Ближе к сердцу кололи мы профили...

Опубликовано: 19 апреля 2015 г.
Рубрики:

Размышления над загадкой стихотворения «Банька» В.Высоцкого

Он написал эту песню в 1968 году, привез ее из Магадана, и сам же признался тогда И.Кохановскому, что ничего равного ей до сих пор не сочинял. Кого он там встретил, с кем сидел, выпивал за одним столом – все это закрыто для нас тайной неведения. Но, видимо, была какая-то встреча, растравившая душу и воплотившаяся в этих пронзительных стихах.

1968 год – время окончательного заката недолгой хрущевской оттепели. За 6 лет до того в «Новом мире» опубликован «Один день Ивана Денисовича», а годом раньше в «Правде» – «Так это было», антисталинская глава из поэмы А.Твардовского «За далью даль». Однако после смещения Хрущева в 1964 г. всякая публичная критика сталинского режима сделалась уже невозможной.

Но был самиздат, куда в середине 1960-х годов А. Солженицын передал свой запрещенный к публикации роман «В круге первом». В это время по рукам уже ходит «Реквивем» Анны Ахматовой и «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург, первая часть которого закончена в 1967 году, а Варлам Шаламов, как одержимый, работает над Колымскими рассказами, время от времени также просачивавшимися в самиздат. Иными словами, лагерная тема все сильнее завладевает умами всех честных, думающих людей, и Высоцкий, будучи актером главного оппозиционного театра страны и находясь в эпицентре жизни передовой московской интеллигенции, конечно, не мог остаться от нее в стороне. «Тема страшная, бросить нельзя, – записывает в своем дневнике Александр Твардовский, – все равно, что жить в комнате, где под полом труп члена семьи зарыт, а мы решили не говорить об этом и жить хорошо, и больше не убивать членов семьи».

И что же свое особенное мог сказать тут 30-летний поэт, сам, как известно, не сидевший и не переживший репрессий в собственной семье? И, тем не менее, смог. И не просто сказать, но и открыть совершенно новый поворот темы и неизвестную до того в лагерной литературе коллизию. Ведь до «Баньки» уголовному элементу в сталинских лагерях отводилась, как правило, ниша «социально близких», патронируемых лагерным начальством, ненавидевших и третировавших политических, а Сталина числивших своим главным паханом. Так что ослепленность Сталиным для этой категории была делом обычным. Необычно прозрение и та страсть, которая вложена в эту исповедь.

Мы очень мало что знаем о герое Высоцкого и лишь по некоторым намекам можем догадываться, что за ним – судьба реального человека. Собственно, таковых (намеков) всего два, и оба они содержатся в одном и том же четверостишии:

Вспоминаю, как утречком раненько
Брату крикнуть успел: "Пособи!"
И меня два красивых охранника
Повезли из Сибири в Сибирь.

Что это, авторский вымысел или подробности, почерпнутые из устной повести какого-нибудь бывшего зека? Скорее всего второе, потому что иначе трудно объяснить ни с чем не вяжущееся упоминание брата. Так что речь, по-видимому, идет о коренном сибиряке, возможно, уже отсидевшем по бытовой либо уголовной статье и выпущенном под милицейский надзор. Да и причина повторного ареста, она тоже как бы просвечивает между строк. В самом деле, что понимать под несусветной глупостью в следующей строфе:

Эх, за веру мою беззаветную
Сколько лет отдыхал я в раю!
Променял я на жизнь беспросветную
Несусветную глупость мою.

И не торчат ли здесь уши «органов»? Ведь в то время НКВД манипулировало людьми как хотело, а человек, уже отсидевший, уже побывавший в зоне, в силу своей уязвимости был для них особенно лакомым куском. И если он купился, поверил, а потом одумался и что-то кому-то сболтнул – такое не прощалось. Так что за «несусветной глупостью» может крыться и интеллектуальная ограниченность, и простодушие, и неумеренная откровенность. И за все это в ту пору легко было поплатиться – ведь те снисхождения не знали. Ну, а дальше лагерная эпопея пошла по второму, а, быть может, и по третьему кругу. Хотя до прозрения было, по-видимому, еще далеко.

Вообще говоря, прозрение вещь сугубо индивидуальная, штучная. Бывает коллективный гипноз, массовое ослепление, но массового прозрения не бывает. Тут потребны самостоятельная работа души и интеллектуальная отвага каждого отдельного человека. Люди старшего поколения, должно быть, помнят, как в годы хрущевской оттепели возвращались из лагерей особо упертые коммунисты, ничего не понявшие, не переосмыслившие, сохранившие верность своим прежним идолам.

Конечно, доклад Хрущева на ХХ съезде сыграл роль мощного катализатора, после чего отношение к Сталину в обществе стало меняться на глазах. Однако не для всех такая психологическая ломка оказалась по силам. Быстрее других смогла перестроиться интеллигенция да, пожалуй, еще крестьянство, сохранившее в памяти кошмар коллективизации. А вот среди так называемых работяг старые иллюзии оказались куда живучей. Так, у водителей-дальнобойщиков в 1960-70-х годах было в моде вывешивать на ветровом стекле, напоказ, изображением наружу, портретики Сталина. В какой-то мере это был вызов новому режиму, но в то же время и демонстрация верности «отцу и учителю», при котором был «порядок», а беспредел местных властей сдерживался верховной уздой. А о том, сколь мучительна была эта переоценка ценностей для уголовного мира, можно судить хотя бы по стихотворению Высоцкого.

Собственно, этот мир никогда не был отделен бетонной стеной от остального общества. По некоторым данным, относящимся к послесталинским временам, около четверти населения страны в разное время прошло через зону. Это были как два сообщающихся сосуда, в результате чего многие словечки и идиомы перекочевали из блатного жаргона в наш повседневный язык, укоренились и отчасти обогатили его, войдя даже в толковые словари. Для Высоцкого же, испытавшего в детстве особенно сильное влияние дворовой среды, блатные мотивы стали одним из важных источников, питавших его раннее творчество, и он чувствовал себя в этой стихии почти как дома.

Поэтому, в отличие от многих других интеллигентов, ему не требовалось делать над собой усилия, чтобы найти общий язык с выходцами из блатного мира. Это было для него так же естественно, как и общение с московской культурной элитой. Так что не случайно именно Высоцкий сумел разговорить бывшего зека и привез из Магадана одну из своих лучших песен. И пускай сам он (и слава богу!) не хлебал лагерную баланду, не валил лес на таежных трассах и не загибался на колымских приисках, но созданный им образ вобрал в себя все то недосказанное и сокровенное, что скопилось в душах тысяч безвестных лагерников.

Как говорится в одном из писем В. Шаламова А. Солженицыну в связи с появлением конъюнктурных поделок, спекулирующих на лагерной теме, «исполнение писательского долга связано именно с талантом». «...Алдан-Семенов (советский писатель из числа репрессированных – И.Р.), сочиняя свои небылицы, не может говорить от имени лагерников – не в силу своего личного опыта, а из-за своей бездарности. Тут опять-таки вопрос таланта <…> Талант – это очень серьезная ответственность». Правда, Шаламов ничего не пишет о масштабе, о калибре таланта, а ведь это, согласитесь, вещь далеко не маловажная, в чем легко убедиться, если сравнить «Баньку» с более ранними сочинениями того же Высоцкого. Уже и из этого сопоставления видно, как рос и крепчал с годами его талант, быть может впервые так мощно заявивший о себе в этой песне, позволив автору выйти за рамки личного опыта и на пространстве одного стихотворения создать образ огромной обобщающей силы.

Эти стихи мало только слушать, их надо читать, или, во всяком случае, знать текст во время прослушивания. И если поэтические изъяны многих бардовских песен искупаются их вокальным исполнением, то здесь нет надобности что-либо затенять, потому что литературная основа «Баньки» абсолютно самодостаточна и впечатляет ничуть не меньше, чем ее авторское исполнение.

В самом деле, здесь нет вялых и бледных рифм, нет случайных, проходных слов, каждое отточено и на диво пригнано, так что не покачнешь и не сдвинешь, и каждое несет свою образно-смысловую нагрузку. Вот только один маленький пример:

А потом на карьере ли, в топи ли,
Наглотавшись слезы и сырца,
Ближе к сердцу кололи мы профили
Чтоб он слышал, как рвутся сердца.

Казалось бы, само собой напрашивается: «Чтоб он слышал, как бьются сердца», и я уверен, что девяносто девять из ста, даже из числа пишущей братии, именно так бы и написали, и это, на первый взгляд, было бы вполне эффектно. Но только на первый взгляд. Потому что бьются-то они у всех и каждого, тогда как речь здесь идет о сердечном надрыве. И как же передать это одним-единственным словом? И Высоцкий находит это бьющее наповал слово: «рвутся сердца». Я не знаю, само ли оно подвернулось ему под руку или он мучительно искал его, но знаю только, что убери его, и эмоциональный накал стихотворения существенно смеркнет. Приводить ли еще примеры? Но разве и без них не видно, что перед нами произведение зрелого мастера, профессионала самой высокой пробы, знающего цену каждому своему слову?

И вот что еще примечательно. Ведь песня написана от лица блатного, уголовника, и как же тут было не воспользоваться этим не чуждым Высоцкому специфическим жаргоном, столь органично присутствующим во многих других его вещах? Но нет, ни одного нелитературного словца, ни одного просторечного выражения не проникло в этот текст. Видимо, ощущение значительности темы заставило автора отказаться от бытового правдоподобия и подсказало ему этот звучный, чеканный слог, отвечающий душевному настрою его героя, пытающегося с высоты открывшегося перед ним жизненного перевала осмыслить прожитые, а, возможно, и понапрасну убитые годы.

Все мы помним, как страдал Высоцкий, успевший уже снискать всенародное признание, от того, что ни одна его строчка не была напечатана при жизни (единственное исключение – стихотворение «Из дорожного дневника», опубликованное в 1975 г. в альманахе «День поэзии»). И что такие признанные мэтры, как Д. Самойлов, А. Межиров и др., любя и ценя его песенное творчество, не видели в нем поэта. Сохранилось свидетельство, как в антракте одного из спектаклей Театра на Таганке то ли Самойлов, то ли Б.Слуцкий, отпустив несколько комплиментов по адресу прозвучавших песен Высоцкого, стали в его присутствии, но уже совершенно в ином ключе, обсуждать какие-то удачи или неудачи одного из своих коллег, как бы выведя Высоцкого за скобки поэтического сообщества. Так что последний в конце концов не выдержал и, обернувшись, спросил: «А я кто же по-вашему?»

В самом деле, представим на секунду, что стихи того же Самойлова мы знали бы только с голоса, не имея возможности взять в руки ни одного его поэтического сборника. И как отнесся бы к этому сам Давид Самойлович? В сущности, именно такая парадоксальная ситуация сложилась с Высоцким: все знали его как барда (хотя сам он себя к таковым не причислял), а его песни распространялись преимущественно в магнитофонных записях и почти никогда – в виде самостоятельных текстов. Конечно, ничто не мешало записать и распечатать слова, но зачем – когда рядом существовал живой голос поэта и его великолепное актерское исполнение. И вот теперь, на примере «Баньки», мы можем видеть, как много теряла его аудитория в результате такого усеченного восприятия и как не всегда доходил до слушателей глубинный смысл многих его песен.

Закончить эти заметки я бы хотел тем, с чего начал, – загадкой, которую задал исследователям своего творчества Владимир Высоцкий. И дело не только в том, что нам неизвестна история создания этой одной из лучших его песен. Даже если б мы могли проследить ее шаг за шагом, загадка все равно бы осталась. В самом деле, Ахматова провела семнадцать месяцев в скорбных очередях страшного 1937 года, «когда улыбался /Только мертвый, спокойствию рад. /И ненужным привеском болтался /Возле тюрем своих Ленинград». Солженицын сам отсидел 10 лет от звонка до звонка. Прошли через лагеря Евгения Гинзбург и Варлам Шаламов, последний – через самые гиблые из всех, Колымские. И все же, не принадлежа к лагерному поколению, Высоцкий создал стихотворение, которое по праву может стоять в одном ряду и с «Реквиемом», и с «Колымским рассказами», и с «Одним днем Ивана Денисовича». Да, всего одно стихотворение, но передающее боль живой человеческой души, обретшей благодаря нему свой голос и, по сути, второе бытие. А «рассказать душу» – разве это не самая высокая задача художника, которая под силу только очень большому таланту.

И в заключение обратимся еще раз к стихам Высоцкого, чтобы перечесть их заново – от начала и до конца.

Протопи ты мне баньку, хозяюшка,
Раскалю я себя, распалю,
На полоке, у самого краюшка,
Я сомненья в себе истреблю.

Разомлею я до неприличности,
Ковш холодный - и все позади.
И наколка времен культа личности
Засинеет на левой груди.

Протопи ты мне баньку по-белому -
Я от белого свету отвык.
Угорю я, и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.

Сколько веры и лесу повалено,
Сколь изведано горя и трасс,
А на левой груди - профиль Сталина,
А на правой - Маринка анфас.

Эх, за веру мою беззаветную
Сколько лет отдыхал я в раю!
Променял я на жизнь беспросветную
Несусветную глупость мою.
Вспоминаю, как утречком раненько
Брату крикнуть успел: «Пособи!»
И меня два красивых охранника
Повезли из Сибири в Сибирь.

А потом на карьере ли, в топи ли,
Наглотавшись слезы и сырца,
Ближе к сердцу кололи мы профили
Чтоб он слышал, как рвутся сердца.

Ох, знобит от рассказа дотошного,
Пар мне мысли прогнал от ума.
Из тумана холодного прошлого
Окунаюсь в горячий туман.

Застучали мне мысли под темечком,
Получилось - я зря им клеймен,
И хлещу я березовым веничком
По наследию мрачных времен.

Протопи ты мне баньку по-белому -
Я от белого свету отвык.
Угорю я, и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.