«Влюбленный Лев» и другие. Прогулки по французской провинции

Опубликовано: 30 августа 2015 г.
Рубрики:

 Иные события подобны незаконченным картинам, отставленным в сторону, но не забытым. Так я подумал, увидев спустя десять лет аллеи парка Блоссак, – их желтые листья, вдруг засиявшие в лучах солнца, пробившегося сквозь сентябрьские тучи 2012 года.

А тогда зима кончалась... В феврале 2002 я жил в Пуатье немного искусственным образом, будучи «приглашенным писателем города», – в то время еще существовал сей вид меценатства, позаимствованный у американцев.

Моя огромная квартира располагалась в модерновом квартале имени Анри Барбюса, –писателя-коммуниста, автора романа «Огонь». Отравленного в 1935-м Сталиным и с помпой перевезенного из Москвы на Пер-Лашез. Возможно, где-нибудь во Франции еще пересекаются улицы, названные именами этих двух людей…

Отношение ко мне в Пуатье оказалось двойственным. То был период моей второй – и тоже кратковременной – славы, я как бы вошел на три месяца в городскую номенклатуру, участвовал в обязательных ужинах (Боже, какая тоска...) и имел расписание встреч. С другой стороны, моя известность в тот раз началась успехом книги «На улице Парижа», написанной от лица бомжа. Мэр Путье изнемогал от такого выверта судьбы приглашенного писателя, но иногда ему не удавалось избежать рукопожатия со мной, а скрыть выражение почти физической муки он не мог. Страдали и он, и я.

Самое светлое воспоминание – о посещении городской тюрьмы. На «встречу с писателем» записалось максимально дозволенное число, 12. В основном дилеры и воры, им хотелось пообщаться между собой в непринужденной обстановке. Только один человек прочитал накануне мой «Обед на побережье», и с ним-то и завязался небезынтересный разговор. Он сидел за сложное мошенничество. Интеллектуал.

 

*

По утрам я отправлялся в парк Блоссак бегать трусцой. У парапета непременно останавливался и любовался долиной внизу, наполненной садами и домиками. Туман висел клоками, клубился, пряча вокзал и железную дорогу, дававшую о себе знать лязгом и свистками локомотива.

Звала посмотреть на себя и пара – деревьев: мощный ливанский кедр и прильнувший к нему миндаль. Он расцветал. Я фотографировал их, находя утешение в сюжете и даже – обещание на взаимность моего предмета (назову ее Од). Замерзнув, пуская, словно паровоз, струи пара, я возвращался в тепло официальной – брр! – квартиры.

Там, где любил, еще живут те мечты и образы. Стоило вступить на дорожки парка и взглянуть в даль аллеи, как дрогнуло сердце! А Судьба Провидения[1] улыбнулась: мимо пробежала юная женщина и посмотрела на господина со вниманием одинокой и ждущей. Впору побежать следом, и я даже сделал быстрые шаги – и схватился за спину, охнув, – о себе напомнил люмбаго, жестокий щит от стрел Купидона.

Круг совершив, вновь показалась та же бегунья в шортиках. Ее веселые ноги мелькали среди тускнеющей осенней зелени, – напоминая мои отношения с Од, эфемерные и возвышенные, длившиеся много лет и завершившиеся обидами с обеих сторон.

Неразделенная любовь считается несчастной, но этого не было; просто не было счастья. То есть счастья желаемого, – обнять именно эту женщину, встать рядом и взять ее за руку в уверенности, что уж руку-то она не отнимет, не выдернет из моей, пусть моя рука и не та, желанная. Та рука уже более не хотела к ней прикасаться. Пусть моя будет ей лекарством, приглашением переждать в надежде на… лучшее.

Под мелким дождем я пошел спрятаться от него в церковь св. Илария, примыкающую к парку Блоссак. У портала шумела кучка лицеисток и несколько юношей. Они расступились, давая мне войти, шутливо поздоровавшись по-английски, почувствовав во мне иностранца. Входите, внутри сейчас лучше, чем снаружи, ответил я в тон. Тонкие голоса слышались еще, когда дверь за мной затворилась, а потом они отважились следом проникнуть, дичась. Оглянувшись с высоких хоров, я видел их пеструю группу. Выдержав минуту молчания, загалдев и толкаясь, они вышли. И опять тишина.

 Церковь св. Илария огромная, 12 века (частично), с криптой и закоулками, почти городок, со ступеньками, лесенками и приделами. Сидел я напротив витража, посвященного Станисласу (sic) Костке, – в надписи заметна орфографическая ошибка, Kotska, и никто не знал о ней и не поправил за последние триста лет. Боковые галереи и колонны напоминают романскую церковь св. Филидора в Бургундии.

В парке Блоссак одиноко, свободно и чисто. Я и тогда любил это место, и сейчас, проездом, еще более. Никто меня здесь не ждет, и квартира на площади бедняги Барбюса кому-то, конечно, сдана.

Неизменное присутствует, к счастью. Одиночество никогда не абсолютно, друзья того времени – скульптуры парка – шлют издалека мне привет. Влюбленный Лев знаменитый, коему девушка с прекрасною грудью остригает ногти – pardon, когти. Сей мрамор работы Ипполита Мендрона (Hippolyte Maindron 1801-1884), лебединая его песнь (1883). Сюжет – весьма популярный в 19 веке, извлеченный из басни Лафонтена (а он позаимствовал его в 1668-м у Эзопа), посвященной Франсуазе, первой красавице Франции и дочери писательницы маркизы де Севинье (1626-1696).

Никак не выберешься из дат, имен и титулов!

Писательница знаменита тем, что создала свой эпистолярный стиль и ошибалась в пророчествах. Она утверждала, например, что Расина забудут, а кофе никогда, никогда! Слышите – никогда не войдет в употребление.

Так вот, басня[2].

 

И вот как было: Лев известный

Весенним лугом проходил,

А там Пастушечка из местных

Плела венок по мере сил.

Взглянув, влюбился тут же Лев

И, все условности презрев,

Ее в жену себе просил.

Отец желал другого зятя,

Чей вид не так бы устрашал,

Но где ж могу, он думал, взять я

Ей мужа выше всех похвал?

У дочери характер сложный!

С такою гривою жених!

В сравненьи с ним любой ничтожен,

И ростом вышел он, и лих.

 

            Пастушку в водевиле сыграла Франсуаза, и вместе с ней выступил Лафонтен. Пьесу смотрел сам Людовик 14 и весьма заинтересовался юной комедианткой.

 

Отец, отказывать не смея,

Льву говорит, слегка бледнея:

Чтобы нежней объятья стали,

Уменьшить когти вам нельзя ли?

Тогда супружеские ласки

Шалунья примет без опаски.

А заодно и зубы ваши

Цирюльники подпилят наши.

Не гневайтесь на повторенье всуе:

Клыки – помеха в поцелуе.

К девице от любви сомлев,

На все идет красавец Лев!

Теперь не зверь он, а нелепость,

Как без ружей и пушек крепость.

Спустили на него собак.

Как защищался он? Никак.

Любовь! Когда ты нас пленяешь,

Ты осторожность умерщвляешь.

 

Баснописец отклоняется от исторической правды, отец Франсуазы к тому времени уже давно пребывал в лучшем мире. Басня, впрочем, скорее послание – 60 строк! В первых опущенных здесь (по лености) строфах услужливый царедворец и баснописец сетует на холодность мадемуазели де Севинье:

 

Но ваша красота, она

Как лед зимою, холодна,

 

подталкивая ее, нарядив Пастушкой, навстречу Льву, тоже ряженому, королю Людовику 14-му. Шли слухи, что мадам де Вальер, наложница официальная, ему приелась (sic) и что он глаз положил на юную, колкую, как свежий снег, Франсуазу. Наш Лафонтен хотел быть полезным царственной прихоти (похоти? французские историки спорят).

Казалось бы, есть двусмысленность в непочтительном обороте «спустили на него собак» (on lâcha sur lui quelques chiens), – впрочем, переведя точнее, «некоторых собак», мы спасем импозантность Льва. В спущенных собаках трудно и заподозрить какое-либо тайное соперничество (баснописец чувствителен к женской красоте) и насмешку.

Лафонтену я должен: всё никак не напишу задуманную басню «Король и Баснописец», или, подчиняясь жанру, «Лев и Петух» (на Соловья наш поэт не тянет…как, по-видимому, и ваш покорный слуга, автор этих строк безыскусных).

В 17-м веке дело расстроилось: холодность мадемуазели передалась королю, чего и следовало ожидать.

А в начале 21-го века, несмотря на влюбленность в Од, меня тревожила вещь весьма материальная: то, что я никогда не видел даже контуров ее тела и ног, – она носила длинные платья и юбки, до пят. Что будет, если мне ответят взаимностью и настанет миг, когда очертания обнажатся? Первая страсть слепа, а потом привередлива… не лучше ль молча страдать? И мечтать об озере дальнем, Женевском, где текла ее жизнь.

И стишки сочинять, уподобляя время песку, текущему между пальцев. Пусть бы оно текло, нас обтекая, на пляже океанском лежащих, устранившихся из скучных обстоятельств.

Мысль о каком-нибудь телесном изъяне тревожила и успокаивала одновременно. Опасно любить! И сладостно, и сосет под ложечкой. И стоит холодок необратимого.

Од раздражали в моих писаниях отступления в прошлое, я это телепатически слышал, но она не высказывалась, опасаясь, несомненно, своим вмешательством дать повод к сближению – и предпочитая роль холодной сотрудницы.

 Неподалеку еще один почти мой приятель, я виделся с ним каждое утро, пробегая трусцой, – женственный и задумчивый граф де Блоссак, или Paul Esprit Marie de La Bourdonnaye, comte de Blossac. Интендант (поставщик) Людовика XV в 1753-1770 годах. Честный и надежный, дававший жить другим, не спешивший снять три урожая в год. Его благодарная Шаранта – таково историческое имя области со столицею Пуатье – захотела увековечить, в поучение грядущим сборщикам податей. Она и протягивает ему корзину, одетая в фольклорное платье.

Приглашен был Ремо Сюдр (Raymond Sudre1870-1962), умелый и ловкий мастер, специалист по изображениям официальных лиц. Это тоже требует навыка: быстро, и максимальное сходство, и чтобы мина на лице соответствовала.

Сюдр славился точностью своего резца: он ваял без разметок, словно видел камень насквозь и действительно «удалял все лишнее», освобождая из плена скульптуру! Отец и брат его, впрочем, были каменотесами, и тесали именно мрамор. Юный Ремо рос, пронизываемый флюидами ремесла.

Возможно, избыток умения поглотил в нем художника. Десятки и, возможно, сотни похожих заказов – так называемые французские сувениры, памятники погибшим в Первой Мировой, стоящие в каждом городке и городочке, – его истощили. Он умер 92-х лет.

Слава его началась тоже с женской скульптуры, с Елены (Троянской), в 1902-м. Теперь она установлена в Каркассоне.

А Блоссак в Пуатье, по-моему, хорош. Он, кстати, и парк разбивал там, где сей последний и находится, удалив часть старинных городских укреплений.

И где я сейчас стою – глядя на снимок, почти в слезах, чувствуя свежий ветер ранней весны. Повторяя пришедшие на память строчки – и так преодолев в обратную сторону целое десятилетие.

 

Наш скульптор Мендрон представлен статуею и в парижском Люксембургском саду, – тут произведений уже столь много, что сад можно назвать музеем на открытом воздухе. Мудрую друиду по имени Велледа (тоже найденную в литературе, в «Мучениках» Шатобриана) он изобразил, пройдя свой путь земной до половины и радуясь силе мышц и точности глаза. Хотя она лицо историческое, образ ее не сохранился со времени завоевания Галлии римлянами, когда она действовала. Она вся придумана – в ком-то увидена – скульптором. И так удачно, что доставила мастеру славу и признание, и множество заказов, и стало ему хорошо.

В 1839-м он вылепил ее в гипсе, а потом, заказ получив, изваял в мраморе. Пять лет спустя. Обычная практика скульпторов того времени.

Во Влюбленном Льве есть некоторая меланхолия, согласитесь. Наверняка Мендрон себя в нем представил: как нежно он льнет и подставляет лапу натурщице немного грузинского вида. И с какой нежностью мастер ваяет стопу! Она получилась живою, хочется ее погладить, но боишься сделать красавице щекотно. Ах, Мендрон, и ты записался в Пигмалионы.

Обе мраморные девы эротичны, не правда ли, и однако эрос Велледы ожидающ и наступателен, и атрибуты ее – лира и серп – инструменты очаровывания и пожинания. Ей и место в Париже. Стричь же когти стареющему Льву пристало… например, иммигрантке.

За полтора почти века мрамор как бы оплыл, омываемый дождями и ветром, покрылся стариковскими пятнами, обветрился, зашамкал.

***



[1] нечто среднее между слепой Судьбой Фатума и Зрячим Провидением (прим. автора)

 [2] Текст басни Лафонтена «Влюбленный лев» дается в переводе автора.