О моем детстве

Опубликовано: 4 декабря 2016 г.
Рубрики:

 

         Жили в коммуналке. Вход в первую прихожую, направо в уголке уборная - одна на всех, нас человек двадцать, но, конечно, в разные периоды по-разному. Направо еще одна прихожая. Там на сундуке спит какой-нибудь очередной кот Барсик и коротает дни старый сын бывшего владельца квартиры - врача, выставленный из оставленной ему единственной комнатенки разведшейся с ним женой. В этой большой прихожей, служившей когда-то комнатой ожидания больных, к левой стенке намертво привинчен телефон, я помню, что номер начинался на К, а цифр не помню. По телефону болтает моя молодая мама, а соседка из комнаты напротив, кашляющая в баночку старая большевичка, регулярно жалуется пришедшему навестить ее брату, живущему на Серафимовича, 2 (теперь все говорят: Дом на набережной), что мама ведет антисоветские разговоры. Лина Павловна глуховата, говорит громко, и нам слышны эти жалобы из-за ее двери. Полковник не хочет возиться с коммунальной склокой и приглашает меня в гости (почему меня мама отпустила?! – у них прекрасно: просторно и солнечно), а Лина Павловна в очередной раз одалживает у мамы двухтомник Мюссе, которого она любит перечитывать. Дверь в еще одну комнату, с ними мама дружит и меня там часто угощают конфетами. Налево по коридору ванна, потом кухня - две большие плиты, запах жарящейся рыбы (одна из соседок – продавщица в рыбном на Сретенке), чулан с помойными ведрами, оттуда ползут тараканы, черный ход на задний двор - туда меня никогда не пускают, комната для прислуги, в которой спит старушка-мать одного из соседей, мама просит ее присмотреть за мной, когда уходит вечером в гости - она часто уходит. И по продолжению коридора еще прихожая, в которую выходят четыре комнаты, одна из которых наша.

         По этой анфиладе, чуть приспустив вуаль, идет в гости к маме Ахматова, сопровождаемая в данном случае Л.К. Чуковской. Лидия Корнеевна мне совсем «своя», с ней можно посмеяться, рассказав ей, что моя мама моет голову хной - даже Ахматова улыбнулась. И Корней Иванович приходит часто – все соседи от него в восторге (Ахматову никто и не заметил), у него широченный шаг (еще бы - при его-то росте!), но он не спешит, а со всеми раскланивается.

         В комнате на стене висит портретная фотография маминого отца, а на туалете красного дерева, присланном (как меня это потрясло – грузом по почте!) маме из Ленинграда после смерти ее бабушки, которой хотелось, чтобы у мамы осталась вещественная память о ее маме, фотография в рамке: улыбающаяся женщина, стриженная после скарлатины девочка и кудрявый мальчик. Я постоянно задаю вопросы, ответы на которые знаю давным-давно:

- Чей это портрет?

- Моего папы, твоего дедушки Шуры.

- А где же он?

- Он погиб на фронте.

- Его немцы убили?

- Да.

- А кто на этой фотографии?

- Бабушка Надя и детки, Наташа и Алеша.

- Они все умерли?

- Нет, не все: девочка Наташа выросла и стала твоей мамой.

Я постоянно огорчаюсь за свою маму: "Как же ты жила без мамы? Кто же варил тебе суп?"

         Мои няни часто сменялись, но почти всех звали Настями, они были из деревни, и им нужно было оформлять московскую прописку, что было сложно, требовалась справка с маминой работы, а она после университета была безработная, только уже при последней Насте она секретарствовала у Чуковского, который с этой пропиской помог. Вместо сидения с няней я уже хожу в частную группу. Мама работает в редакции «Литературного наследства» - это на углу Волхонки, ближе к метро. Тогда называлось «Дворец Советов», ныне Кропоткинская. Мама шла по улице и увидела объявление о наборе детей в частную группу, а она изнывала от всех историй с прописками, от присутствия чужого человека в нашей шестнадцатиметровой комнате, от недовольства соседей, когда моя няня устраивалась на ночь в прихожей (это еще пока мой отец, распределенный после института в Читу, не уехал из Москвы). Мама пошла по этому объявлению на встречу родителей, оглянулась вокруг – и воспитательница еврейка, и муж ее еврей, и все пришедшие родители евреи. «Да, - сказала воспитательница, - мы не хотим никаких недоразумений». Это был последний год жизни Сталина, и атмосфера накалялась.

