Сокровенная книга. Евсей Цейтлин - Анатолий Либерман

Опубликовано: 19 ноября 2021 г.
Рубрики:

Беседа эссеиста и литературоведа Евсея Цейтлина с критиком, поэтом, переводчиком, литературоведом и лингвистом Анатолием Либерманом

 

Анатолий Симонович Либерман – автор 20 книг, более 600 статей по тематике: общее и историческое языкознание, средневековая германская литература, история науки, история русской литературы. Доктор филологических наук, до эмиграции (1975) работал в Институте языкознания Академии наук по специальности «Скандинавские языки», 45 лет является профессором Миннесотского университета, преподавал также в Гарварде, в Германии (Фрайбург, Киль), в Италии, Японии и др. Перевел на русский язык сонеты Шекспира, на английский – книги стихов Лермонтова , Тютчева, Боратынского (с комментариями переводчика), труды выдающихся филологов Н. С. Трубецкого и В. Я. Проппа. Обладатель престижных научных наград.

 

1. Начну с поздравления. В петербургском издательстве «Гуманитарная Академия» увидел свет ваш роман «Отец и сын, или Мир без границ». Странная книга? Сразу притягивающая к себе. На первый взгляд, вызывающая желание спорить с автором. Бесспорно, уникальная. Как же она рождалась?

 

Книга не столько рождалась, сколько выросла из крошечного семечка. Когда в 1972 году родился мой сын, оставшийся нашим единственным ребенком, я по совету своего знакомого, к тому времени отца двух почти взрослых детей, начал вести дневник, подробно рассказывая о том, что делает младенец, что делаем, опекая его, мы (мы — это, кроме нас с женой, родители жены и моя мать; мой отец погиб на ленинградском фронте в 1941 году). Меньше всего тогда, полвека тому назад, я думал, что буду продолжать эти записи почти тридцать лет, хотя после того, как сын уехал в университет, а потом не раз переезжал из города в город и даже из страны в страну, записи стали отрывочными и касались только самого существенного. Я писал уже по инерции: не хотелось останавливаться. Так накопилась гора общих тетрадей. Читали их двое: моя жена и я. Не раз я задумывался о том, что делать с дневниками. Когда в 1975 году мы уезжали в Америку, я не был уверен, что тетради (тогда их было всего три), посланные через голландское посольство, дойдут до меня. Если бы они пропали, я бы, скорее всего, свою затею бросил. Но они не пропали! Я продолжал записи и остановился лишь тогда, когда они потеряли смысл.  

Лет десять тому назад я подумал, что так подробно описанная жизнь ребенка, подростка, юноши (толстовская триада) с его и нашими трудностями в двух странах может быть интересна не только мне, и решил превратить записи в книгу. «Превращение» это оказалось непростым и крайне трудоемким делом: надо было жестоко сократить текст, добавить кое-какие пояснения, но, главное, сделать книгу интересной так называемому широкому читателю, хотя я ни одной секунды не питал иллюзий, что в магазинах выстроятся очереди жаждущих приобрести новинку. Но пишешь ведь всегда в расчете на целый мир и вечность. Объем не тревожил меня: сколько получится, столько и получится. Смущали только две первые главы, и я постарался ужать их до максимума. Я и сейчас думаю, что начало покажется кому-нибудь слишком прозаичным. Поэтому я вставил туда разные отступления. Стихи после каждой главы — нечто вроде виньеток.

 

2. Как определить жанр вашей книги? Вопрос, лишенный академизма. В данном случае вопрос подразумевает, кроме литературоведческой четкости, путь, которым шел автор. В тексте вы называете свою книгу повестью. Издательская аннотация утверждает: «роман, основанный на дневниковых записях, охватывающих несколько десятилетий». О том же подробно размышлял в интервью с вами глубокий и тактичный редактор вашей книги С. И. Князев. Вы подчеркиваете эту опору на документ. Только жене и сыну поменяли имена. Но не хотелось ли вам во время работы со своими дневниками выйти за пределы документа?  

