессиональным библиотекарем не стану: тягостно видеть столько книг и не быть в состоянии прочесть их все. Но выбора не было: и я сначала закончила заочный Библиотечный техникум, а потом заочный Библиотечный институт, одновременно работая. Последние 10 лет в Москве я работала в Фундаментальной библиотеке общественных наук. В Иерусалиме мне повезло: вскоре по приезде меня взяли в славянский отдел Национальной библиотеки, где я работаю до сих пор, но уже как волонтер.

 

НП: Тут мне хочется сказать, что я никогда не видела человека, который читал бы так много и так внимательно — я бы сказала, «профессионально», — как вы. При этом вы не пишете рецензий и обзоров. 

 

МУ: Да, я читаю очень серьезно, не признаю просмотра. От библиотекаря требуется для написания аннотации только просмотреть книгу — приходится просматривать. Но во всех остальных случаях я читаю внимательно. Отец в детстве читал своему отцу-портному вслух, пропуская любовные сцены и описания природы. Я не способна читать выборочно. Но читаю не все: подобно отцу на старости лет, потеряла вкус к романам. Когда звонит сын и спрашивает: «Как дела?» — я рассказываю ему, какую книгу читаю или прочла. Так продолжается всю жизнь. Книги «стоят над душой» и требуют, просят: прочти нас. На работе карточки книг, введенных в компьютер, велено выбрасывать, но мы их сохраняем: на них лежит дух того времени, 20-х годов ХХ века, когда формировалась библиотека (бывшая университетская) — преимущественно из книг и материалов, собранных и присланных в Иерусалим белостокским энтузиастом Иосифом Хазановичем.

 

НП: Вы много переводите — с английского, иврита и идиша, но это дело так и не стало для вас профессией?

 

МУ: Нет. Переводчики обычно специализируются на одном языке и зарабатывают этим. Я не стала профессионалом-переводчиком, потому что не хотела жить с этого и быть связанной обязательством переводить не то, что хочу, а что велят.

 

НП: Чем вы руководствовались, когда обратились к творчеству Артура Кестлера («Воры в ночи» и «Приезд и отъезд») и к личности Йони Нетанияху? 

 

МУ: Прежде всего, нас, семью с таким богатым арестантским прошлым, всегда занимала проблема «признаний». Кестлер привлек меня и своей эволюцией от сиониста к коммунисту и антикоммунисту, от физики к метафизике. Мне хотелось рассказать о его отношении к еврейству, с ним как бы поспорить и в этом вопросе, и с его объяснением проблемы признаний на открытых процессах в СССР, с так называемой «теорией Рубашова» [герой романа Кестлера «Слепящая тьма» Рубашов, ненавидящий сталинский режим, тем не менее соглашается оговорить себя, исходя из «интересов партии». — Прим. ред.]. Интересны были и парадоксы его сознания: когда он узнал, что не только правительства Европы и Америки, но и их народы не хотели спасения евреев, ему захотелось поверить, что такого понятия как «еврейский народ» нет — и тут его захватила хазарская теория. Почему согласилась перевести «Книгу свидетельств» Аббы Ковнера о Катастрофе для «Библиотеки Алия», объяснять не требуется. Письма к родным Йони Нетанияху, командовавшего отрядом по спасению заложников в Энтеббе и единственного из наших военных, погибшего во время операции, которая в Израиле официально называется «Операция Йонатана», я увидела в английском переводе, будучи в гостях у Владимира Буковского в Кембридже. Он ее получил в подарок от Биньямина Нетанияху на международной конференции по борьбе с террором. Вернувшись домой, я прочла книгу в оригинале на иврите и была увлечена этой замечательной личностью. Я также перевела для издательства «Гешарим» книгу «Последний бой Йони» (автор Идо Нетанияху, брат Йонатана и Биньямина).

 

НП: Английский и иврит — это понятно. А как в поле вашего зрения появился идишский Ехезкель Котик?

 

МУ: Мне захотелось изучить идиш. Мама не признавала его идеологически — вместе с местечком, но когда в пенсионерском клубе заговорили на идиш, она его вспомнила. Я стала заниматься с учителем из Аргентины, и у нас возникла идея: учить язык с помощью перевода. «Мои воспоминания» Котика — не только умное и правдивое, но и пронизанное любовью описание еврейского местечка. Книга, которой очень восхищался Шолом-Алейхем, вышла на иврите, позже — на английском, но была недоступна русскоязычному читателю. Первый том моего перевода вышел в издательстве «Гешарим» в 2009 году, второй ожидается в скором времени. 

 

НП: Вы встречаетесь со своей «второй семьей» — своими «однодельцами»? 

 

МУ: Каждый год, отмечаем день нашего, кроме троих расстрелянных, освобождения 25 апреля 1956 года, прежде — в Москве, а теперь кто где — в Израиле нас пятеро (не считая Марка Фурмана, брата нашего Владика, с женой), в Канаде — одна, в Москве — четверо, трое москвичей умерли. Собравшись, перезваниваемся с «иностранцами», поминаем недоживших. Хорошо проходят эти встречи.

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки