Сапог. Отрывок из повести

Опубликовано: 22 июня 2018 г.
Рубрики:

Эта повесть - о долгой и честной жизни двух солдат-погодков, русского и немецкого, раненых в одном бою, упавших в одну воронку и умерших бы от потери крови, если бы они не спасли друг друга. Эта повесть о том, как быть и оставаться человеком. Даже на войне.

 You cannot put the same shoe on every foot.

 Publius Syrus, 42 B.C.

 Suum cuique.

 Каждому своё.

 

*** 

Воронки бывают разные.

Поменьше -- от мин и снарядов. На пару метров в глубину – от больших бомб. 

Летом 41-го больших бомб у немцев было, наверное, много и они, не жалея, сбрасывали их на даже самые маленькие железнодорожные станции, сметая построенные ещё при

Николае вокзальчики и раскорячивая рельсы.

На станцию с ласковым названием Пригожино они сбросили две. Одна легла точно, другая – неподалёку. Немцы тоже, бывает, промахиваются.

 

*** 

В один из июльских дней 41-го, остатку роты, в которой числился рядовой Алексей Гудаев, было приказано занять стратегически важный рубеж обороны в развалинах станционного строения и в низкой ольхе вокруг. Приказ был таким же, как и тысячи других приказов тысячам остатков других рот: 

– ... Любой ценой остановить вероломного врага, алчно рвущегося к нашим несметным богатствам... 

С чего вдруг социалистическая Германия напала на своего самого главного, самого надёжного, проверенного совместным военным походом в Польшу, союзника -- на социалистический Советский Союз -- в этом приказе не говорилось.

А немцы, в мундирах знакомого уже всей Европе голубовато-зеленого цвета "Feldgrau" и в подкованных сапогах с короткими голенищами, за которые так удобно засовывать длинные рукоятки осколочных "Stielhandgranate", действительно рвались вперед.

Пять или шесть их танков обошли и битые кирпичи, и валявшуюся неподалёку мятую жестяную вывеску "Ст-я Пригожино", и остаток роты, распластавшийся в ольховом подлеске. Белая окантовка чёрных крестов на боках тяжёлых машин еле виднелась сквозь налипшую грязь.

Танки не стреляли.

Возможно, у немцев были на то особые соображения.

Возможно, им было лень тратить время и боезапас на врагов, которые сдадутся в плен через пятнадцать минут.

А, возможно, им было не до драки потому, что снабженцы не подвезли вовремя шнапс, шоколад и чистые подштанники.

 

***

Когда танки cкрылись за горизонтом, остатку гудаевской роты стало ясно, что у битых кирпичей делать больше нечего. И полсотни злых и голодных мужиков пошли по единственному, километров на десять вокруг, просёлку, разбухшему после недавних дождей. 

Пошли на восток.

Вслед за немцами.

Дальний край низкого неба подпирала серая колокольня со ржавыми куполами без крестов.Несколько ещё не сгоревших домов вжимались в землю под чёрными крышами из прошлогодней соломы.

Просёлок тянулся в сторону колокольни и домов неожиданно прямой, чужой среди мягкой степной волны, линией, которая, своей жёсткой единственностью, держала вместе идущих по ней людей.

Которая стала линией их судьбы. 

И, покоряясь судьбе с привычным смирением, люди не смотрели друг другу в глаза.

 

***

За месяц войны по этой дороге прошло много пехоты и теперь на ней и вдоль неё,

вперемежку с мёртвыми лошадьми и коровами, лежали и человеческие тела.

Говорят, что смерть равняет и солдат, и генералов.

На этой дороге смерть равняла людей с животными.

 

Раненых лошадей бросала армия. Tе, которых не пристрелили, пытались встать 

с просёлка, уйти от людей прочь. Если вставали -- падали и умирали неподалёку.

Их вздутые животы поднимались над травой грязными волосатыми полушариями.

 

Скот, по приказам райкомов, гнали в тыл. 

Нечесаные бабы метались, матерясь, за убегавшими с дороги козами и лупили палками медленных, недоенных коров. Гнали больше по ночам, боясь и немцев, и своих.

 

Немцы пролетали на серо-пятнистых, в камуфляже, мессерах, стреляли редко и выше голов. Ни скот, ни бабы не были стоящей целью, скот был нужен наступающей армии, а бабы – кто ж будет ходить за скотиной, как не они.

И пилотам было, наверное, забавно смотреть, как козы и коровы шарахались от рёва моторов, а бабы грозили самолётам кулаками.

 

Свои просили хлеба, картошки и молока, срезали с упавших коров куски мяса и запихивали его в вещмешки. Случалось, уволакивали в ольху бабу помоложе и пофигуристей.

 

***

Убитых и раненых красноармейцев оставляли на дороге тоже свои -- "новые советские человеки", "ударные строители" обещанной им лёгкой жизни при коммунизме.

Жизни, в которой всё -- и жратва, и выпивка, и шматьё – будут выдаваться бесплатно.

Всем-всем-всем. "От Москвы до самых до окраин".

Без очередей, без карточек, без лимитов. По потребностям.

Что в Кремле вождям подают -- все граждане жрать будут.

Даже чукчам по плавленому сырку "Дружба" достанется, хватит им мороженую моржатину строгать.