 

Вопрос о жанре беспокоил меня меньше всего. Конечно, «Отец и сын» — повесть. Я ведь ничего не сочинил и не ввел дополнительных персонажей. Роман может быть частично автобиографическим (например, «Мартин Иден», детские главы в «Дэвиде Копперфильде», «Рыжик», хоть Жюля Ренара, хоть Свирского), но при этом он остается романом. А у меня никакого вымысла: всё так и было, как рассказано в книге (ужато, просеяно, прокомментировано, но не придумано). В самом начале я предупреждаю, что книга не исповедь, не «всё на продажу»; однако за достоверность я ручаюсь. 

Редактор (Сергей Иванович Князев) мне попался замечательный, и я рад, что вы посмотрели видео и оценили его. Автор редко бывает объективен в оценке сочиненного: свое ведь всегда нравится, особенно поначалу. Мне кажется, что правдивость моего рассказа только и может привлечь читателей. Мне-то в книге дорого всё, но это потому, что она закончена совсем недавно и я пока слишком близоруко всматриваюсь в нарисованную картину. Хотел ли я выйти за пределы документа, то есть дневника. Разумеется. Не только хотел, но и вышел. В повести масса рассуждений, оценок происходившего, то есть, выражаясь высокопарно, в ней и былое, и думы. Но думы не главное: главное — сюжет. Оценка же иногда была нужна потому, что дневник я писал для себя, а книгу — для людей, далеких от мест и персонажей, попавших в поле зрения «автора». Да и временна́я, равно как и пространственная, перспектива действия восходит к 1972 году и lдействие начинается в СССР, в стране, которой больше нет, а продолжается в стране, в которой почти никто из российский читателей не бывал, и это обстоятельство не раз заставляло меня пояснять ситуации.

 

3. Очень интересен ваш педагогический опыт, который резко высвечивает эта книга. Вот, к примеру, ваше парадоксальное правило: «…со взрослыми надо обращаться, как с детьми, а с детьми – как со взрослыми». Как и когда вы сформировали для себя это правило жизненного поведения? Оказалось ли оно эффективным?

 

Парадокс, он парадокс и есть. Я его даже вставил в один из своих давних очерков. Окончив педагогический институт, я три года работал по распределению в интернате за несколько часов езды от Ленинграда (сначала воспитателем и учителем, потом только учителем; вел я там никому не нужный, но полагавшийся по программе английский язык). Но я и вообще люблю и всегда любил возиться с детьми. С ними легче войти в контакт, чем со взрослыми. Я нисколько не переделывал себя, а просто говорил со своими подопечными без скидки на «детскость», веря, что они разумные существа, поймут меня и поступят в соответствии со здравым смыслом.

 Разумеется, так происходило не всегда. Во-первых, передо мной были дети примерно с одиннадцати до тринадцати лет, то есть частично или полностью сложившиеся подростки. Во-вторых, у многих было позади в высшей степени непривлекательное детство. Напомню, что хрущевские интернаты открыли для детей из самых малоимущих семей, в основном для сыновей и дочерей матерей-одиночек, часто сильно пьющих и распутных, а то и для таких, у которых только и была полунищая бабушка. Слово, ласка, терпение действовали на них плохо. Но «отверженных» было абсолютное меньшинство; иногда добрым словом и участием удавалось повлиять и на них.

 Дети видели, что во мне нет ни раздражения, ни взрослой снисходительности, что я отношусь к ним, как к «личностям», понимая всё-таки пределы их возможностей. Взрослые же — это люди, с выработанной системой взглядов и убеждений, и часто нужны жестокие правила, чтобы они вели себя достойно. Только дурак спешит наказывать ребенка, а взрослые в самых разных ситуациях не причиняют ближнему зла лишь из страха наказания. От ребенка, если он чувствует к себе уважение, можно добиться многого; только не надо унижать его высокомерием. Взрослые же, увы, часто ведут себя, как злые, строптивые дети. Но повторю, парадокс, он парадокс и есть. Оскар Уайльд наговорил их целую книжечку: всё умно и в каком-то смысле верно (например, «медицина делает большие успехи: она открывает новые и новые болезни»). Добавлю, что дети меня любили (не все, конечно, — увы!), горевали что, отработав три года, я бросаю их. Многие долго писали мне письма и приходили в гости, когда оказывались в городе. Лет пятнадцать тому назад меня разыскала по интернету бывшая семиклассница. Что-то в моем парадоксе, наверно, есть.

 

4. Напомню: в вашей книге два названия: «Отец и сын, или Мир без границ». Второе название звучит банально, оно походит на дежурные рубрики советских газет. Но… только до тех пор, пока не задумываешься о реальном содержании вашей книги. Она погружает читателя в «бездну» человеческой души, в таинственную, бурлящую конфликтами природу отношений личности и общества. Когда и как пришло к автору это второе название?

  

Вначале название было несколько иным. «Отец и сын» я придумал сразу, но я добавил подзаголовок, который по разным причинам оказался неприемлемым. Наверно, можно было обойтись без всякого подзаголовка. «Война и мир», «Доктор Фаустус», «Мадам Бовари» — вполне достаточно. Но мне хотелось подчеркнуть главную мысль, а она состояла в открытии моим сыном огромного и, главное, свободного мира. Для человека, прожившего почти сорок лет за железным занавесом, газетный штамп «мир без границ» полон особого смысла. О безднах души я не думал, и если в заглавии можно вычитать и такой смысл, то тем лучше. В первоначальном, отвергнутом подзаголовке тоже был намек на дальние странствия.

 

5. Вашего сына долго волнуют в детстве две темы: богатство и смерть. Вспомнил сейчас своих маленьких внуков: они настойчиво желали в дни рождения мне и жене денег и здоровья. Как вы думаете, с чем была связана эта иерархия интересов у вашего сына?

 

 Я думаю, что тема смерти неотступно преследует всех, но, став взрослыми, мы, если не сразил нас страшный недуг, осознаём, что жизнь длится долго, а смерть — ну, когда придет, тогда и придет (не завтра же). Кроме того, у взрослых более устойчивая психика. Тридцатилетний Вертер не застрелился бы. Мне трудно делать обобщения, но ребенка, как я думаю, страшит мысль остаться без защиты. Мысль о смерти родителей не может не приводить в ужас. А тут еще неизбежный вывод: если все смертны, то, значит, и я? С этой мыслью не мог смириться толстовский Иван Ильич, как не могли и не могут смириться цивилизации всех времен. Отсюда миф о загробной жизни, но для ребенка, даже если он усвоил такой религиозный принцип, мало радости: с того света папа с мамой (чаще мама), кроме как в сказке, не вернутся.

 С богатством дело обстоит проще. Только чуть подрастешь, как видишь имущественное неравенство: у одних всё, у других ничего или мало. Ребенок эгоистичен и жаден (что, по-моему, абсолютно нормально). Как же не возжелать благ, доступных соседу? Здесь дело обстоит, как со смертью: вырастая, мы в какой-то степени научаемся соразмерять свои порывы с реальностью (ну, не могут все жить во дворце), но от лучше оплачиваемой работы, премиальных и удачного лотерейного билета никто не отказывается. Мой малолетний сын был не умнее и не глупее других детей.

 

6. Еще одна сквозная тема вашей книги – тема памяти. В поисках утраченного времени вы обращаетесь к своим дневникам. Но тема памяти волнует вас и очень конкретно, часто – болезненно. Еще бы! У сына великолепная «гастрономическая память», она не изменяет ему с годами: помнит все блюда, которые заказывал в ресторанах в течение десятилетий. Однако безнадежно забывает сюжеты книг, хотя вы читали их вместе из вечера в вечер. Пытались ли вы лечить это его «беспамятство»?