       В группе нам очень много читали. Мария Владимировна, видимо, боялась за нами не уследить, если дать нам побегать. Собирала нас у скамеечки и читала нам вслух - и «Витя Малеев в школе и дома» и «Робинзон»; с мамой мы играли: то она Малеев, а я Шишкин, то я Робинзон, а она Пятница, а потом наоборот: я Пятница, а она Робинзон, но она часто путалась, думая о своем. Зато она читала мне множество стихов наизусть: в транспорте - Пушкина, Лермонтова, Блока; дома - Мандельштама, Гумилева, Ходасевича. Мама потрясала меня своей эрудицией: я, четырехлетняя, как-то сказала за завтраком ««...а так как никому не хотелось получить палками по пяткам...», а она продолжила: «В Китае все жители китайцы и сам император китаец», а андерсеновского «Соловья» нам читали в группе, мне и в голову не приходило, что она тоже может эту сказку знать. Иногда и я, в своем четырехлетнем возрасте, изумляла ее своими познаниями: она в разговоре с кем-то сказала: «Это есть у Толстого», а я перебила вопросом: «У Льва Толстого?», - выяснилось, что я знала имя писателя из названия улицы.

Мама возила меня в группу либо на метро, либо на двух троллейбусах, либо метро и троллейбусом. Давка по поводу смерти Сталина пришлась на день, когда мы ехали на метро – я чудом осталась в живых, мама кричала нечеловеческим голосом. А зачем мы куда-то ехали в момент, когда на пять минут остановилась вся жизнь страны, - представления не имею, но прекрасно помню, как мы едем на эскалаторе под трансляцию траурного марша, а вдруг и музыка и эскалатор останавливаются и раздается страшный гудок.

 Не знаю, почему в моих играх фигурировал автобус, о котором, как записано у мамы, я рассуждала, одеваясь: "Рейтузы, а рейтузы, вам где выходить? - На площади Свердлова. - Автобус туда не идет. - Как так, это пятый автобус? - Нет, шестой. - Ах, шестой, тогда другое дело."

         По утрам Мария Владимировна встречала детей на бульваре недалеко от метро. После гулянья она забирала нас к себе – у нее было две комнаты в коммуналке в одном из переулков, идущих от бульвара. Обед всегда вкусный – то бульон с пирожком, то гороховый суп, на второе курица – ножка достается каждому, но я все равно знаю, что я любимица. Может быть, меня просто жалели: у всех детей было по два родителя, а моя мама уже разошлась с моим отцом, и он не живет в Москве. У его матери на Тверском бульваре я бываю по выходным, а еще по воскресеньям мы обедаем у Роскиных. Иногда Волк показывает мне свои картины. Подражая маме, я ахаю и повторяю ее голосом: «Прелесть! Да как похоже! Особенно вот эти вота цветочки!».

         Иногда мама оставляет меня ночевать у Марии Владимировны (там очень хорошо - больше никого не оставляют, и я ценю свое особое положение), но обычно все-таки забирает. Иногда вместе с ней приезжает забирать меня кто-нибудь замечательный – например, К. И. Чуковский, но он обычно ждет в машине, в группу не поднимается. Иногда по дороге домой она вместе со мной заходит за покупками, или к маникюрше, или куда-нибудь в гости.

         Не понимаю, когда же я успеваю оказаться у мамы на работе, в редакции[i]. Но почему-то я прекрасно помню помещение редакции. Домик зеленовато-голубой – Волхонка (какой тогда был номер дома – 18? или другой: 14? 16? – не помню) – да вот же он на картах Гугла – до сих пор стоит! Входишь в подъезд с Волхонки и сразу дверь налево, первый этаж (на втором – Отделение Русского языка (тоже не уверена, может быть, Русского языка и словесности? или еще как-то?), там в актовом зале на Новый год устраивали елку, меня наряжали зайчиком – очень подходило для моих вечных отитов). Войдешь в дверь редакции, там сразу по правой руке вешалка – мне казалось, что много-много пальто и шуб, потому что раздевались и сидели и авторы, а не только работники редакции. Я была мелкая, обувь под шубами как раз у моего носа, значит они переодевались в сменную. Почему я так хорошо помню ноги Ксении Петровны? Не знаю, отчего она хромала, но ужасно жалко ее было и боязно эту жалость показать. У нее был племянник, она мне про него рассказывала. А у Натальи Давыдовны внуки. Стол Ильи Самойловича слева у правого окна, а у левого окна стол Макашина. А где остальные не помню, даже где мамино место не помню. Мария Рувимовна (самая добрая), по-моему, в правой глубине. Столы у всех завалены – я уже прекрасно знаю слова «рукопись», «набор», «корректура», «корпус», «петит». Не знаю, почему от томов «Декабристов» осталось много оттисков иллюстраций – изумительных картинок, потрясающе отпечатанных (ни в одной детской книжке у меня не было иллюстраций такого качества). С разрешения Ильи Самойловича (он еще черноволосый, как будто совсем молодой) Наталья Давыдовна (она ведь отвечала за подбор иллюстраций) дарит их мне много-много. Я их обожаю и храню до самого отъезда в эмиграцию.

         Обычно подъехав к Гоголевскому бульвару, я сообщаю маме, что она приехала в свою редакцию, а я в свою. Я сочиняю стишок: «Главный редактор на лавочке сидит и прянички грызет». Я уже знаю буквы и замечаю у мамы ошибку: «Надо писать не Огарев, а Агарев». Я беспрерывно повторяю, что несу свою статью в редакцию. Я только не всегда могу решить, кем лучше быть: автором или редактором.

         В группе идет ролевая игра. Девочка Оля кричит: «Чур, я Мичурин!» Моя любимая подруга Аллочка быстро соображает: «Чур, я Пушкин!» Я не отстаю: «Чур, я Макашин!».

         После какого-то утреннего звонка Зильберштейна маме домой с нагоняем я надолго понимаю, что надо распроститься с мечтой о будущем в медицине и стать начальником над Зильберштейном и Макашиным.

         Мама часто меня ругает. Теперь я думаю, что по молодости лет она ждет от меня слишком многого. Каждый мой мелкий проступок, легкое непослушание, неудачное высказывание подвергаются ее резкой критике. Некоторые взрослые за меня вступаются. При этом мама тщеславно записывает в свой Дневничок обо мне любую ерунду, в которой можно усмотреть мой редкий ум или невероятный такт, а также высказывания своих знакомых о моей внешности. Естественно, я привожу эти высказывания, не чтобы себе польстить, а чтобы сохранить прямую речь людей, которые когда-то были мне дороги.

         «5 ноября 1953. Заехали к Черняку. Рыжий было отказался здороваться с Елизаветой Борисовной. Я была задета и сказала - подожди, тебе еще влетит. Ел. Бор. говорит - нет, ради бога, не ругайте ее, прелестная девочка. Потом рыжий разыгрался с котом и т.д., но когда мы вышли, я все же не отступила от намеченного плана и стала его ругать, а он в ответ:

- Да что ты, мама, я прелестный ребенок, а ты из меня делаешь дурака какого-то глупого!»

         «Нат. Дав. Эфрос: Какая-то она у вас старинная!

         Фед.Ис. Евнин: Ваша Иринка - из старинной еврейской мифологии: я такой представляю себе маленькую Рахиль или Ревекку!

         Кс.Петр. Богаевская: У Ирочки внешность не еврейская, а древнееврейская.

         Таня Литвинова: Совершенно АлександрИвановский[ii] ребенок! 5 нояб. 1953

         Б. И. Пророков: Библейское дитя! Такие написаны у Иванова в "Явлении Христа народу". 4 сент. 53».