И эта халява придёт обязательно. Потому, что, как разъяснила газета "Правда", победа коммунизма "неизбежна". То есть, деваться от неё некуда.

Как ни кинь, всё клин. Кому печаль, кому потеха.

 

***

В июле 41-го мертвецы лежали и на той степной дороге, и на её обочинах.

Идущие спотыкались о них, наступали на них. Не перешагивали, не обходили. Им,

живым, но потерявшим уже и веру, и надежду, было не до любви к ближнему.

Они знали, что могут упасть на дорогу сами.

 

Иногда кое-кто всё же приостанавливался, снимал с мертвеца почище ботинки, штаны,

гимнастерку, исподнее. И на дороге оставался ещё один "голяк". 

С пурпурно-синими трупными пятнами, с буро-зелёными, полными вставшей крови,

венами на руках и ногах, со вспухшими в первые же после смерти минуты губами и носом.

И вороны начинали расклёв с самого вкусного -- с глаз и мошонки.

 

"... И никто не узнает, где могилка моя ..." 

 

Могилка? Моя? Одиночная, с персональным холмиком? С какой-никакой дощечкой-плашечкой, на которой накарябаны Ф.И.О., воинское звание

и даты героического земного существования? В июле 41-го?

 

Только спустя полвека страна узнает, что "пропавших без вести" было не сто, не двести, даже не тысяча.

Что раненых и убитых, брошенных там, где они упали, сгнивших без погребения и забытых всеми, кроме их матерей, жён и детей – миллионы.

 

***

Высоко подвывая, идущих догнали три танка со звёздами на башнях. Это были танки "БТ", смастряченные, как говорили, не то по купленным, не то по украденным у американцев чертежам.

Те самые, один из которых загорелся на подходе к Красной площади, в день первомайского парада, когда три только что собранные и спешно привезенные из Харькова машины должны были порадовать вождя и напугать забугорных военных атташе.

"Бетешки" не могли справиться ни с немецкими танками, ни с немецкой артиллерией. Подбитые, они вспыхивали быстрым и дымным пламенем, в минуту сжигая зажатые в тесном железе, не успевающие выбраться экипажи. 

Но, предназначенные Сталиным для блиц-покорения Европы, по дорогам ходили шустро.

 

Гудаев помнил, как и он, и другие еле успели отскочить. 

Танкисты гнали машины с задраенными люками, чтобы не словить гранату от обречённой пехоты.

Не притормаживали, вминали в дорогу всё, что на ней лежало. 

Жидкая грязь смыкалась над cледами узких гусениц.

 

*** 

Гудаев помнил также, как, налетев откуда-то сзади, идущих "побрили" два немецких самолёта и как упал старший сержант Селивёрстов. Кровь из его пробитой шеи брызнула коротким фонтанчиком и потом полилась споро, с готовностью, словно досрочно покидая тёмное заточение.

Никто не стал поднимать Селивёрстова, никто не обернулся посмотреть, жив ли. Не остановился даже рядовой Колодин, который всегда стирал его шматьё, таскал его вещмешок и отдавал ему свою пайковую махру. Колодин лишь хмыкнул и сбросил вещмешок Селивёрстова на дорогу. Пустая четвертинка выпала из мешка и Колодин пнул её, словно это был скрученный из тряпок и обмотанный обрывками бечёвок шар, который он футболил во дворе дома на московской Воздвиженке. Ещё совсем недавно, полтора месяца назад.

*** 

Убившие Селивёрстова и ещё троих, самолёты развернулись и ушли на запад. И теперь над дорогой слышалось только негромкое и частое хлюпанье -- звуки шагов по грязи.

Плитц-платц, плитц-платц, плитц-платц...

 Люди шли налегке, без брошенных винтовок, противогазов, лопаток и касок. Шли рыхлой, понурой толпой, которая думала только о том, как выжить. С позором, со срамом, но выжить. Ведь срам -- это не смерть, сраму не имут только мёртвые. А живые жить со срамом привыкли.

После семнадцатого-то года и гражданки. За недолгих двадцать с хвостиком лет.

 

***

Петлицы оставались несорванными лишь у рядовых.

Промокшие ботинки и обмотки весили, казалось, тонны.

Отчаяние и страх давили на плечи.

Но люди шли и шли. Куда?

К своим.

Может, накормят.

Может, простят.

Не за то, что матчасть бросили, за матчасть -- никогда.

Но, хоть за то, что ушли. Ведь не к немцам пошли, а к своим.

К своим. 

К таким же, как они сами.

 

Могут и не простить.

Таким же, как они сами, им что, больше всех надо? Отвечать за других, нарываться, искать приключений на свою задницу? Могут и не простить.

Засудят. Чрезвычайной тройкой.

За уход с рубежа, за невыполнение приказа, за что захотят.

Найти виноватых -- не грибы собирать, найти виноватых -- дело минутное. Приговорят.

Приведут в исполнение.

 

А то и без тройки обойдутся, чпокнут на раз-два, по приказу старшего по званию. 

На войне много чего на раз-два делается, на то и есть сержанты и старшины. Не лезть же к ротному по каждой ерунде.

 

***

Где-то сзади, за битыми пригожинскими кирпичами, остался, притянутый к телеграфному столбу брезентовыми поясными ремнями, человек без лица.