 

Нет, эти качества врожденные. Наш сын был и в этом смысле, как все. Он помнил то, что его интересовало. Может быть, если бы он рос в обстановке, где уважали бы культуру, начитанность и гуманитарные знания; если бы рядом были дети, именно за такие качества ценимые окружающими, и он бы стал другим. Он очень любил слушать то, что я ему читал (а прочел я ему необозримо много), удачно цитировал и сопоставлял, и многое осталось в нем навсегда, но домашние ценности не поддерживались окружением. Никогда он не встретил ни товарища, ни девушки, которые бы восхитились тем, как он много знает. В классе за желание «выступить» его бы только осмеяли, и никто из школьных учителей не оказал на него ни малейшего влияния. И всё же, как выяснилось, многое осталось и всплыло потом — многое, но меньше того, чем хотелось бы. И взрослым он никогда не встретил ни одного по-настоящему культурного человека. Люди такие есть, но ему не попались.

 

7. В своей знаменитой «Исповеди» Руссо признается в поступках, лежащих за гранью нравственных законов. Вы очевидно следуете этой традиции. Конечно, «грехи» вашего сына, ребенка, ничуть не сравнимы. И все же: обжорство, воровство, высокомерие, снобизм… Трудно ли было сообщать читателю эти факты, причем в живописных подробностях? Не хотелось ли вычеркнуть, убрать – в рукописи или корректуре? 

 

 Этот вопрос задал мне и мой редактор С. И. Князев. Ему я сказал то же, что скажу вам. Во-первых, я писал роман без вранья, а не повесть в духе социалистического реализма, где борется хорошее с лучшим. Если помните, диалектика учила нас, что развитие происходит в борьбе противоречивых сил. А при социализме нет противоречий. Как же он развивается? Выяснилось, что противоречия есть, но не антагонистические! Вот экзерсис на эту тему меня не устраивал. Грехи моего сына были не так уж и велики. Лишь неведомо откуда взявшаяся склонность тащить деньги приводила нас в отчаяние. Обжорство было чем-то вроде болезни, и оно прошло само. Снобизм отпал с возрастом. Но скажу вам то, что сказал и Князеву: если бы история не имела счастливого конца, если бы из нелегкого подростка не вырос хороший, любящий юноша, я бы этой книги не написал.

 

8. Ваша система воспитания поражает и своим беспримерным замыслом, и той твердостью, с какой она воплощалась в жизнь. Никогда не встречал ничего подобного! Списки книг на трех языках; занятия французским, музыкой, плаванием, гимнастикой… Нет-нет, перечислил далеко не все. Не удивительно, что ребенок пытается бунтовать. Иногда очень мягко, он ведь бесконечно любит отца:

«-Папа! Я хочу тебе что-то сказать: мне не нравится заниматься музыкой. Давай бросим!

Я ответил, что разговоры на эту тему надо оставить.

-И как долго мы будем играть?

-До конца школы, - обнадежил его я».

При этом: «…все эти годы я просидел рядом с ним, разучивал этюды и сонаты, играл в четыре руки и рассказывал ему о композиторах, чьи имена стояли на нотах».

Так было всегда - по всем предметам, во всех занятиях сына. Мы с вами, Анатолий Симонович, знакомы много лет. Никогда не думал, что у вас такая «железная воля».

 

Здесь надо кое-что уточнить. У нашего сына рано проявился талант к усвоению языков. У него несомненные задатки полиглота, так что читал он легко, а многое с большим удовольствием. Французские детективы исчезали с ужасающей скоростью. Но вокруг цвел и цветет нечитающий мир. Поэтому я и уговаривал его читать и так старался, чтобы он прочел побольше. Учиться плавать он поначалу не хотел, но научился, и всё пошло хорошо. Как можно не уметь плавать, не ходить на лыжах и не ездить на велосипеде? Но ведь само не получится! Вот играть он не хотел, и музыка действительно шла со скрипом. Вы читали книгу и знаете мой ответ: я старался научить сына тому, что считал полезным, даже необходимым и что умел делать сам, а умею я, кстати сказать, совсем немного. Но, чтобы защитить себя от упрека в тирании, напомню: когда стало ясно, что сын не унаследовал ни художественных склонностей матери, ни моего аналитического склада ума, мы никогда не толкали его в те области, которые были ему не по нутру. Он (конечно, благодаря домашней подготовке) прекрасно учился в университете и в конце концов стал юристом — судя по результатам, хорошим. Его специальность не мой идеал, но я — это я, а он — это он.

 

Никакой железной воли у меня нет, а были и есть любовь к нелегко доставшемуся ребенку (почему нелегко, я объяснять не буду), неприятие тупой окружающей среды, желание вырвать его из трясины, в которую опустился наш век, и изрядная доля терпения.

 

9. Вы ничего не говорите о том, как семья отнеслась к вашим педагогическим экспериментам. Семья присутствует в вашем романе-документе молчаливым фоном: две бабушки, дедушка (он, правда, занимается с внуком в России в самом раннем детстве героя)… О жене мы узнаем только, что она очень красива, талантлива; как и вы, приходит к сыну, чтобы поцеловать его перед сном: вы с ребенком говорите по-английски, жена – на русском… Неужели почти все? Неужели ваш авторитет воспитателя столь беспрекословен? Неужели не было семейного бунта? Ведь малыша часто жалеет даже читатель.

 

А никаких экспериментов не было! Всё шло, как шло. В самом начале книги я предупреждаю, что для рассказа характерен сильнейший перекос: в фокусе только двое («отец и сын»). Без жены вообще бы ничего не было: она, хотя всегда либо училась, либо работала (полностью переквалифицировавшись в Америке: она приехала сюда инженером-сантехником); она же вела наше хозяйство, занималась счетами (она быстро усвоила английский), одевала и кормила нас, возила сына по каткам и бассейнам и всюду нас всех (я получил права много позже и главным «шофером» не был никогда). Она же выжимала соки из нашего скромного бюджета, одевала всех нас, будто у нас в банке миллионы, а мне доставалась чистая работа: читать сыну Диккенса, учить русской грамоте, проходить математику и разучивать сонатины. Но любое начинание предполагало наше согласие: я делал лишь то, что мы оба считали правильным и нужным. Кстати, она единственная поддержала мою идею говорить с новорожденным младенцем по-английски и сделать его двуязычным (что и случилось). Моя мать была учительницей музыки (рояль). Не будь ее, не было бы ни сонатин, ни четырех рук, ни прелюдов Рахманинова (сам я играл вполне прилично для непрофессионала). Материнскую бабушку сын очень любил, и она как раз не всегда одобряла мою настойчивость, но мы с женой держали круговую оборону. А тесть обычно мое упорство хвалил. Нет, нас было много на челне, но все в повести остались за кадром. В этом, и только в этом, смысле «Отец и сын» — роман. Но книга никогда и не задумывалась как летопись.

 

10. В своей книге вы безжалостно, но вполне аргументированно развенчиваете систему американского образования. Вовсе не как анекдот вспомню в связи с этим «антирасистский» закон, принятый недавно в штате Орегон: оказывается, выпускникам средней школы необязательно уметь читать, писать и считать. Возникает печальный и резонный вопрос: так что же завтра?

 

А не надо никаких законов: половина выпускников средней школы (если не больше), как были недорослями, так и останутся. Америку держат на плаву гении. Такие ухитряются выплыть из любой трясины. Недостающих гениев привезут из Индии, Китая, России — откуда угодно. Но «массу» тоже надо кормить. До поры, до времени ей будут раздавать пособия. Как всякая социалистическая страна (а мы туда идем семимильными шагами), обанкротится и Америка. Нефть и газ, может быть, устранят, но Земля всё равно будет нагреваться (такой у нее теперь гибельный цикл). Население стран, только и живущих продажей нефти и газа, хлынет в поисках хлеба за границу. Прообраз нового Великого переселения народов мы наблюдает каждый день. Вас едва ли удовлетворит мой эсхатологический прогноз, но, судя по всему, Западная цивилизация погибнет, тем более что она сама весело торопит свою гибель. Останется на какое-то время легко обучающийся, но малотворческий Китай. Но пока мы еще живы и в меру сил должны противостоять катастрофе.

 

11. Во время работы над книгой вы отсылали сыну готовые главы. Герой отказался их читать: «…по его словам, возвращение в детство наполняет его такой грустью, что хочется плакать». Скорее всего сын не скоро прочтет и вашу книгу. Если вообще прочтет. Что же касается ваших дневников… 18 общих тетрадей: «В каждой 192 страницы. Первая запись помечена маем 1972 года, последняя – августом 2001-го… Всего набежало 3456 страниц». Вы собираетесь передать тетради в архив Миннесотского университета, ограничив к ним допуск. Жаль! Ведь в ваших дневниках огромный, поистине бесценный материал для исследователей – педагогов и психологов.

 

Я не тщеславен и ни секунды не верю, что буду кому-нибудь интересен не только через полвека, но даже и через десять лет. Наша эпоха почти отменила историю. Кто помнит кумиров предыдущего поколения? Кто может назвать Нобелевских лауреатов позапрошлого года? Тетради свои я всё-таки не выброшу, а доступ к ним в архиве, оберегая упомянутых там людей, ограничу лет на двадцать-тридцать. Педагоги и психологи пока что прекрасно обойдутся без моих дневников. Вот если книга дойдет до читателей, я буду, конечно, рад.

 

12. В вашей книге два главных героя – отец и сын. На первом плане – сын. Но и образ отца вырисовывается в повествовании очень четко. В конце книги мы видим усталого и разочаровавшегося (хоть и не признающегося в этом) человека. Он хотел воспитать гения, подобного себе, филологу с мировым именем, а, может быть, и превосходящего отца. Сын же «вырос просто дельным и порядочным человеком, преуспевшим в выбранной профессии и относительно довольным своей судьбой». Что ж, совсем неплохой итог. Моцарта из ребенка не получилось? Зато получилась замечательная книга, которая сегодня пришла к читателю. 

 

Нет, нет, такого и в заводе не было! А рассказчик в конце и не устал, и не разочаровался. Никогда я не мечтал вырастить своего двойника. Моя цель была воспитать культурного человека. Студенты, которых я учу, не испытали потрясения ни от симфоний Брамса, ни от хроник Шекспира, ни от картин Рембрандта — их лишили великих радостей жизни. Среди них много способных, даже одаренных молодых людей, но пахать приходится по целине, и главное: время упущено. Только один раз в жизни можно поставить себя на место Тома Сойера, содрогнуться от Вия; разрыдаться, услышав Lacrimosa Моцарта; опешить, увидев «Демона» Врубеля. Потом привыкаешь, черствеешь, слишком многое принимаешь за данное. Вот я и хотел приобщить сына к чудесам, которые навсегда западают в душу. А мой клон, еще один филолог в семье? Что вы: мне совершенно хватает самого себя! Моя величайшая награда состоит в том, что, оглядываясь назад, наш сын с полным одобрением относится к годам, проведенным дома, а ведь многие проклинают свои «детство, отрочество и юность». Сыну скоро исполнится пятьдесят лет, и близость между нами за последние десятилетия только окрепла.

Но закончить я хочу благодарностью вам. Спасибо, что вы издавна следили за судьбой книги, прочли и одобрили ее и даже не пожалели времени сегодня поговорить со мной и о ее замысле и о воплощении.