         К художнику Борису Иванович Пророкову меня берет с собой в гости, приезжая из Ленинграда, обожаемая мною наша родственница Екатерина Григорьевна Френк, которая пишет о нем дипломную работу.

         С переводчицей Таней Литвиновой и ее мужем-художником мама подружилась через Чуковского. Меня крайне занимает его прозвище «Слон»; подаренная маме карикатура на Слона, сделанная Кукрыниксами[iii], висит у меня над кроватью. Мама рассказывает кому-то, как Таня Литвинова, похлопывая Слона по боковым карманам куртки, говорила: «Вот здесь он держит свои подкожные деньги!» (Подкожными деньгами в их кругу называются те деньги, кот. скрывают от жены), и я трепещу в ожидании его прихода и возможности посмотреть на пиджак, где он держит свои кожаные деньги.

         Со своей древнееврейской внешностью   в 1955 г. я иду в обычную школу (ни в какую привилегированную меня, оказывается, не взяли, но мне про это даже и не рассказывали) на тогдашней 1-ой Мещанской (ныне Проспект Мира), рядом с домом. Там мне приходится плохо. Привыкшая, что гостившие на воскресных обедах у Роскиных художники восхищаются цветом моих волос, теперь я слышу только оскорбления в свой адрес и понимаю, что я рыжая жидовка. Я учусь драться и пишу стихи. Очень хорошие – про принцессу.

         Но тут мама знакомится с Николаем Алексеевичем Заболоцким, чьи «Меркнут знаки Зодиака» давно мне, конечно, известны, и он переезжает к нам жить. (Это было недолго, но все-таки было). Меня переселяют к соседке тете Моте. Она очень хорошая, она помнит еще моего дедушку, которого я вовсе не знала, а она помогала ему по хозяйству, и ей он писал с фронта, чтобы она берегла мою маму, которая тогда и в Москве-то не жила. У тети Моти шестиметровая комната на троих, но сын как раз ушел в армию – служит во флоте, - так что его кушетка свободна. Мама заходит к тете Моте, говорит, что не может найти дома мою тетрадочку – зеленую, с пружиной на боку – она хотела мои стихи показать Николаю Алексеевичу. Я устраиваю рев на всю квартиру, рву тетрадочку и никогда-никогда больше не пишу стихов.

     Мама пишет в своих воспоминаниях о нем, что, когда Заболоцкий позвонил ей в самый первый раз, она сказала ему, что купает дочку. Надо представлять себе, что это значило тогда – воды-то горячей не было. Мама грела ведра на кухне на газу (газ был), таскала в ванную. После купанья несла меня через всю квартиру, во что-то завернутую, боясь простудить – я ведь вечно болела. Потом давала чай с молоком и белого хлеба с маслом, посыпанным сахаром, – очень вкусно. Мы всегда бедновато жили, зато у Роскиных нас угощали птифюрами. Нас вообще-то многие баловали, но, конечно, Заболоцкий устроил что-то для меня невиданное. То есть устроил он не для меня, а для мамы, но она делилась. 

      Когда Заболоцкий сделал маме предложение, он просил ее оповестить об этом ее друзей, а это было как раз накануне ее дня рожденья. Он заказал угощение в «Национале» - куча еды, и все прямо на посуде из «Националя», на белых блюдах с синей каемочкой, – куча блюд. Их потом специальный человек из «Националя» забирал. Сейчас, в эпоху кейтеринга, никого я не удивлю, но в 1956 г. это казалось нам пещерой Алладина. Сам он на день рожденья не пришел. И все ели и, как всегда, хохотали. Я помню, что совершенно влюбилась на этом дне рожденья в Натали Трауберг, предав маминых старых и верных подруг. Натали сыграла потом какую-то некрасивую роль в маминых отношениях с Заболоцким, она такую роль для многих в своей жизни сыграла, но тогда видны были только потрясающие фиалковые глаза. И еще она заботливо привезла от какой-то своей спекулянтки (в продаже-то вообще ничего не было) очаровательную шубку из американской обезьянки. Потому что Заболоцкий, будучи в тот момент преуспевающим советским поэтом, считал, что его жене (а в тот момент он действительно считал ее своей женой) пристало ходить в шубе. Но эта шубка показалась ему недостаточно дорогой – хотелось бы пошикарнее. Довольно вскоре вопрос уже не стоял, и мама осталась без шубы на всю жизнь (то есть какие-то синтетические потом мелькали, но это другая эпоха – они больше связаны с историей, описанной мамой в «Оборотнях». А аметисты, те самые, им подаренные и им воспетые («Аметистовых ягод улышал я звон...»), - были проданы по дешевке, потому что после удаления гланд меня велено было возить на юг. Мама, правда, это объяснение не афишировала, довольствуясь услышанной от кого-то фразой, что аметисты приносят несчастье.

        Когда они уезжали в Малеевку, меня оставили у бабушки с дедушкой (отчимом отца), который меня обожал. Меня там ужасно баловали и разрешали не ходить в школу – все-таки далеко было ездить с Тверского бульвара на Мещанскую. Но мама забрала меня гораздо раньше назначенного срока: я играла там во дворе, выходящем на Малую Бронную к Патриаршим, а мама пришла и сказала, что мы возвращаемся.
         Это был не конец ее отношений с Заболоцким, да и я еще его видела, даже жила несколько дней в комнате его детей, уехавших куда-то на студенческие каникулы и очень трогательно и принявших меня и со мной попрощавшихся. И он тоже хотел мне понравиться. Он терпеливо смотрел со мной по телевизору (у него дома) фильм «Убийство на улице Данте». Он водил меня в театр Образцова на «Три поросенка» - волшебный спектакль! Он ел при мне в «Национале» бульон с профитролями, - мы оказались в «Национале», потому что в «Метрополь» не пускали с детьми. С этими ресторанами, с их тогдашней роскошью, позолотой, красным бархатом и расписными потолками, связано, пожалуй, единственное высказывание Заболоцкого (кроме приведенного мамой сказанного мне «Я – царь»), которое я действительно помню (он, конечно, считал, что при детях вообще нельзя разговаривать). Я спросила тогда, когда куда мы идем (мама велела одеваться быстренько и поаккуратнее), и он сказал: «В конюшню» (а шли в «Метрополь»). Ехали не просто на машине или на большой машине, а на огромной – с откидными сиденьями, такими отдельными стульчиками между задним сиденьем и сиденьем шофера. И я сидела на таком стульчике, Москва еще неплохо освещалась, сзади была мама с Заболоцким и пахло мамиными духами «Каменный цветок».

        При этом он был полностью закрыт от меня. Конечно, и Чуковский был закрыт – не хватало ему открываться! А все-таки – даже по письмам Чуковского маме последних лет – видно, что он помнил о моем существовании. Вернее, так приучил себя, что надо знать, как зовут детей твоих знакомых и при случае передавать им привет. Как я благодарна Чуковскому за эти приветы! Прямо-таки поддерживают на плаву. Много-много позже, уже совсем взрослая, я была так же довольна, увидев, что Копелевы в письмах из эмиграции обращаются не только к маме, а и ко мне (прямо закраснелась от радости). Наверное, это комплексы девочки из неполной семьи. В общем я хочу сказать, что дистанция с Заболоцким была совершенно непреодолимая и родным мне он не стал.

        А все-таки тот момент во дворе на Малой Бронной, когда мама сказала, что мы возвращаемся, был концом детства или началом отрочества – это уж как считать.

 



[i]         См. публикацию маминых писем в журнале «Чайка» https://www.chayka.org/node/7647 и https://www.chayka.org/node/7669, где дан комментарий к именам сотрудников редакции, который здесь уже не повторяется.

[ii]        Александр Андреевич Иванов (1806-1858), русский художник, автор известной картины «Явление Христа народу».

[iii]       Кукрыниксы — творческий коллектив трех художников-графиков и живописцев: Михаил Куприянов (19031991), Порфирий Крылов (19021990) и Николай Соколов (19032000), авторов многочисленных карикатур и шаржев в советской прессе.

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки