Прорыв. Из триптиха «Кружение времени»

Опубликовано: 3 мая 2017 г.
Рубрики:

 - Вот уж не думала, что буду с вами спорить о Краке. Это как о Леонардо спорить, - достаточно ли для нас хорош!

Ее узенькие светлые глазки сузились еще сильнее от язвительной улыбки, которая обручем охватила все ее маленькое, бледное личико. Очки в тяжелой темной оправе мелко подрагивали, словно тоже гневались и язвили.

Она перехватила его взгляд, эпикурейски-брезгливый, и подумала за него, словно могла читать эти его нехорошие, оскорбительные для нее мысли:

 - А подурнела она за эти двадцать пять лет. В войну где-то в Чухломе прозябала с дочкой, письмо ему оттуда накатала вполне безумное, точно не он погибал во фронтовом окружении, а она в своей Чухломе. Письмо ожидало его в учебной части расформированного к тому времени института. Впрочем, и студенткой не была хорошенькой. Разве что живой, умненькой, но и несколько неистовой, - в духе боярыни Морозовой. А сейчас ее неистовство вполне расцвело…

Все это она подумала за него и не сомневалась, что угадала. Она так о нем подолгу думала все эти годы, что угадывала его мысли по мелким приметам, - слегка скошенному, ироничному взгляду, нетерпеливому постукиванию пальцами по столу, легкой полуулыбке, кривящей полные, чувственные губы. Как у фавна! Он-то, несмотря на лысую голову (что ему почему-то шло), оставался красавцем. Оставался в свои – сколько там ему? – лет на пятнадцать ее старше, кажется, и внуки есть. И жена – нестареющая красавица – философиня. Щеголяет в черном парике с проседью, как говорят, присланном его учеником-чехом из Праги. Там как-то побуржуазистее, помещанистее, да просто побогаче. Можно и косметику хорошую отхватить, и бумагу цветную для рисования. А ведь он – эстет и гурман. Она краем глаза порой наблюдала, как он на заседаниях, особенно скучных, что-то рисовал на красивых, серо-серебристых листах плотной бумаги хорошо отточенным, мягким черным карандашом.

Учился-то во Вхутемасе на художника. Это потом переметнулся в философы, не то гегельянского, не то марксистского толка.

 - Коллеги, что вы все время спорите? – вклинился чернявый Вася Вехин, внешне напоминающий дьявола, но дьявола весьма прельстительного вида, - как в древнерусских сказаниях. Черные, как смоль, волосы и горячие черные глаза, статен, вальяжен и красноречив. Только все – вокруг да около, мысль затуманивается, чего она не терпела.

 - Уже ведь выяснилось – и давно, что вы – антиподы. Григорий Яковлевич против Крака, Брака и Пикассо, вкупе с Дали. А вы, Люда, пардон, Людмила Эрастовна, - за них! Ну, и прекрасно! Ничего ведь от ваших споров не изменится! Шарик не остановится!

 - Это вы напрасно! – по-детски весело рассмеялся Григорий Гусман. – За шарик не поручусь. Может и остановиться! Тысячу лет не останавливался, а в какой-то счастливый для космоса и не очень удачный для землян момент, - возьмет и остановится. Это как выскочить из заколдованного круга. Иногда удается!

 - Разве? – снова подал голос Вася, лицом и интонацией изображая сомнение.

 - Милый Вася, - ласково обратился к нему Гусман, – имейте в виду, - переспорить меня нельзя. Я владею секретным оружием.

 - Закроем тему. – Заведующий отделом эстетики Алексей Алексеевич Пирогов, правоверный партиец, уже давно ничего не пишущий, кроме отчетов и докладных (выручали аспиранты, которые в статьях ставили его имя на первое место), - никогда не знал, как реагировать на такие споры. Вроде бы, теперь, в конце 60-ых, надо бы поддерживать все самое советское, проверенное и законсервированное. Оттепельные настроения давно скукожились. Но в позиции Гусмана ему чудился какой-то подвох. Прямо-таки кукиш в кармане. Что-то вовсе не советское и не марксистское, то есть не марксистско-ленинское, давно апробированное и разошедшееся на непререкаемые изречения. А тут мерещилось что-то дикое, словно бы Маркс, но без бороды и без усов и высовывает вам язык, как Эйнштейн на известной фотографии.

На этом фоне взгляды Людмилы Мальцевой, конечно же, левые, казались все же более соответствующими текущему моменту, некоторому потеплению международной обстановки.

Еще помнился триумф американской выставки, прошедшей в Москве. А там и абстракция, и поп-арт. Обруганную кока-колу попробовали, - и не отравились. А в недавнее время выпустили альбом Крака с предисловием все той же Людмилы Мальцевой в солидном издательстве (лежал, говорят, лет пять), где она терпеливо объясняла запоздавшему во вкусах советскому зрителю, что такое абстрактный экспрессионизм, поп-арт и прочие новейшие западные течения. Крак Пирогову не нравился. Его цветные полосы на холстах раздражали. Сам бы он никогда не разрешил публиковать подобный альбом. Но раз он вышел, значит было, как прежде говаривали, «высочайшее распоряжение».

Мысли заведующего снова пошли по тому же, как выразился Гусман, заколдованному кругу…

А Людмила Эрастовна набрала в грудь воздуха и выпалила с девчоночьей безоглядностью:

 - Вас бы, уважаемый Григорий Яковлевич, Бердяев поддержал: ему тоже не нравились новейшие западные художники, Пикассо, например. Виделось что-то дьявольское, бездуховное и крайне мерзостное.

 - Не пугайте меня Бердяевым, - Гусман улыбнулся уголками рта своей загадочной улыбкой, памятной Мальцевой еще со студенческих времен. - Горошинка перца никогда не портила нашей марксистской похлебки! Напротив!

 - Ни за что не поверю, что вы станете есть какую-то похлебку, - шепнул Вася Вехин на ухо Гусману. – Даже и с этой горошинкой!

Гусман снова рассмеялся и характерным движением коснулся лысой головы. Прежде он так приглаживал торчком стоящие волосы.

Терпение у заведующего истощилось. Он резко захлопнул папку с бумагами, что должно было означать конец заседания.

Гусман бодренько выше из комнаты, приобняв Васю Вехина за плечи и что-то веселое с ним обсуждая.

Несколько незаметных сотрудников отдела эстетики растворились за дверью, словно их и не было на заседании, а может, и вообще в жизни. Такое вот неоценимое свойство!

Заведующий остановил чуть задерживающуюся Людмилу Эрастовну.

 - Мне бы хотелось, чтобы вы выступили у нас с докладом о Краке. Разъяснили, так сказать… Мне кажется, что некоторым сотрудникам… Да, некоторым… В нашем отделе марксистско-ленинской… Обратите внимание, не просто марксистской, но ленинской… Не место…

Пирогов перевел дыхание. Наконец-то ему удалось поймать и сформулировать свою мысль.

Пространство отдела необходимо было расчистить. И эта настырная Людмила Эрастовна могла ему помочь.

Она посмотрела на Алексея Алексеевича долгим невидящим взглядом сквозь запотевшие от ее разгоряченного дыхания очки:

 - Если вы считаете, что мне нужно уйти, - то я готова!

Заведующий не ожидал такой реакции. Но мгновенно подумал, что кандидатов на выгон, действительно, двое. Эта будет еще похлеще Гусмана. Правдолюбка!

 - Словом, пишите доклад. А мы заслушаем и решим.

Откашлялся, сухо кивнул и оставил помещение, сжимая в руке портфель с рабочими бумагами – ценнейшее свое достояние…

…Людмила Эрастовна Мальцева, как бы страстно она ни спорила с Гусманом, была ему бесконечно благодарна. Ведь Григорий Яковлевич вправил ей когда-то мозги. Да, но сейчас, сейчас он ее самый главный идейный оппонент. И от этого спора, как она была убеждена, кое-что зависит на «шарике». Во всяком случае, на его шестой части, как любят говорить в Советской России, кичась необъятным, немереным пространством. Но Бог мой, как же не освоено это пространство, дико, нецивилизованно, провинциально! И даже признанного всем миром Крака, - тут пытаются задолбать! И Гусман еще находит для этого философические обоснования!

Вот в докладе она и выскажет свое крайнее удивление его позицией.

…Она жила какими-то рывками, словно для нормальной размеренной жизни в ней не хватало внутренней энергии. В детстве была тихой забитой девочкой, которая делала все, что велят взрослые. Мать была завучем в транспортном училище, - крикливая и напористая. Обижала Люду почем зря. В любимчиках ходил младший брат, трус и лгунишка. Он на Люду ябедничал. Ее это возмущало, но не хватало внутренних сил, чтобы возмутиться вслух. Словно бы она спала, и это все во сне. Разве она живет? Она – некрасивая девочка с двумя тонкими косичками и в байковом платьице, для нее слишком большом, в розовый цветочек. Ей не нравились ни эти косички, ни это старушечье платье. Но разве она живет? Это все какой-то блеклый сон с некрасивыми, крикливыми и несправедливыми людьми.