Голова торчала над плечами окровавленным пнём.

Брезентовый красноармейский ремень перехлёстывал шею и, туго застёгнутый позади столба, выворачивал челюсть вверх и вбок.

Ещё один ремень прижимал к столбу поднятые вверх руки.

Третий был затянут чуть ниже колен. Голые, с засохшими уже подтёками, ноги серели над чёрно-бурой землей.

-- Откомиссарился. -- сказал ещё живой тогда Селиверстов. --"Ни шагу назад! Умрём, как один! Кто побежит -- стреляю!" Карла-Марла, прости Господи. Мертвецов ему мало было. Шпалы-то свои он оторвал, так ребята его по сапогам определили -- майорские, хромовые. А как же. Народ-то босый.

***

Пропахший гниющей плотью простор согрелся к полудню, ромашки расправили белые юбочки над подсыхающими простынками тумана в низинах, сурки замерли у норок рыжими столбиками.

Бездонно и безразлично, для всех, засинело небо. 

Люди шли и шли, но колокольня и дома на краю степи не становились ближе. Казалось, до них не дойти.

Никогда. Никому. 

 Говорят, что Бог воюет на стороне тех, у кого мощней артиллерия. Немцы опять накрыли дорогу огнём своих тяжёлых мортир и люди бросились в ольховый подлесок. Бросились врассыпную, понимая каким-то шестым или седьмым, кто считает, чувством, что одиночкам легче спастись, что на войне – стрелять по одиночкам труднее, чем по толпе. 

 

Подлесок, однако, мог мало кого спрятать, ольха была едва выше голов. И добежали до густоты, не все. 

Не добежал и Гудаев. Близкий взрыв сорвал с его правой ноги обмотку и ещё почти новый, выданный на призыве, ботинок. Осколок, вспоровший ногу выше колена и оставшийся в нёй, был невелик, но остр. И теперь Гудаев не мог ни бежать, ни идти, ни даже стоять.

 

***

 Он лежал на спине. Комелёк срезанной взрывом ольхи впивался ему в копчик. Комар сел на тонкую кожу подглазья и вонзил хоботок. Гудаев поднёс руку к лицу, но промедлил с прихлопом и комар улетел. Вши, затаившиеся, было, после взрыва, вгрызались в заушины и затылок, словно наверстывая упущенное. Давить их – сил у Гудаева не было.

Он никогда не имел ни наручных, ни карманных часов. И он не знал, как долго он лежал с комельком в копчике. Не было у него и бинтов, чтобы перевязать рану. Он смог расстегнуть и вытащить из-под себя поясной ремень, но привстать и перетянуть им ногу над правой коленкой – не смог.

 

Верхушки ольхи то кружились, то застывали перед глазами.

Беспомощность заставляла лежать тихо, чтобы не выдать себя ни своим, ни немцам.

Свои могли пристрелить запросто -- из жалости, чтоб не мучился, или просто чтоб не волочь в тыл неходячего.

Ну а немцы -- про них говорили всякое. 

Одни говорили, что они кормят пленных и лечат.

Другие -- что вырезают звёзды на спине каждого третьего к ним попавшего.

Командуют:

– Jeder dritter – Schritt voran! Каждый третий – шаг вперёд!

И ставят этих третьих по стойке "смирно" или кладут мордой в грязь. И режут. Ножами.

По живому.

 

Один гад режет, а другие ржут и фоткают для отчёта перед начальством.

Или чтоб потом в пивнухе приятелям про своё геройство заливать. 

Или бабам своим, гостям и детишкам демонстрировать.

На Рождество Христово или на Пасху. Они же, хоть и за социализм, но в Бога верят.

 

***

Боль не проходила. Правая нога Гудаева -- раскрытая, разорванная, под коркой свернувшейся, смешанной с землей, крови, отказывалась двигаться.

Умирала.

Показывала, во что превратится всё его тело.

 

Страх смерти хуже самой смерти.

И, в какие-то мгновения, Гудаев был готов закричать, позвать на помощь. Казалось, кто бы ни услышал его, кто бы ни нашёл -- хуже не будет.

Даже если пристрелят. Быстрая смерть лучше мучений.

 

Что-то, однако, мешало ему крикнуть, позвать, что-то останавливало его. И он не звал.

Когда вдруг, лёгкими толчками, ощутилась пульсация крови в бедре, Гудаев сначала не поверил этому ощущению, не поверил, что ему повезло.

Он дотянулся до раны, притронулся к ней и поднял руку к лицу. Свежей крови на пальцах не было. Кровотечение остановилось.

И Гудаев понял, что он ещё может выжить.

 

***

Встать, идти -- он не мог.

Вокруг не было ничего, что могло бы заменить ему костыль.

И он пополз.

Не на животе, как учил новобранцев-салаг старший сержант Селивёрстов, а на левом боку, подтягивая левую ногу к груди и отталкиваясь ею, подгребая левой рукой и цепляясь за траву правой.

Стараясь не добавить грязи в открытую рану.

 

После каждого движения ему казалось, что оно – его последнее.

Но он, всё-таки, полз.

Oт одной высокой травинки до другой, пока эта другая не сминалась в его кулаке.

Полз.

Медленно. Очень медленно.

