Об Ахматовой. Из автобиографического

Опубликовано: 2 августа 2016 г.
Рубрики:

Когда умерла Ахматова (5 марта 1966 г.), мне было 18 лет. Я была очень инфантильна – жила с мамой и маму во всем слушалась (я и сейчас, через много лет после маминой смерти, норовлю ее послушаться). До этого я почти не бывала на похоронах, у меня не было этого опыта – опыта смерти. То есть смерть Ахматовой была для меня большим потрясением просто жизненного плана. При этом я прекрасно понимала величие Ахматовой как явления. Может быть, опять же не своим умом понимала, а была к ее величию мамой с детства приучена.

 После похорон Ахматовой я сразу села за пишущую машинку и записала свои воспоминания о ней. Воспоминаний оказалось до слез мало – три странички. Назвала инфантильно: «Воспоминания девочки». По-моему, это были первые воспоминания, написанные об Ахматовой после ее смерти. Мама была мной довольна. И мама показала мои воспоминания своей приятельнице, литературоведу Эмме Григорьевне Герштейн, которая как приятельница Анны Андреевны была вскоре назначена редактором-составителем Ахматовского тома «Литературного наследства». Эмме Григорьевне понравилось! Я помню краску восторженного смущения (про себя всегда запоминается лучше, чем про великих людей), когда Э.Г. Герштейн сказала мне «Беру!», имея в виду, что она поставит мои странички в план Ахматовского тома. Как известно, издание этого тома не состоялось, как, впрочем, и многое другое.

 

Через какое-то время воспоминания об Ахматовой написала моя мама. Настоящие. Не в том дело, что длинные, а просто ей было, что сказать. Про мамины воспоминания и в голову не приходило, что они могут быть напечатаны при советской власти. Они и были напечатаны только в 1989 г. (в журнале Звезда, №6), хотя до этого – с помощью литературоведа Е.Г. Эткинда – мама издала книжку за границей («Четыре главы», YMCA, 1980). Но и до публикации мама свои воспоминания широко давала читать и получала много комплиментов (бывало и глупости говорили, но редко). А я – с внутренним воплем своего ущемленного самолюбия: Но я же была первая! – осталась совершенно не у дел. 

Однако благодаря тем ахматоведам, которым (как на самом деле и мне) дорого каждое слово Ахматовой, и мои «Воспоминания девочки» в конце концов напечатали («Я всем прощение дарую». Ахматовский сборник. – М.: – СПб.: Альянс-Архео, 2006). А к 125-летию со дня рождения Ахматовой (то есть в июне 2014 г.) мне предложили выступить, рассказать об Ахматовой в Иерусалимской Русской библиотеке – ведь людей, которые ее видели, остается все меньше. 

Смешно думать, что за прошедшие почти пятьдесят лет я что-то новое вспомнила, но выступить мне захотелось. Приятно ведь поговорить о тех, кого любишь. А сейчас решила, что надо бы записать то, о чем тогда говорила. 

Про человека, который бывал в обществе великого человека – то есть даже, может быть, не общался, а просто знаком был с великим человеком, - невольно думаешь, что и на него, на этого человека, обрушилась с высоты частица дивного величия[i]. На самом деле это, видимо, очень редко бывает. Со мной совсем не случилось, хотя я действительно видела довольно много великих людей. Из всех великих главное - Ахматова. Однако какое-то изменение во мне из-за Ахматовой произошло, я его в себе знаю. Из-за Ахматовой я стала очень громко говорить.

Дело в том, что Ахматова плохо слышала. Не помню, с какого возраста, но в начале 1960-х гг. безусловно. И стоило мне открыть при Ахматовой рот, - а надо было открывать рот, нельзя было сидеть дура-дурой и стесняться (Ахматова вела беседу так, чтобы всех - даже детей - вовлечь в разговор), моя мама (конечно, чаще я видела Ахматову при моей маме) грозным шепотом приказывала мне: «Громче, не заставляй старуху напрягаться». Так они вольничали: называли Анну Андреевну и старухой и королевой, но не в глаза, не так, чтобы она услышала. Подозреваю, что она знала. 

Мне это «громче» помогло в жизни, когда я стала зарабатывать синхронным переводом кино. Я, конечно, картавила, да и на мой еврейский акцент бывали жалобы, но зато никто не мог сказать, что меня не слышно.

Попутно хочу рассказать что-то к слову «громче», хотя совсем не по хронологии, - но всё и дальше будет так же бессвязно, - просто то, что приходит в голову.

 В 1960 году в Москву приехал мамин американский родственник. В своих мемуарах мама пишет: ...кажется, начала эту серию [в смысле: серию иностранцев - ИР] я, приведя в ардовскую квартиру на Ордынке своего дядю - американского профессора биофизики и биохимии Юджина Рабиновича, приехавшего в 1960 году. Он всю жизнь преклонялся перед Ахматовой и мечтал с ней познакомиться. Он рассказал Анне Андреевне, что в эмиграции, в тридцатых годах, когда казалось, что все уже кончено и никакой голос уже не будет услышан ни там, ни тут, он с друзьями по памяти, от руки составил "манускрипт" - полное собрание стихов Ахматовой. Она была глубоко растрогана[ii]. 

Мама не останавливается на том, что встреча с Ахматовой, которой Евгений Исаакович был очарован, можно сказать, перевернула жизнь американского профессора. Проведя много лет в эмиграции - он уехал еще перед революцией, - он, хоть и был очень умный и видел, в каком распаде мы живем, да и мама моя, ни секунды не теряя, всё ему про советскую власть досказывала, он хоть стихи наизусть и помнил, но не представлял себе, что на этом «все расхищено, предано, продано»[iii] по-прежнему можно полностью жить стихами.

Не участвовать в создании атомной бомбы, не создавать потом движения (Пагуошское оно назвалось) против ее применения, не обеспечивать будущее внуков покупкой поместья в Вермонте, а ждать по ночам в красивейшим городе мира прихода Музы[iv], беседовать с ней и с теми, кто способен оценить продиктованные ею строчки. То есть когда людей занимает «только стихописание - и вообще стихи, чужие, свои, всякие, всех времен и народов...»[v], как, по словам ленинградцев, было в то время в Ленинграде (мне-то кажется, что и в Москве так было - ведь эти ленинградцы к нам все время приезжали).

Евгению Исааковичу тоже очень захотелось жить в этом накале. В Ленинград он, конечно, не вернулся, но и припомнил свои написанные в молодости стихи и новые стал писать, и стихотворными переводами занялся, и выпустил на свой счет в Париже сборничек. «Современник»[vi] называется. И очень, естественно, дорожил мнением о своих стихах Ахматовой. Я не знаю, что она на самом деле о его стихах думала. Одна ее фраза, зафиксированная мамой в письмах: «Он, конечно, поэт. Но недаром он так любит мои стихи: очень на них похоже. Сейчас я так не пишу», - врезалась мне в память.

В тех же мемуарах мама пишет, что Ахматова никому ничего плохого об их стихах сказать не могла, но все-таки были градации. Не знаю. А вспомнила я все это от слова «громко». В одном старом письме Евгению Исааковичу мама передает ему слова Ахматовой, считавшей, что лучше заменить слово «громко» на слово «больше»:

                Нависло в воздухе молчанье голубое,

                И тень легла на низком берегу...

                Нет, этот час нездешнего покоя

                Я даже вспомнить громко не могу...[vii]

 Я читала на Интернете биографическую заметку о Е. И. Рабиновиче неизвестного мне инженера-гидролога Ильи Куксина[viii] в журнале «Семь искусств». Куксин пишет: «Он [то есть Евгений Исаакович - ИР] сблизился с Анной Ахматовой, которая редактировала его стихи». Слово «сблизился» не кажется мне удачным, видимо, имеется в виду, «познакомился» или «несколько раз встречался». Но что имеется в виду под редактурой? Было обсуждение стихов. Очень подробное. Шло через маму. И мама Евгению Исааковичу подробнейшим образом написала, что про какое стихотворение сказала Ахматова, долго над этими текстами сидевшая и уставшая от этого обсуждения. Ведь это большой труд.

Со словом «труд» у меня дополнительные ассоциации. В рецензии писательницы Р. Зерновой на мемуары мамы и Н.И. Ильиной, и на Дневник Чуковской, объединив трех мемуаристок под названием «Тройное зеркало» - Зернова остроумно подмечает (я люблю эту рецензию): «забавная оговорка Н. Роскиной: "никакой труд, в том числе обычный, женский, не был для нее привлекателен". Словно труд - это непременно лесоповал или вышивание. Труд многолетний над "Поэмой без героя"; труд над строками стихов, которые заменялись и переделывались, - иногда из-за редактора-труса, а иногда и по совету редактора-друга; труд над переводами - тяжкий, но изредка дававший и радость - вот о чем мы узнаем, в чем как бы соучаствуем, читая "Записки об Анне Ахматовой". [ix]

Но у мамы это вовсе не оговорка. Мама считала (не боюсь за нее подрезюмировать), что «труд над строками стихов», как в «Поэме без героя», так и в других произведениях , когда поиски и замены производились по собственной воле (или по прямому повелению Музы) – это было искусство, то есть то, для чего была рождена Ахматова. А если надо было работать «из-за редактора труса» или «редактора-друга» - нет, это был именно тот труд, которого Ахматова не любила. И переводы ей радости не приносили.

 Так вот от работы над стихами Е. Раича Ахматова устала. Сказала маме (записано в письме мамы Евгения Исааковичу от 20 января 1964 г.): «Что-то я устала. Больше не могу. Дальше сами посмотрите, у нас с вами вкусы одинаковые». Насчет одинаковых вкусов, наверное, все-таки намеренно немножко польстила, но все равно приятно. А Евгений Исаакович ни одной поправки не принял. Не поправил и не заменил ничего (я по тексту сравнивала). Это, конечно, психологически интересно только со стороны Рабиновича – я его даже понимаю, и с моей точки зрения, поэт совсем не обязан принимать чужую правку, даже если она исходит от гения. А со стороны Ахматовой – важно, по-моему, понять, почему что-то ей казалось лучше, где именно она советовала изменить. Такой анализ, я надеюсь, мы еще произведем. 

Интересно, что когда книжка «Современник» появилась, то привезла ее маме Ахматова. В Записных книжках Ахматовой[x] есть запись «Вызвать Наташу Роскину» (стр. 654, лист 106, 10 октября 1965, Москва). Я задумалась над тем, почему «вызвать». Какое могло быть в тот момент к маме дело. Да, вернувшись из Оксфорда, Ахматова привезла маме книжку Евгения Раича «Современник», которую он послал по совету мамы на имя Ахматовой в Оксфордский университет. Номер телефона у нас все время менялся, это тоже отражено в Записной книжке Ахматовой, так что дозвониться было не просто. 

Мне очень запомнилось, как Евгений Исаакович Ахматовой понравился. Она всегда спрашивала маму, нет ли от него писем, где он за это время побывал. Ничего романтического я в этом не усматриваю, а был он, видимо, тем интеллектуальным типом, который привлекал ее и который, в силу обстоятельств советской действительности, встречался у нас редко.

С одной стороны, как я уже упоминала, Ахматова и с детьми могла разговаривать, но с другой стороны, ясно, до какой степени Ахматовой не хватало общения с людьми широко образованными, дышащими не только стихами (не только ее, но и классиков, которых мало кто из нас по незнанию языков читал в подлиннике), но и свободно ориентирующимися в других аспектах гуманитарных наук.

В общем мне сейчас кажется, что было нечто объединяющее Евгения Исааковича с адресатом замечательных стихов Ахматовой Исайей Берлиным - и любовь к поэзии, и другой уровень мышления, не только полученный от природы, но и приобретенный благодаря жизни в свободном мире.

Мама пишет в своих мемуарах: «Боже, как полны ею мои семнадцать лет!», а я думаю: это точно, все годы маминой жизни, как впрочем и моей, были полны Ахматовой. Мама пишет мне из Ленинграда в 1969: «Тоска по Анне Андреевне в Ленинграде безумно сильна. Всё ее напоминает, даже просто сам город так с ней сращен, что никуда не денешься». Я, взобравшись в 2009 на Везувий, думаю: как она сумела понять, что Вулкану от этого больно было и сказать: «А было это - только рана \\ И муки облачко над ней»[xi]. У нас в семье было принято Ахматову помнить и вспоминать, то есть, как она сказала, «И столетие мы лелеем /Еле слышный шелест шагов»[xii]

При жизни Ахматовой мы очень ценили возможность общения с ней, но были случаи, что глупо и нагло пренебрегали счастьем этого общенья. Многие в воспоминаниях об Ахматовой пишут об этом, упрекают себя: одному хотелось сохранить праздничность этих встреч, и поэтому он решил их сократить, другому надоело слушать «пластинку», как называли повторяющиеся монологи Ахматовой. Но не могла ведь она все время что-то новое из себя выдавать.

Вот она и повторялась, например, про Чехова, про то, что он не знал жизни высшего света. Или про то, как искажают факты ее биографии за границей, - тут как-то забывалось, что в Советском Союзе не искажают, потому что вообще про нее не пишут, - вообще ни слова. А может быть, именно это и было ей больно - то, что про нее не пишут - и именно это заставляло все время возвращаться к тому, что пишут про нее за границей, и негодовать и пытаться самой внедрить какую-то версию. Ну, а иногда мы отказывались от встречи с Ахматовой, просто потому что быт заел.

Я помню случай, когда мне было лень искать такси (она очень издавна не ездила без провожатых), заезжать за Ахматовой (не помню, у кого в Москве она в тот раз остановилась), везти ее к нам в гости, ждать пока она устанет, и снова такси, а таксисты советские такие противные...

Пятьдесят лет прошло, это было в конце января или начале января 1964, а недавно прочла в каком-то мамином старом письме, что Ахматовой хотелось приехать, она сама звонила, - ой, как непоправимо! И как могла мама пойти на поводу у моей лени, - мама, которая меня пятилетнюю уже учила запоминать про Ахматову как можно больше. 

В мамином дневничке обо мне (в те годы было модно записывать за детьми) следующие слова (поясняю, что «рыжий» - это я: я действительно была чудесно златокудрой).

1953 

19 ноября.

 Мне позвонила Анна Андреевна и коротко спросила: можете сейчас приехать?

- Могу, могу, очень рада, - сказала я, и мы положили трубки.

- Уходишь? – изменившимся голосом сказал рыжий и с покорной ворчливостью добавил: «Очень рада, очень рада!..» Расплясалась тут!

20 ноября.

Сегодня произошло нечто ужасное.

Оттаявшая после вчерашней вcтречи Анна Андреевна позвонила мне и сказала, что хочет ко мне приехать вместе с Л.К. [Лидия Корнеевна Чуковская - И.Р.]. Я, конечно, подпрыгнула до потолка. Рыжий уже спал. Вот они приехали, и в дверях А.А. говорит:

- Я уж думаю, как плохо мы сделали, что приехали, помешаем спать Вашей девочке.

Я отвечаю:

- Бог с Вами, она уже спит, она никогда не просыпается.

С этими словами мы вошли и увидели: рыжий стоял на кровати на коленях и его рвало прямо на пол. На полу была ужасная лужа, постель вся была испачкана. Мое отчаяние!

Дамы были более, чем милы. А. А. безмолвно-грустна, Л. К. деятельна и ласкова. Рыжий хныкал, стонал, охал, отказывался мыться – словом, полная порция материнства, летальная доза.

Потом все несколько наладилось, уходя, А.А. надела вуаль, я восхитилась красотой вуали (о самой А.А. и речи нет). Она сказала:

- Все дети смеются, прямо в грязь падают от смеха.

При этих словах рыжий закатился хохотом, А.А. ему божественно улыбнулась:

- Ах, ты умеешь смеяться, как твоя мама?

Она принесла рыжему шоколад, мне торт, вообще была мила и прелестна. После ее ухода, я просила рыжего как можно больше запомнить про нее.

 (Попутно отметим, что шоколад и торт - это благодаря переводу «Марьон Делорм» Гюго. 1953 год - Ахматова только что получила знаменитые 58 тысяч, из которых восемь к тому моменту она уже задолжала Пастернаку. До этого денег не было. Вообще не было. Отметим также, что мама неправа, написав в своих мемуарах «Она говорила моей Ире "вы", хотя знала ее с рождения». Из этой записи видим, что в раннем детстве все-таки говорила «ты», а с какого-то момента стала говорить «вы», но с какого - не помню.) 

Благодаря этой записи я точно знаю, с какого момента я помню Ахматову. Может быть, я видела ее и раньше, мама упоминает, что Ахматова заходила к ней и перед этим, бывая в Москве, но то, что было раньше, я не помню. А это помню. 

И в голову не могло прийти, какое этот эпизод будет иметь продолжение. К концу 1960-х Лидия Корнеевна Чуковская начала давать читать свой Дневник. И Эмма Григорьевна Герштейн сказала маме, что там очень плохо про маму написано. Именно этот эпизод - про то, как меня рвало при Ахматовой - приводился Эммой Григорьевной как отвратительный. Может быть, конечно, этот эпизод Эмма Григрьевна приводила при мне-девочке, а без меня рассказывала что-то посерьезнее, не знаю. Я сейчас ничего страшного в этом эпизоде не вижу - но у нас все понятия неприличного очень изменились (подумаешь – вырвало!).  В общем мама, под большим влиянием Эммы Григорьевны, написала Лидии Корнеевне письмо с упреками. А Лидия Корнеевна тогда вообще всякое упоминание обо мне из Дневника вычеркнула, что мне, конечно, очень обидно, ведь тем самым я не вошла в историю литературы. Ну, и про маму она тоже заодно все выкинула, оставила какую-то мелкую гадость. Очень-очень были все ревнивы в окружении Анны Андреевны.

 При этом я рада, что благодаря Лидии Корнеевне мы многие высказывания Ахматовой имеем возможность прочесть. Про Пастернака, например. Лидия Корнеевна очень любила Пастернака, наизусть много помнила неизбитого, вызывая этим Ахматову на разговор. Про Толстого, про то, что он несправедлив к Анне Карениной, тоже потом «пластинкой» стало, но наверное запись Лидии Корнеевны от 12 июня 1940 - это первые варианты, тем более, что Ахматова при этом добавляет: «я не люблю повторяться». Что-то в Анне и в отношении Толстого к Анне, в его желании ее осудить и наказать, казалось Ахматовой недостоверным.

 Но про это у меня есть свои соображения. Возможно, совершенно неправильные. Мне кажется, что было у Ахматовой нечто общее с Анной Карениной. Умение обаять. Не того, кто нужен, а просто. Помните про визит уже женатого на Китти Левина - не был нужен, но не обаять невозможно. И конечно, к Ахматовой полностью (опять же на мой взгляд) относится фраза о том, что «туалет никогда не мог быть виден на ней». Я все-таки много раз видела Ахматову - а не могу вспомнить, что на ней было надето. Нельзя представить себе Ахматову в костюмчике джерси или в плаще-болонья. Мама моя упоминает в своих мемуарах халат. При мне халата не было, какая-то другая хламида. Но ведь всё это - хламида, халат, хитон, шаль (про шаль это уж все знают) - все это варианты мантии (как приятно, что она в Оксфорде ее получила!) - королевской мантии или греческого плаща, который носили боги.

 Совсем уже не помню, что Ахматова при мне говорила - голос еще помню, но быть может, уже вторично помню, по звукозаписям, - а помню, как стояла с ней рядом - нет, нельзя сказать «рядом с Ахматовой», - как стояла я подле Ахматовой на крыльце Будки (это домик так назывался, который ей в аренду выделили в Комарове), она меня провожает, а я никак не могу уйти, и смотрю на нее снизу вверх. Мне и по чину положено снизу вверх, и по росту, она высокая - но дело не в этом, а в ее величии.

 Во всех мемуарах отмечается величие Ахматовой. Р. Зернова отмечает, что при том, как разнятся три мемуаристки (Ильина, Роскина, Чуковская), потому что «портрет бывает похож не только на оригинал, но и на художника», «у всех трех она величественна. Величава. Царственна». Мне хочется добавить, что вообще-то каждый поэт - он царь, или царской крови, или властитель вселенной, повелитель, вождь, - это уж как кто сказал и про себя подумал. То есть все они - все они цари и бессмертные боги. Но только в отличие от них, Ахматова еще и в жизни королева, а не только в поэзии. И вот я стою подле Ахматовой и смотрю снизу вверх, высоко-высоко, куда-то за Олимп и выше, туда, где кружатся Эвридики[xiii], - и мне замечательно.

А ровно через пятьдесят лет я читаю в случайно попавшем ко мне старом мамином письме о том, что летом 1964 года я гощу у родственников в Комарове, бываю там у Ахматовой и описываю маме, что Ахматова меня изумительно принимала. «Она ее очень любит», - пишет мама. Как сложны эти местоимения, как хочется быть в этой фразе дополнением! А уж если я тут подлежащее, то это чистая правда. Очень люблю.



[i] Из стихотворения «Журавли» Н.А. Заболоцкого.

[iii] Первая строчка одноименного стихотворения Ахматовой.

[iv] У Ахматовой в стихотворении «Муза»: Когда я ночью жду ее прихода...

[v] Е.Рейн. «Сотое зеркало». http://www.akhmatova.org/articles/rein.htm

[vi] Париж, изд-во «Рифма», 1965.

[vii] Стихотворение «Да будешь ты навек благословенна!», вошедшее в книжку «Современник».

[viii] http://7iskusstv.com/2012/Nomer11/Kuksin1.php в журнале «Семь искусств».

[x] Москва-Турин: «Einaudi», 1996

[xi] Из стихотворения Ахматовой: «И это станет для людей...»

[xii] Из стихотворения Ахматовой «Смуглый отрок бродил по аллеям...»
[xiii] Из стихотворения Ахматовой «Я над ними склонюсь как над чашей...»