Впоследствии она даже думала, вспоминая свое детство, что, вероятно, были в ее роду какие-то очень простые и почти праведные люди, полностью отрешенные от интересов быта, и что-то ей от них передалось.

Однажды она ощутила в груди горячую и яркую вспышку. В тот день она вышла к гудящему и дымящему возле их деревянного дома Рязанскому шоссе и случайно взглянула на небо.

Оно горело огнем, сияло, светилось, звало! Оно что-то ей пыталось выкрикнуть. И Люда, десятилетняя девочка, тихая незаметная троечница из московского предместья, словно что-то уловила, расслышала, поняла.

Словно ее озарило и до нутра пронзило этим закатным предвечерним сиянием. Ей плакать захотелось, но не от обиды, а неизвестно от чего. Она убежала в свой деревянный дом, где полно было соседей, забилась в чулан, облюбованный ею для жизни, и стала вглядываться в осколки зеркала, найденного ею на местной помойке. Вот это ее лицо? Узкие светлые глаза смотрели удивленно. Она некрасивая? Ее никто не полюбит? А разве не о любви ей сказало это мощное пламенное сияние? Не о чем-то самом сокровенном и настоящем?

Но и это сильнейшее переживание потом куда-то ушло, испарилось.

 Странно, в эпоху энергичных комсомолок, бурных собраний, пионерских слетов, призывов, пламенных речей, бесконечной борьбы с врагами, - она жила тихо и по-прежнему, как во сне. И вся эта внешняя бурная возня словно бы ее не касалась. Она не лезла наверх, жила незаметно, и ее не трогали. Она почти что выпала из времени. Случайно, по какому-то наитию, поступила в элитный институт, где преподавали такие «нежизненные» (по выражению матери) предметы, как литература и философия.

И вот тут Гусман, читавший спецкурс по теории искусства, ее зажег, пробудил (как потом оказалось, - на свою голову). Чем? Философией? О, нет! Безумной горячностью своей «строгой логики», бесконечным обаянием дыбом стоящих черных волос и странной полуулыбкой в уголке губ.

Оказалось, что и в ней давно копилась какая-то бурная и страстная энергия. Что она любит линии, цветные пятна и слова. Что она может часами разглядывать человеческие лица в электричке и упивается внутренним ритмом, загадочным свечением, мощным напором какого-нибудь эрмитажного «Святого Себастьяна».

И еще она бесстрашно вступается за правду, ненавидит фальшь и ложь во всех их проявлениях. Но интуитивно она не лезла в политику, ощущая, что там не найдет того обжигающего «свечения», которое заново открыл ей Григорий Гусман, молодой преподаватель, напористый и умный каким-то особым, облагороженным чувством умом. И даже его марксизм был омыт такими чистыми струями ума, что казался юным и прекрасным, почти столь же прельстительным, как при своем головокружительном начале.

Она посещала его лекции не только на своем, но и на параллельном курсе. И он, ну да, он запомнил эту невысокую, смущенную, неловко улыбающуюся студентку. Некрасивую. Умненькую. Все ее вопросы были по делу. Все ее учебные работы отличались отточенностью мысли и элегантностью формы. Откуда бы это?

Ей самой элегантности явно не хватало, что нельзя было списать только на бедность. Бедны были практически все студентки. Но как-то исхитрялись походить на звезд немого кино в удешевленном варианте Эллочки -Людоедки.

И он разочарованно смотрел на ее серенький, вытянутый, с широкими накладными плечами шерстяной жакет и бледное, серьезное лицо, почти закрытое большими очками.

Однажды она прочла эти его мысли столь отчетливо, что после лекции побежала к тете Гале, соседке по дому, портнихе с огромным стажем и, волнуясь и путаясь, попросила сшить ей что-нибудь «человеческое». Рассмешила Галину Степановну чуть ли не до слез. Та из каких-то своих закромов вытащила «старорежимное» платьице, которое немного ушила и укоротила. Люда в нем стала походить на гимназистку с белым кружевным воротом у самого горла. Что-то от Веры Фигнер мерещилось Люде в его строгом и изысканном крое.

И на следующей лекции Гусман с удовлетворением отметил, что студентка с первого ряда, Мальцева, кажется, уже меньше доставляет неприятностей его капризному визуальному восприятию. Напоминает строгую Стрепетову в белом воротничке с портрета Ярошенко.

Он любил красивых нарядных девушек, а тут взгляд постоянно упирался в это некрасивое и непородистое лицо. И одета мешковато. Хотя и прежняя ее мешковатость как-то на него действовала, почти умиляла сиротским равнодушием к внешнему виду, столь для России свойственным…

…Он был особенный. Сначала она даже не понимала, в чем тут дело. Казалось, что то красное, пламенеющее сияние, увиденного некогда заката, - освещает его лицо. Потом к ней стал клеиться студент со схожим горячим блеском в глазах и диковиной чернотой волос. Эти приметы только усугубляли его непохожесть на Гусмана.

Но что-то общее все же было. Потом до нее донеслось, что и Анатолий (студент), и Гусман (преподаватель) – оба «космополиты». Словечко только входило в оборот, звучало еще «под сурдинку», чтобы после войны зловеще прогреметь.

Прошло бурное собрание, где Анатолий, избравший для курсовой тему по западному искусству, виновато щурился и лепетал что-то жалкое, а Григорий Гусман, в белом костюме, вел себя надменно и переспорил всех своих обвинителей, которым не нравились его ссылки на буржуазных философов. Он был, как всегда, прекрасен и блистателен.

Анатолия отчислили, а Гусман, этот вечный любимец счастья, - продолжил читать лекции, правда, уже факультативно и на вечернем отделении . Изредка он с интересом взглядывал на сидящую впереди некрасивую студентку, Мальцеву, которая стала приходить на эти его вечерние лекции.

После того собрания она поднесла ему рыжий, солнечный ноготок. Сорвала его на глазах у всех с клумбы возле институтских ворот, догнала и поднесла. Ей тогда показалось, что он смутился, хотел поцеловать ей руку, но потом просто пожал. Анатолий был этой сценой так восхищен, что тут же сделал ей предложение. А Люда никогда не узнала, что подаренный ноготок Гусман поставил в стакан с водой и нарисовал яркой цветной пастелью, подписав под рисунком дату – 12 июня 1939 года.

В том же году Анатолий поступил работать на механический завод. Тогда же, в 1939, они поженились. У него было одно большое преимущество, на Людин взгляд. Он был из «космополитов», а всех космополитов Люда с того самого собрания обожала.

Стала звать его, как щенка, Атолл, а он дома ходил за ней по пятам. И смотрел огромными сияющими глазами преданно, тоже как щенок.

Она была «умной», а он оказался из тех редких мужчин, которые это опасное для женщин качество ценят.

Когда началась война, занятия прекратились. Да и сам институт, столь избыточно элитарный, был расформирован и никогда уже больше не возрождался.

Атолла тут же призвали и он, уйдя на фронт, не написал ни одного письма. Видно, просто не успел, канув в безвестности. Судя по всему, его эшелон разбомбили по пути на фронт, и даже документов никаких не осталось.

А Люду с маленькой дочкой Тамарой энергичная мать послала в городок под Рязанью, где жила бабушка. Брат какими-то неправдами получил бронь и остался с матерью в Москве, которую на сей раз не сдали.

В Борчанске Люда оказалась совсем в одиночестве, в бедственном положении неумелой мамаши, у которой, к тому же, ничего нет ни для ребенка, ни для собственного обихода.

Старая глухая бабка, сырая изба с пушкинским «разбитым корытом», непролазная осенняя грязь, отсутствие денег и вещей для обмена у местных на продукты, непрерывные склоки приехавших «эвакуированных», хамство, несправедливость и воровство на всех этажах местного начальства, начиная от чиновника в отделе прописки – все это на Люду так подействовало, что она впала в какое-то сумеречное оцепенение, какое было у нее в детстве. Не жила, а прозябала, словно снился глухой сон о чужой жизни. Автоматически совершала какие-то действия, чтобы спасти Тамару, редкостно выносливую и жизнелюбивую. Вот той хотелось жить! Однажды, уже совсем замерзая в нетопленой избе и не реагируя на плач Тамары, Люда припомнила лицо Гусмана. Да и не лицо вовсе, а его пленительную полуулыбку – слегка подрагивающие уголки губ, - не то радуется, не то иронизирует, как античный курос или кора, открытые всему космосу со всеми его трагедиями. И словно ток жизни прошел по жилам – написать ему! Он спасет, выручит, оживит, как однажды уже спас и оживил! Куда писать? Она знала от одной сокурсницы, случайно оказавшейся в Борчанске, что Гусман ушел на фронт как военный корреспондент и, кажется, недавно вышел из окружения. Во всяком случае, его жена имела такое известие. И он был жив! Люда была несказанно рада, что он жив, словно сама жила его силой, его мужеством, его красотой. Он ее спасет!

Письмо было путаным и почти безумным. Она таких никогда прежде и никогда впоследствии не писала. Это было «письмо Татьяны», но Татьяны горьких и безутешных дней бесконечного хаоса, неверия в жизнь и полного отчаяния. Лишь надежда, о, нет, не на победу в войне, а на то, что Григорий Гусман действительно жив и отзовется, делало это письмо, хоть и не вполне любовным, но охваченным каким-то пылким и неистовым чувством.

 Плачущую Тамару развлекала в это время глухая бабка, которую Людмила упорно не признавала своей бабушкой. Совсем чужая, глупая, жадная – что в ней родственного? Впрочем, как и в матери, и в брате. Только Атолл давал ей жизненное тепло, но и Атолл исчез, растворился в недружелюбном холодном пространстве.

И когда на ее письмо местный почтальон, мальчишка в старой дедовской бескозырке «времен очаковских», - принес ей проштемпелеванный, измятый, проверенный военной цензурой конверт с ответом, - она даже не удивилась. Как не удивлялся ученик хождению Иисуса по водам.

Да ведь и ее письмо содержало заряд силы атомной бомбы, еще неизвестной тогда человечеству, и на него невозможно было не ответить. И он ответил. Лаконично. Строго. Осмысленно.

«Дорогая Люда! Я только что вышел из окружения. Рад был получить от вас весточку. Что-то вы совсем загрустили. Уверяю вас – мы еще встретимся и посмеемся нашим былым бедам! Ваш Григорий Гусман».

 Он ее снова окрылил!

Мы встретимся, - написал он. И посмеемся! Она взглянула в треснувшее зеркало шкафа на свое бескровное, безвозрастное, одичавшее отражение. Где-то в сумке лежали крем и помада, подаренные Атоллом на ее прошлый день рождения. Услышала плач дочери. Вспомнила разговоры соседей, что в местной газетенке ищут машинистку и за это обещают паек.

В ней пробудился инстинкт жизни. Она побежала из избы хоть как-то устраивать свою и Тамарину жизнь. Ведь они еще должны были с Григорием Гусманом встретиться. И не там, в загробном сумеречном мире, дантовом Чистилище, которое она давно для себя облюбовала, а здесь, на Земле, на московской аллее, на Чистых, среди кленов и лип…

…Ох, не к месту и не ко времени случились пражские события! Гусман перестал получать письма от своего чешского «дорогого Марека». А когда получил, то письмо было словно шифрованное и все какими-то обиняками, хотя и Марек, и Григорий Яковлевич пражских событий не одобряли, но методы, сами методы борьбы с инакомыслием, как говорится, оставляли желать…

Люда возмущения не скрывала. Горячо высказывалась даже на заседаниях отдела при настороженном молчании безликого большинства. Даже смахивающий на дьявола Вася Вехов отсел от нее подальше и демонстративно отворачивался, когда она бурно и страстно выражала свою солидарность с чешской оппозиционной интеллигенцией. Но Вехов и от Гусмана отдалился, безошибочно вычислив, что тому теперь с его некстати оживленным марксизмом, - несдобровать. Он и от Гусмана прятался и отводил глаза при встречах в коридоре. В конце концов тот стал первым сворачивать в сторону, - все это ему было знакомо-перезнакомо.

Расширенное переиздание альбома о Краке срочно прикрыли. И теперь о докладе Мальцевой речи уже не шло.

Заведующий отделом без конца ходил на «консультации» с директором института, умелым чиновником, выплывающим при всех «прижимах». Вопрос стоял так: кого из двоих, Мальцеву или Гусмана, выгнать первым и с какой формулировкой?

Но все как-то само собой для Алексея Алексеевича Пирогова уладилось. Как говорится, малой кровью. Гусман сам подал заявление об уходе, и несколько лет, сидя без официальной работы, писал «в стол» памфлеты о западном искусстве, один ядовитее другого.