На восток. Солнце вело его лучше компаса.

 

***

Он полз и полз, а в голове -- незванно, то усиливаясь, то почти исчезая -- звучал голос девушки в синем платье, которая пела на прошлогоднем концерте самодеятельности в клубе его тяж-маш-завода:

 

... Ты-ы, маряк, красивый сам собою,

Тибе-е, маряк, всево лишь двадцать лет.

Па-а-люби меня, маряк, душою ... Что-о ты ска-а-жешь мне в ответ?

... Па марям, па валнам, нынче здесь, завтра там …

 Па-а-а-а марям, марям, марям, марям .......... Эх! .............…

 

Моряк?

Тётка, объявлявшая номера на концерте, сказала, что эту песню любил Чапаев.

И кто-то из зала спросил:

- А что, Чапаев и на флоте служил?

Сам Гудаев видел море только в кино. Но про двадцать лет и про "нынче здесь, завтра там" девушка в синем пела правильно.

Он помнил, как подошёл к ней после концерта, на танцах. И как она спросила:

-- А ты кем работаешь?

И как он ответил:

-Слесарем.

И как она сказала:

- Понятно. То-то руки у тебя чёрные. Ты их лучше в карманах держи.

И отвернулась.

 

Ещё он помнил, как предложил ему "Беломор" кадровик Румянцев. И как сказал:

-- Разуй глаза-то, Лёха, у неё отец срок получил, вот она теперь и старается. Хоть в самодеятельности, хоть где. Лишь бы не выслали. О чём какие разговоры будут -- напишешь, понял? А я тебе талон устрою. На дефицит. На майку с длинными рукавами. Или на "Комсомольскую правду" подпишу. Бесплатно.

 

***

После каждых трёх-четырёх смятых травинок, Гудаев останавливался.

Хлопья облаков, похожие на клочья ваты, выдранной из новой, не пропотевшей ещё телогрейки, набегали на слепящее солнце.

Снаряды немцев ещё ложились неподалёку и взметённые ими комья чернозёма сбивали, возвращаясь, листья с ольхи.

Гудаев, однако, уже не боялся разрывов. У него появилось новое, ясное, незнакомое прежде, понимание происходящего.

В странном, одномоментном, не приходившем раньше, мысленном отделении от собственного тела, от своего мяса и своих костей, он принял это понимание, посланное ему кем-то очень мудрым и сильным из невидимого, неизвестного далёка.

Принял, словно шаман дикого племени, умеющий слышать то, что не слышат другие. Принял, после того, как тронул свою подсохшую рану. 

Теперь он верил, что выживет.

 

***

Pocа пала тяжело и обильно, по погоде. Мокрой траве, казалось, не будет конца. 

Гудаев полз, так и не закричав, не позвав на помощь, не зная, что для него приготовлен сюрприз.

Что бомба, не попавшая в станцию Пригожино, взорвалась точно на линии, по которой его вело солнце.

 

Он свалился на дно воронки тяжело, беспомощно, но удачно -- на левый бок, а не на раненую ногу.

Его не засыпало развороченной землёй, с краев свалилось только несколько комков.

И он был, наконец-то, незаметен.

И мог передохнуть.

 

"... Па марям, па валнам, нынче здесь, завтра там ..."

 

Склоны воронки казались надёжными стенами.

Маленькая, всего с парой листиков, ветка легла на лицо Гудаева, словно прикрывая его от всего страшного, грохочущего и убивающего.

И, снова теряя сознание, Гудаев успел подумать, что Бог, наверное, всё-таки есть.

 

***

Он очнулся, когда уже стемнело.

Его знобило. Зубы не то, чтобы стучали, но никак не могли сомкнуться.

Вечер не принёс тишину, гулкое и размеренное уханье немецких гаубиц сменилось нервными взрывами бронебойных трассеров.

Гудаев догадался, что теперь по дороге бьют, надеясь попасть в давно ушедшие вперёд немецкие танки, 76-ти миллиметровые "усватки" его полка -- пушки серии УСВ.

Бьют вслепую, наугад, подпрыгивая при каждом откате и чуть ли не калеча расчёты, оглохшие от грома выстрелов и командирского мата.

Бьют, словно огрызаясь после "планомерного отхода на заранее подготовленные позиции".

Не в силах разорвать, разнести врага в клочья, бьют, пытаясь помешать ему хоть как-то.

 

Гудаев был без воды уже больше суток. Он облизывал мокрые пальцы, сосал мокрые рукава, но сколько воды можно слизать и высосать?

И он был даже слегка удивлён, когда почувствовал нужду.

Он потянулся к ширинке, но пуговицы задубевших от грязи штанов не расстегнулись. Скудное жидкое тепло пролилось между ног и Гудаев снова ушёл в тёмный и тихий мир забытья.

 

***

Лязг и грохот вернули его на войну. Справа и слева от воронки шли танки.

По движению звуков в сторону уже почти полуденного солнца, Гудаев понял, что танки были немецкими и что двигались они на восток, в сторону позиций его полка. Если эти позиции ещё существовали.

 

Танки не спешили, пехота поспевала за ними легко. И Гудаев каменел, слыша голоса бегущих.

Это были громкие, резкие, озлоблённые голоса содат, навстречу которым летели пули противника. Пусть редкие и неприцельные, но несушие смерть.

А немцы совсем не хотели умирать за свой "Vaterland".

Они хотели, чтобы те, кто всё еще стрелял по ним, умерли за их "Mütterchen Rus".

 

Голоса звучали прямо над воронкой и Гудаев старался стать меньше и незаметнее, прижимая подбородок к груди, подтягивая правое колено к животу и обнимая его рукой. 

А синяя девушка всё пела, словно война и не начиналась:

-- ... Ты-ы, маряк, красивый сам сaбою…

 

Дура. Слесаря для неё не люди.

Но на раз-другой сгодилась бы. Ногастая. И не только.

Повезло Кольке Ершову, директорскому шоферу, он с ней весь май кувыркался.

Даже на юга с ней скатал пока директор в загранкомандировке по распродажам бегал.

И не в плацкартном скатал, а на чёрной заводской эмке, благо к лобовому стеклу был прилеплен хлебным мякишем всесоюзный пропуск с красной полоской.

Кольку призвали сразу после 22-го июня, директор тоже углядел сладкие ножки, не стал выколачивать бронь для молодого конкурента, отправил его Отчизне долг отдавать.

Колька, однако, не пальцем был делан, не дошёл до военкомата, исчез вместе с эмкой и пропуском на стекле, перехитрил и директора, и товарища Сталина. 

Гудаев не знал, что таких "исчезнувших" по стране будет за полмиллиона.

 

***

Немец упал на Гудаева, как бежал, в каске, обвешанный фляжкой, котелком, лопаткой, плоским штыком в кожаных ножнах, ещё чёрт-те чем.

Его винтовка легла на скос воронки, прикладом вниз. 

Деревянная рукоятка гранаты, засунутой за его пояс, упёрлась Гудаеву в живот. 

Стараясь смягчить встречу с землёй немец выбросил вперёд левую руку и теперь, облепленная мокрым чернозёмом, она почти касалась гудаевской щеки.

Правая нога немца торчала над краем воронки пяткой вверх, ярко-красный шерстяной носок пламенел на ней, как сигнальный факел.

Слетевший с ноги сапог упал на локоть Гудаева.

 

Немец был невысок, худощав. Блондинистая щетина едва проступала на его щеках и до Гудаева дошла легкая парфюмерная волна -- запах то ли одеколона, то ли мыла.

Ни того, ни другого Гудаев не видел со дня призыва.

 

Тёмные кровяные пятна расплывались на предплечье и на спине немца. Он не шевелился, не стонал и Гудаев не мог понять жив ли он.

Если жив, если только притворился мёртвым, может ли вдруг напасть, пырнуть штыком, ударить каской или лопаткой?

Может ли дотянуться до винтовки, дослать патрон и выстрелить?

 

Немец не открывал глаз, дышал трудно, прерывисто. Кровяное пятно сползало с его плеча вниз, к подмышке.

И Гудаев понял, что рана не даст немцу встать. И он перестал бояться.

Почти перестал.

 

***

Медленно сгибая колено, Гудаев подтянул здоровую левую ногу и приложил ступню к бедру немца.

Подождал. Немец не шевелился.

Гудаев подвинул ступню к паху немца и, осторожно выпрямляя ногу, сдвинул его со своей груди.

 

Немец так и не открыл глаза и Гудаев понял, что раненому совсем плохо. Быть может, даже хуже, чем ему самому.

Он оглядел немца снова, подумал, что они, наверное, ровесники и, перестав бояться уже совсем, решил, что упавший на него сапог будет ему в самый раз.

 

С правой ноги немца – на его, Гудаева, правую ногу.

И тогда -- сапог на правой, ботинок на левой -- он будет обут.

И, Бог даст, сможет идти. 

 

***

Разрывы грохотали реже и отдалённее. Стало слышно, как шелестит ольха.

Жаворонок завис, трепеща крылышками, над воронкой, пискнул, словно здороваясь, мелькнул белым брюшком с пестринками по бокам. 

Жаворонку было некогда, у людей, может быть, и война, а у него пять голодных птенцов в гнезде у заросшей травой кочки. Для жаворонков июль – время семейное.

 

Немец не двигался. 

Гудаев попробовал дотянуться до его винтовки лежащей на склоне воронки, но не смог. 

Сапог был ближе. Гудаев нащупал его и подвинул к левой щиколотке немца, куда могла достать его здоровая левая нога.

Нашёл, нащупал этой ногой край голенища.

Придвинул голенище к ступне правой, раненой ноги.

Пошевелил правой ступнёй. Ступня слушалась.

И тогда Гудаев выпрямил раненую ногу.

Корка, запёкшаяся на бедре, треснула, кровь выступила снова.

Но сапог, отполированный изнутри сукном немецких солдатских брюк, принял ногу русского солдата без возражений.

И согрел её ещё хранимым теплом другого человеческого тела.

 

***

Фляжка немца, в чехле, с крышечкой на цепочке, вжималась Гудаеву в подреберье. Спиртным от неё не пахло. 

А раз так -- что бы в ней ни было, вода, чай, кофе или молоко, налитое бабами в деревне, через которую этот немец прошёл, можно было пить на пустой желудок.

Гудаев долго возился с карабином, которым фляжка была пристёгнута к плечевому ремню немца. Всё-таки отстегнул.

Положил фляжку рядом с собой, справа.

Немец не шевелился. Край кровяного пятна на его боку спустился совсем низко и уже не был виден из-под прикрывшей его руки.

Гудаев зажал зубами крышку фляжки.

Повернул фляжку правой рукой. Ещё. И ещё.

Крышка сошла.

Гудаев обнял горло фляжки губами и сделал первый, маленький, пробный глоток.

Во фляжке была вода. И он стал пить, глоток за глотком, жадно и нетерпеливо.

И тогда, не открывая глаз, немец негромко сказал:

-- Ты всю-то не пей...

 

***

-------------------------------------------------------------------------------------------------

След. глава-- о немецком солдате Питере, о том, как он попал в армию, что он думал и чувствовал, оказавшись в одной воронке с русским солдатом, как этот русский спас ему жизнь, и как Питер, в свою очередь, помог выжить русскому.

Ниже — начало этой главы.

***

Питер Себастиан Кох, как и тысячи других немецких мальчиков и девочек, родился в Покровской слободе Самарской губернии, которая в 14-м году стала уездным городом Покровск, в 22-м – столицей Автономной Советской Социалистической Республики Немцев Поволжья, а ещё потом, в декабре 23-го -- городом Энгельс, на флаге которого было пять цветных полос: жёлтая и чёрная – как на флаге Германии, белая, синяя и красная — как на флаге России.

 

Перед войной немецкое население АССР НП выросло до миллиона, в республике были детсадики, школы и даже вузы, где звучало разрешённое партией одноязычие.

Издавались книги и учебники на немецком, немецкие песни пелись по радио и с эстрад, а в столовых можно было получить настоящий телячий Schnitzel с хрустящей корочкой и душистой, тушёной на копчёном сале, капустой с тмином.

 

Говорили, что лучших работяг, чем немцы, днём с огнём не сыскать.

Что у них и дисциплина, и порядок, и чистота.

Что не только нормы, но и встречные планы перевыполняются, комбайны посреди полей не брошены, а урожай -- вдвое выше чем на другом берегу Волги, в Саратовской области.

Что баб не мордуют, за третьей поллитрой не бегают.

Прям-таки Европа, мать их царица Ефиопская.

Не по нашему живут, как ни крути. Не по сердцу они русскому человеку.

 

Больше того, говорили, что мутят воду немцы, не соглашаются с директивами из Москвы, осуждают нашу советскую власть и товарища Сталина,

Шепчутся, геноссе с геноссе, что, дескать, нельзя собирать деньги на мировую революцию, продавая за бугор отобранное у крестьян зерно, что рано нам мировую кашу заваривать, если народу жрать нечего.

Глаз да глаз за такими умниками, гребут их чекисты, а заразы не убывает.

 

Мало, значит, гребут. Расслабились чекисты, не соответствуют всенародному интересу.

Давно пора этих геноссе-говноссе к стенке поставить. По-сталински, в один заход проблему решить, а не размусоливать.

Сколько бы тогда у народа добра прибавилось -- тракторов, комбайнов, всяких там сеялок-веялок, сколько бы домов освободилось, сколько скотины, и мясной, и молочной, а уж гусей да курей…

Мама родная, как подумаешь -- голова кругом идёт. 

 

***

Немцы, конечно же, понимали что к чему. 

И всё чаще думали о смене места жительства, о переезде на родину предков.

Кремль, однако, дал понять , что, сколько бы ни трясли немцы своими партбилетами, братство СССР и Германии на них не распространяется.

И что их историческая столица -- город Энгельс, а не Берлин.

 

Куда только немцы ни писали -- в соответствии с правами, дарованными им Сталинской Конституцией -- в райкомы, горкомы, обкомы, наркоматы и, даже, самому Отцу народов.

В редких ответах, напечатанных на бланках УВД, говорилось, что их очередное письмо передано какому-то-такому-то и что этот какой-то-такой-то обязательно во всём разберётся и примет соответствующее решение.

Когда это решение будет принято -- в ответах не говорилось.

 

***

Отец Питера Себастиана, Фридрих Вильгельм Кох, бывший красный пулемётчик, потерявший три пальца в бою с белоказаками под Екатеринодаром, не получил ответов вообще. Ни одного на все его одиннадцать писем.

Но -- "Wer das Glück hat, fuhrt die Braüt heim", "Kому повезёт, у того и петух снесёт".

Фридриху Вильгельму повезло.

Весной 39-го в небольшом прибалтийском городе Штральзунд скончалась его бездетная и одинокая двоюродная сестра фрау Катарина Гертруда Кох.

 

Об этом родстве в семье приволжских Кохов не говорили ни при гостях, ни при соседях. Советским гражданам не полагалось иметь родню за рубежами дорогой Отчизны, за наличие таковой можно было шутя схлопотать "колымский гривенник".

Последнее письмо от Катарины пришло еще при жизни Ленина, в 20-м году и, за прошедшее с тех пор время, единственная сестра Фридриха постепенно перестала быть человеком из плоти и крови, превратившись в нечто недосягаемое, эфемерное, везучее и счастливое.

 

Фридрих не ожидал, что Катарина может снова войти в его жизнь.

И он, конечно же, не вспомнил о ней, когда конный нарочный вручил ему предписание немедленно явиться в республиканское УВД.

Не в районное, не в городское, не в областное. В республиканское.

Кох прекрасно знал, что он ничего не нарушил, ничего не украл, никого не обидел. Но ещё лучше он знал, как работает система, за которую он когда-то сражался.

Он знал, что может не вернуться домой и, таясь от соседских глаз в вечерних сумерках, показал жене и сыну камень, под которым он закопал золотые царские червонцы.

Сорок шесть желтяков.

"Für den Notfall", на чёрный день.

 

***

Коха-старшего не арестовали.

Неожиданно улыбчивый энкавэдэшник с тремя капитанскими прямоугольниками на краповых, с малиновым кантом, петлицах предложил ему папиросу "Казбек" и достал из ящика стола явно не советский конверт с именем и адресом герра-товарища Ф. В. Коха, аккуратно написанными печатными буквами на немецком и русском языках.

 

Конверт был красив, с разноцветными полосочками по краям, тёмно-синим штампом "Luftpost" и дюжиной марок с портретом Гитлера. Три сургучные печати, "гаранты конфиденциальности", пришлепывали его оборотную сторону.

Печати, однако, были сломаны и конверт был вскрыт.

Капитан сказал, что чекисты рискнули своими жизнями и сломали печати, чтобы проверить, нет ли под ними ужасного порошкового яда, который мог бы отравить его уважаемого гостя.

 

-- От буржуев всего можно ожидать. -- капитан даже пристукнул кулаком по столу. -- Сволочи. Враги. Товарища Сталина ненавидят. На прошлой неделе мы живую змею в посылках нашли. Пристрелили, ясное дело. Прямо в коробке, где была. Нехватает ещё и с такими гадами возиться. Потом позвали учителя из вашей немецкой школы, он перевел сопроводиловку, а в ней про змею написано: "научная ценность". Представляешь, товарищ, на какие хитрости буржуи идут, чтобы к нам смертельные яды засылать?

Но Кох-старший не слушал капитана. Едва взглянув на вложенные в конверт бумаги, он понял, что он попал. По-крупному.

И, вполне возможно, пропал.

Потому, что в бумагах сообщалось нечто немыслимое, невероятное.

А именно -- что в совместное владение трёх советских граждан, Фридриха Вильгельма Коха, его жены, Хельги Луизы и их сына, Питера Себастиана перешёл, в соответствии с завещанием гражданки Германии фрау Катарины Гертруды Кох, завод, производящий нержавеющие гвозди.

Капитан дал Коху придти в себя. Даже пододвинул ему графин с водой и стакан.

И только потом сказал, что товарищ Кох, его жена и сын, как настоящие советские люди, которые только после Великого Октября смогли узнать, что такое закон и справедливость, должны как можно скорее вступить во владение этим предприятием.

До того, как буржуи перехватят этот завод, подделав завещание фрау Катарины.

И что соответствующие советские органы всячески помогут товарищу Коху, его жене и их сыну, которые, конечно же, совершенно сознательно и добровольно решат демонтировать оборудование завода и перевезти его на территорию нашей любимой Родины.

Незамедлительно, в ударном порядке.

Ведь товарищ Кох и члены его семьи любят нашу Родину?

Любят?

Любят??

И только из-за этой любви никогда и никому не сообщали о своей преступной родственной связи с заграничными эксплуататорами пролетариата???

 

Капитан перевёл дух, закурил и добавил, что товарищу Коху, его жене и его сыну, конечно же, непросто отправиться в Штральзунд, оставив хозяйство без присмотра.

Что наши друзья, которые есть теперь уже в каждом германском городе, помогут Кохам, соблюдут всё формальности и приготовят оборудование завода к отправке в СССР. 

И всё отправят.

И что Кохам останется сущий пустяк -- оплатить перевозку оборудования, равно как и услуги наших друзей.

А если денежной части наследства фрау Катарины Кох будет недостаточно для этой оплаты, Фридриху Вильгельму, Хельге Луизе и Питеру Себастиану разрешат продать двух

коров, гусей и кур, которыми они на данный момент владеют.

Причём, продать по цене чёрного рынка, а не по цене госмясозаготовок.

В виде исключения. Принимая во внимание революционное прошлое Коха-старшего.

А если и этого не хватит -- органы примут меры.

Не обещают помочь, но постараются.

 

Капитан был молод, когда свергали последнего царя он под стол ходил.

И он вряд ли понимал, что Кох-старший, член партии большевиков с 17-го года, читает его легко и быстро, как читают криминальные повести, напечатанные крупным шрифтом.

-- Подумайте. -- сказал капитан. -- Только недолго. У нас много дел поважнее.

-- Да, конечно. -- ответил Кох-старший. -- Мы подумаем. Jawohl.

На прощанье два немца и энкавэдэшник пожелали друг другу всего хорошего и пожали руки. С улыбками.

Энкавэдэшник был хорошо проинструктирован, а немцы -- вежливы.

 

***

Штральзундские бюрократы, однако, не признали германских друзей СССР законными представителями Кохов.

Бюрократы нагло заявили, что минимум у половины этих друзей имет место быть криминальное прошлое, а другая половина стоит на учёте в полиции по причине давней антигосударственной деятельности. 

И потому личное присутствие новых владельцев абсолютно необходимо при передаче им завода покойной фрау Катарины. 

 

Уговорить бюрократов было невозможно. Германские друзья сообщили, что эти кретины отказались не только от икры и водки, но даже от валюты.

Вне всякого сомнения, они были куплены сионистам и масонами, которым давно хотелось прибрать к рукам завод фрау Кох. Почему?

Да потому, что после распятия Христа нержавеющие гвозди стали очень ходовым товаром.

 

***

Теперь в республиканское УВД вызвали всех троих российских Кохов -- Фридриха Вильгельма, Хельгу Луизу и Питера Себастиана.

Тот же самый капитан встретил их как старых друзей и сообщил, что органы решили доверить им важное государственное задание – командировку в Германию.

На шесть рабочих дней. Выходные до этих шести дней и после -- на дорогу. 

Отъезд -- в ближайшую субботу.

Капитан сказал, что он предвидел, что Кохи пожелают оплатить поездку сами.

И что высокое начальство приказало ему разрешить Кохам эту оплату.

И что о паспортах и визах Кохи могут не беспокоиться. Такие документы – не проблема для органов.

 

Капитан сказал также, что, по приезде в Штральзунд, Кохи должны вступить во владение заводом незамедлительно.

И, при том, не шпрехать с кем ни попадя, не заводить новых знакомств, а из гостиницы выходить только вместе с надёжным товарищем, присланным советским посольством.

И следовать всем советам и указаниям этого товарища. Неукоснительно.

 

И всегда иметь при себе блокноты, чтобы заносить в них все возможные вопросы немцев, их высказывания, мнения и, если будут, предложения. А также имена и адреса все тех, с кем придётся встречаться.

Потому, что всё штральзундское пребывание должно быть детально описано в отчете о поездке, который товарищи Кохи обязаны предоставить в органы не позднее, чем через три дня после возвращения. 

 

Что же до дома и до хозяйства Кохов -- капитан сказал, что в день их отъезда он пришлёт своего сотрудника за ключами и что из дома Кохов ничего не пропадёт.

Что органы накормят и напоят скотину, птицу и даже кота по имени Hugo.

Что надоенное молоко и снесённые яйца будут каждый день отвозиться в детский сад или в больницу.

И что до отъезда Кохам остаётся соблюсти только одну небольшую формальность – подписать бумаги о добровольной и безвозмездной передаче завода нержавеющих гвоздей Советскому Союзу.

Можно прямо сейчас подписать, чего резину тянуть.

Вот тут, в конце страницы.

***

На следующий день Кох-старший сдал партбилет "на хранение" в райком и отнес капитану деньги за три билета в оба конца.

Он не стал ничего распродавать.

Он только выкопал царские червонцы и сам вшил их под резинку трусов -- своих, жены и сына.

И, чтобы выглядели медными и не очень блестели, выпарил золотые цепочку и серьги Хельги Луизы в луковой шелухе.

И надел на свой мизинец широкое и гладкое обручальное кольцо, сквозь которое уже много лет не проходили суставы его правого безымянного пальца.

***

Справка:

По переписи 1979 года, в СССР насчитывалось почти два миллиона cоветских немцев, предки которых переселились в Россию при Екатерине II и во время наполеоновских войн.

Переселенцы, осевшие, в основном, в Поволжье, на южной Украине и на Кавказе, освоили выделенные им целинные земли и создали свои самоуправление.

Однако, положение новых российских граждан в значительной степени зависело от взаимоотношений между Россией и Германией. Немцы, родившиеся в России, считали ее своей родиной, но власти не доверяли им. По царскому указу от 13 декабря 1915 года немецкие колонии подлежали ликвидации, а колонисты и их семьи – принудительному переселению в Сибирь. Эта бесчеловечная акция была намечена на апрель 1917 года. Февральская революция помешала её осуществлению.

При советской власти, уже в октябре 18-го, было разрешено образование Автономной области немцев Поволжья, а в августе 23-го – образование Автоно́мной Сове́тской Социалисти́ческой Респу́блики Не́мцев Пово́лжья – Autonome Sozialistische Sowjetrepublik der Wolgadeutschen – и немецких национальных районов на Украине, на Кавказе и на Алтае.

Перед второй мировой войной только в Республике Немцев Поволжья насчитывалось 170 немецких школ, 11 техникумов, 5 вузов, выходила 21 газета на немецком языке, работали немецкие театры, клубы, дома культуры. Эта республика первой в СССР стала республикой сплошной грамотности.

В 30-е годы и после начала войны в июне 41-го, большинство российских немцев было арестовано и погибло в заключении. Все оставшиеся в живых — как «набора» 1938 года, так и «набора» 1941 года, были впоследствии реабилитированы. 

 

 

 

 

Комментарии

Лев, прекрасная работа настоящего писателя! Сочный язык, яркие образы, умная архитектура изложения, авторская ирония и глубокое знание предмета. Редко, кто так сильно сейчас пишет. Живите долго и пишите больше.

Примите мои глубочайшие комплименты, г-н Вмзен. Это - настоящая литература. И тема, и подача, и стиль. С удовольствием прочитаю всю повесть.