И Людмила Мальцева потихоньку утихомирилась. Альбом о Краке через несколько лет все же вышел, правда, в усеченном виде и с большими изменениями в авторских комментариях. Все свои силы она бросила на разоблачение массовой культуры (до которой Гусман был большой охотник и даже указывал в ряде своих статей на низовые и профанные истоки всего мирового искусства).

Завязалась газетная полемика, которая редко приводит к чему-либо хорошему. К тому же, Гусман и впрямь владел «секретным оружием» - отточенной диалектикой. И одолеть его было невозможно.

Людмила Эрастовна взялась за писание умных и внятных книг для интеллигентного читателя – о Краке, о Пикассо, о Дали.

Когда-то Ахматовой казалось, что от ее встречи с Исайей Берлиным что-то существенно изменилось во всей эпохе. Такое же чувство было у Людмилы Эрастовны. Ей казалось, что она спорит не просто с Григорием Гусманом, она отстаивает для России «европейский путь», ведущий к прогрессу, к терпимости, к мировому объединению, к свету и радости.

Ее прежний кумир – Гусман – в этой ее борьбе превратился в какого-то реакционного старикашку, жуткого консерватора, пытающегося загнать Россию на какой-то особый путь уже отгремевшего и смешного учения…

…Однажды, уже во времена развала империи, Людмила Эрастовна Мальцева, немолодая, но подвижная сухощавая дама с нервным и чрезвычайно интересным, как бы освещенным внутренним светом лицом, в красиво на ней сидящем темно-синем брючном костюме, сшитом явно на заказ, шла в задумчивости по Чистым. Вечерело. Было начало осени. Под ногами уже хрустели листья. Дочка Тамары, недавно вышедшая замуж за российского «олигарха», как раз в эти дни ожидала прибавления в семействе. Муж отправил ее в немецкую клинику. Все российское уже давно не вызывало никакого доверия. Но Людмилу Эрастовну все это мало трогало. Общественное одичание последних лет привело ее в то полусонное, призрачное состояние, которое было с детства ей присуще. По-настоящему пылко и страстно она жила только в своих писаниях. И сейчас она шла, обдумывая очередную главу книги о Пикассо. Сказать правду, со временем ее стала раздражать эта его бесконечная изменчивость, словно бы он гнался за меняющимися вкусами богатеньких заказчиков и даже старался их опередить.

Что-то стало мешать ее размышлениям. Она подняла глаза: на небе сиял розово-красный, бурный, совсем не городской, с каким-то невероятным преувеличением, - закат.

- Закат? – подумала она, что-то смутное припоминая. И тут увидела идущего ей навстречу Григория Гусмана. Она не видела его много лет.

Он был все таким же сияющим и невыразимо прекрасным. Лысым? Или со стоящими дыбом волосами? Со своей необыкновенной полуулыбкой? Или с надменно сжатым ртом? Она ничего этого не успела рассмотреть. Главное – это был он!

И она кинулась к нему, как девчонка, со всем нерастраченным пылом однолюбки, Татьяны Лариной, которой, кроме ее Онегина, никто, ну совсем никто, не нужен. И даже бедный чудесный Атолл был только блеклой копией, подменой! А нужен лишь этот - необыкновенный, яркий, чудовищный, старый, облезлый, обладающий все тем же невыразимым обаянием!

Она наконец-то выскочила из заколдованного круга своей жизни – мыслей, рассуждений, логики, жалких слов!..

Незнакомый человек, совсем не похожий на Гусмана, глядел на нее с удивлением и испугом.

Она с трудом разомкнула руки, обхватившие его шею, покраснела до слез и на ходу, убегая, пробормотала извинение. Она ошиблась, простите.

 И внезапно подумала, что и этот из «космополитов». Так что судьба, вероятно, неспроста ей его подбросила на безлюдной аллее Чистых прудов, приоткрыв какую-то смутную тайну. И теперь она будет ее разгадывать вплоть до Чистилища, где им двоим (она в это радостно, без всяких сомнений, совсем по-детски верила), - суждена новая встреча.

***

Выступление Веры Чайковской на презентации книги «Искусство постигать искусство» (М,БуксМарт, 2020), посвященной 100-летию Нины Дмитриевой. Презентация была организована Государственным институтом искусствознания 23 апреля 2021 года.

Комментарии

Емко, компактно, немногословно - но какой охвачен период! Мне нравится, как выстроено композиционно, как передана атмосфера времени во всех ключевых эпизодах. И Михаил Лифшиц,  и  Нина Дмитриева  такие живые, убедительные! Возможно, все так и было…

Р.М.Байбурова - искусствовед

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки