Интервью с С.Волковым. СОЛОМОН ВОЛКОВ: Время вечно, а мы проходим

Опубликовано: 5 августа 2002 г.
Рубрики:

Соломон Волков.  Фото Геннадия КрочикаСоломону Волкову судьба подарила встречи со многими замечательными людьми, которые вошли в историю прошедшего века.

Соломон — автор многих книг, которые переведены на 20 языков. В его записи и под его редакцией вышли автобиографии композитора Дмитрия Шостаковича, балетмейстера Джорджа Баланчина, скрипача Натана Мильштейна, диалоги с Иосифом Бродским. Волков выпустил фундаментальную книгу, посвященную культуре Санкт-Петербурга от его основания до наших дней. В небольшой квартире Марианны и Соломона Волковых, из окон которой открывается великолепный вид Манхэттена, очень тесно. Тесно от книг, их здесь больше 10 тысяч, тесно от матово блестящего рояля, занимающего почти целую комнату. А в прихожей — картины, рисунки, эскизы. Целая галерея. На нее не сразу обращаешь внимание. Сюжеты незамысловаты, некоторые картины и рисунки явно любительские, что видно с первого взгляда. Но когда приглядишься, то замечаешь, что за этими любительскими рисунками — своеобразная манера, и острый глаз, и ирония, а порою безудержное веселье.

А какие авторы у экспонатов этой домашней выставки — знаменитости, которые составили бы честь любой престижнейшей экспозиции. Федерико Феллини, Иосиф Бродский, Сергей Довлатов, Андрей Битов, Сергей Параджанов, Эльдар Рязанов, Гидон Кремер, Владимир Спиваков… Они стали на время художниками по просьбе Марианны и Соломона. И, как ни странно, знаменитостей не приходилось долго уговаривать, хотя это для них совсем не привычное дело.

Только великий скрипач Иегуди Менухин поначалу отказывался, сказал Соломону, что в жизни ничего не рисовал и даже не знает, как к этому подступиться. И вообще Менухин очень удивился. Просьба показалась ему странной. Если бы скрипачи писали картины, когда бы они занимались скрипкой? Скрипка требует человека целиком, больше ни на что не остается времени. «Так нарисуйте скрипку», — сказал Соломон. И Менухин нарисовал. Очень старался. Получилась прекрасная скрипка. И своего рода автопортрет великого скрипача.

Да, такого рода встреч с людьми замечательными у Соломона было множество.

Об одной из таких встреч писал Сергей Довлатов в своей книге «Не только Бродский» (напомним читателям, что эта книга создавалась Довлатовым вместе с Марианной Волковой).

У Анны Ахматовой после исполнения Девятого квартета Шостаковича. Слева направо: Соломон Волков, Виктор Киржаков, Валерий Коновалов, А.А.Ахматова, Станислав Фирлей. Комарово, 16 мая 1965 г. Фото Славы Осипова«Волков начинал как скрипач. Даже возглавлял струнный квартет. Как-то обратился в Союз писателей:
— Мы хотели бы выступить перед Ахматовой. Как это сделать?
Чиновники удивились:
— Почему же именно Ахматова? Есть и более уважаемые писатели — Мирошниченко, Саянов, Кетлинская…
Волков решил действовать самостоятельно. Поехал с товарищами к Ахматовой на дачу. Исполнил квартет Шостаковича. Ахматова выслушала и сказала:
— Я боялась только, что это когда-нибудь закончится…
Прошло несколько месяцев. Ахматова выехала на Запад. Получила в Англии докторат. Встречалась с местной интеллигенцией. Англичане задавали ей разные вопросы — литература, живопись, музыка.
Ахматова сказала:
— Недавно я слушала потрясающий опус Шостаковича. Ко мне на дачу специально приезжал инструментальный ансамбль.
Англичане поразились:
— Неужели в СССР так уважают писателей?
Ахматова подумала и говорит:
— В общем, да».

— Соломон, то, о чем писал Сергей Довлатов, произошло почти 40 лет назад. Довлатов рассказал об этой встрече коротко. А вы помните какие-то подробности?

— А как же! Обижаете, как такое не помнить?! Признаться, мне случалось даже о дне рождения своем забывать, а вот эту дату я отмечаю каждый год. Я придерживаюсь мысли, что надо обязательно праздновать годовщины событий, которые с тобой приключились в жизни.
Одна из самых важных дат моей жизни — это 16 мая 1965 года, когда я был в гостях у Ахматовой. Я был безумным поклонником ее стихов. И решил, что буду обязательно перед ней играть. Я раздобыл ее телефон и позвонил. И меня поразило, что она-то сама вовсе не была удивлена моим звонком, как будто к ней каждый день обращались с такими предложениями. И сказала своим величественным голосом: «Хорошо, звоните мне через неделю. Я скажу вам, что бы хотела услышать». Всю эту неделю я провел как на иголках: вдруг закажет нам что-то такое, чего нет в нашем репертуаре. И когда через неделю она сказала, что хочет услышать Шостаковича, я подпрыгнул от радости. Мы только что разучили его новый 9-й квартет. И, как музыканты говорят, он был у нас в пальцах, мы были готовы его сыграть. Но тут появилась следующая проблема — как убедить своих музыкантов, что им надо потратить свой выходной день на поездку в Комарово к Ахматовой. У нее в то время была как бы подпольная слава, многие ее не знали. Я до сих пор помню свои дебаты с моими коллегами. Один из них, альтист, — сейчас он живет в Голландии, — так вот он мне сказал: «А почему я о ней ничего не знаю? Твардовского я знаю, а о ней не слыхал». Виолончелист у нас был поляк, он отправился к своей учительнице русского языка в консерватории и спросил: а действительно ли Ахматова такой великий поэт, как Волков говорит? А учительница, которая по совместительству была секретарем партбюро консерватории, ответила: «Она не великая, конечно, но талантливая. Однако совершила в своей жизни множество ошибок, у нее было множество заблуждений».
Все же мне удалось уговорить ребят. Произнес перед ними страстную речь, сказал, что никогда их не обманывал и сейчас не обманываю. «Поверьте мне, что вы будете когда-нибудь вспоминать об этом как о важнейшем концерте вашей жизни…» Так и получилось. Недавно я встретился со вторым скрипачом моего квартета на его гастролях в Америке. Мы бросились друг другу в объятия. Сколько лет не виделись! И не поздоровавшись даже, первое, что я сказал ему:
— Ну, кто был прав?
И он не переспросив, сразу вскричал:
— Ты, ты был прав!
Ахматова жила в Комарово на крохотной дачке, она называла ее «будкой», сейчас эта «будка» знаменита. Играли в небольшой комнатке. Она принарядилась, кимоно свое знаменитое надела.
Это был самый необыкновенный концерт в моей жизни. Мы вчетвером играли для одного человека. Помню лицо Ахматовой, как она слушала. И день был необычным. В середине мая в Питере прошел снег. А к тому времени, когда мы завершили свою игру, на небе вдруг появилась радуга. Фантастическая картина — голубое небо с радугой, сверкающий на солнце снег, красота потрясающая.
С нами увязался тогда и пятый человек, знакомый фотограф, он сейчас живет в Риме. Пока мы играли, при виде этой величественной дамы он струсил и не осмеливался вынуть фотоаппарат. Но Анна Андреевна была женщиной проницательной и, как бы невзначай, глядя в пространство, сказала: «Такой замечательный день. Вот если бы еще кто-нибудь нас сфотографировал…»
Самое смешное в том, что эту фотографию в России недавно напечатали с подписью: «У Анны Ахматовой. Молодые поэты Иосиф Бродский, Евгений Рейн, Анатолий Найман и Дмитрий Бобышев». То есть группа, которую Ахматова называла «Волшебный хор».
Фотография эта мне дорога. И воспоминания для меня потому еще важны, что когда мы вышли гулять, Ахматова сказала, что помнит такой же день 50 лет назад, в 1916 году. Она сочинила стихотворение, когда выпал снег в мае. И она прочла свое стихотворение «Майский снег».

Прозрачная ложится пелена
На свежий дерн и незаметно тает.
Жестокая, студеная весна
Налившиеся почки убивает.
И ранней смерти так ужасен вид,
Что не могу на Божий мир глядеть я.
Во мне печаль, которой царь Давид
По-царски одарил тысячелетья.

И когда я слушал это стихотворение, то подумал с восхищением, что вот передо мной человек, который так легко перекидывает мосты между временами. И какая же это типично петербургская традиция. И еще подумал: хорошо бы об этом написать. И эта мысль была первым зерном, из которого почти 30 лет спустя родилась моя книга «История культуры Санкт-Петербурга».

— Наверное, было что-то символическое в том, что у Ахматовой вы играли квартет Дмитрия Шостаковича? Словно бы интуитивно она почувствовала то, что связывало вас с этим великим композитором?

— Да, Дмитрий Дмитриевич сыграл в моей жизни особую роль. Мне было 16, когда я с ним познакомился. Я приехал в Ленинград из Риги в 14 лет учиться в музыкальной школе. Представьте избалованного, неприспособленного к жизни еврейского мальчика, который оказался в незнакомом городе, стал жить в интернате, впервые в жизни взял в руки швабру и мыл пол в комнате, где жили 20 мальчиков из разных уголков страны. У нас был легендарный интернат, из которого вышло много замечательных музыкантов: Юрий Темирканов, Валерий Гаврилин, Юрий Кочнев.
Я уже тогда писал о музыке в газетах. Сам свои статьи не носил, передавал через других людей, чтобы в редакции не увидели, какой мальчишка автор этих статей. А они думали, что для них пишет солидный музыковед.

— И что, разоблачили?

— Нет, я сам раскрылся. Была в Ленинграде молодежная газета «Смена». Она была заинтересована в молодых авторах. И я написал рецензию на премьеру 8-го квартета Шостаковича. Подписался — Волков, ученик музыкальной десятилетки. Это было в октябре 1960 года, мне было 16 лет. Шостакович все о себе читал. И эту статью он прочитал, ему понравилось. Он меня запомнил. Я поступил в консерваторию, потом в аспирантуру, написал книгу «Молодые композиторы Ленинграда» и поехал в Москву к Шостаковичу. И он надиктовал мне предисловие к этой книге. Предисловие это потом редакторы сильно правили, хотя под ним и стояла фамилия Шостаковича. Потом эту книгу использовали в консерватории как пособие по новейшей музыке. Я стал самым молодым членом Союза композиторов по секции музыковедов, переехал в Москву, работал в журнале «Советская музыка» и часто встречался с Шостаковичем.

— Как появилась идея писать мемуары Шостаковича?

Дмитрий Шостакович с Соломоном Волковым в Ленинграде. 1965 г. Фото Бориса Карнаухова.— Шостакович был одним из тех людей, которые не любят о себе говорить. Но если я его просил рассказывать о других, то он увлекался и начинал рассказывать, причем очень интересно. Мне было интересно слушать, и ему было интересно рассказывать. И для него как бы стало привычным встречаться со мной. Я работал в том же здании, в котором он жил. Он звонил мне, неизменно представлялся: «Говорит Шостакович Дмитрий Дмитриевич. Не могли бы вы ко мне заглянуть?» Я поднимался к нему, и мы беседовали по несколько часов. Без магнитофона. У него к магнитофону было отвращение, он перед магнитофоном замирал, терялся. Обычно он мне предлагал выпить рюмочку, я отказывался, он огорчался. Сам не пил. Хотя и говорил, что раньше совсем не был трезвенником.
Все, что он мне рассказывал (а это продолжалось несколько лет), я записывал, а потом дал ему на прочтение. Он возвратил мне прочитанное с надписью: «Читал. Шостакович». Правок он не делал. Он как бы «дистанцировался» от текста, ведь на собственном тексте никто не поставит «читал». Подтверждал правильность и аутентичность записанного, в то же время давая мне возможность использовать текст по своему усмотрению.
Со временем мы поняли, что вряд ли это опубликуют в Советском Союзе. Хотя попытки и предпринимали. Я предложил главу журналу «Советская музыка». Главный редактор принял это предложение с энтузиазмом, но когда услышал о содержании, в ужасе замахал руками: мол, что ты, с ума сошел, не понимаешь, чем это может закончиться? Можно разве про Сталина так писать?

— Но была уже середина 70-х годов, выходило уже немало мемуаров, да и про Сталина часто писали. Могли ли отказать Шостаковичу с его славой?

— Писали про Сталина, но как… Все было ритуализовано. Каждое слово утверждалось в высоких инстанциях. И не только о Сталине. Когда Шостакович умер, весь мир об этом знал, а в СССР об этом, помните, сообщили на три дня позже. Не знали, что писать в некрологе. Там было предложение написать «великий советский композитор», впервые о ком-то говорили как о великом после смерти Сталина. Брежнев был в отпуске, а только он мог дать разрешение на такую характеристику, вот потому некролог и задержали.
У Шостаковича была при жизни всемирная слава, но и ему не было позволено писать то, что запрещалось всем. Каждое слово о Сталине рассматривалось под лупой. Отношение к Сталину было тем флюгером, который показывал, куда идет советское общество. На Западе тогда отслеживали то, что пишут о Сталине, и по этому определяли направление политики в Москве. Был взят стратегический курс на канонизацию Сталина. И вообще существовали определенные правила, что можно и чего нельзя. Нельзя, например, было писать о композиторе Александре Глазунове, что он был алкоголиком, писать о тайнах жизни Петра Чайковского. И сейчас, кстати, российские архивы прочно закрыты, а если что и появляется, то происходит это весьма выборочно, если нужно нанести урон, скажем, политическому оппоненту. Хотя сегодня открытости, конечно, больше. А в то время все было регламентировано до абсурда.

— Шостакович много пережил при Сталине, его, пожалуй, газеты ругали больше, чем любого другого композитора. Но в то же время он, кажется, больше, чем любой другой композитор, получил Сталинских премий?

— Да, только Сергей Прокофьев имел премий больше. Несмотря на злобную критику и поношения, судьба Шостаковича сложилась внешне благополучно. Были ведь судьбы гораздо трагичнее. Скажем, у Мандельштама, Бабеля. Шостакович выжил. Хотя, казалось, это было чудом. В 1936 году, например, «Правда» помещала против него разгромные статьи «Сумбур вместо музыки» (это об опере «Леди Макбет Мценского уезда»), «Балетная фальшь» (о балете «Светлый ручей»).
Все были убеждены, что Шостаковича арестуют. И он сам тоже. Всегда держал при себе готовым чемоданчик на случай, если придут ночью. В Киеве, когда он выступал, в газетах было написано: «Сегодня вечером состоится концерт врага народа Шостаковича». Это устроители концерта себя застраховали. Они бы и концерт отменили, конечно, если бы не указание из Москвы концерт проводить.
Сейчас, задним числом, можно сказать, что у Сталина было особое отношение к Шостаковичу: он считался с ним, даже по-своему побаивался его.

— Это Шостаковича, человека мягкого, деликатного, который голос не повышал никогда?

— Шостакович мог стушеваться и оробеть перед каким-нибудь мелким бюрократом, а перед власть имущими он вел себя всегда мужественно и не боялся поднять голос тогда, когда все остальные замолкали. Кстати, Рудольф Баршай, когда его спросили, что можно было бы написать на памятнике Шостаковичу, сказал: «Напишите: «Этот человек не боялся Сталина, но боялся управдома».
Шостакович действительно не боялся Сталина. Как-то его вызвали на совещание у «вождя народов» по поводу конкурса на гимн СССР. Сталину не понравилась оркестровка в гимне Александрова. А оркестровка была превосходной и все композиторы об этом знали. Но мнение Сталина было законом. Встал Александров и начал ругать оркестровщика и сам покаялся, что дал возможность портить гимн такой «халтурной оркестровкой». Все угодливо кивали. И тут Шостакович высказал свое мнение, отличное от мнения «лучшего знатока музыки»: «Замечательная оркестровка и замечательный оркестровщик». Из выступления Шостаковича было ясно, что Сталин не имеет права судить о музыке, в которой мало что понимает.
Бывало, что Сталин, когда ему возражали, и он чувствовал, что за этим стоит подлинное убеждение, уступал. А бывало, и нет. Это было, как игра с ним в русскую рулетку. На этот раз Сталин уступил, промолчал, и оркестровка осталась прежней. А затем Сталин сказал: «Кажется, Шостакович приличный человек».
В 1948 году, как известно, Шостаковича и ряд других ведущих композиторов обвинили в формализме, фамилии многих музыкантов исчезли с афиш. Шостаковичу, хотя его и поносили больше других, предложили поехать на конференцию защитников мира в Нью-Йорк. Он отказался. И тогда ему позвонил Сталин.
— Почему вы отказываетесь ехать?
— Не поеду, потому что сочинения моих коллег сняты с исполнения.
— Кто снял?
— Главрепертком снял.
— Какой такой Главрепертком? — как будто Сталин не знал, кто проводит в жизнь его «музыкальную» политику.
— Ладно, мы разберемся, — сказал Сталин примирительно.
Но Шостакович не уступал, дал понять, что пусть сначала с музыкантов будет снята опала, а там видно будет.
— Не могу ехать, — сказал он. — Меня тошнит.
Эти слова можно было истолковать как угодно, но Шостакович явно намекал, что его тошнит от такой жизни, когда человек бесправен. Сталин сделал вид, что не понял.
— Если вас тошнит, тогда мы вам доктора пришлем.
Дальше уже пререкаться со Сталиным было опасно. Шостакович поехал, Сталин слово сдержал. Запрещенные раннее произведения Прокофьева, Шостаковича, Хачатуряна снова появились на афишах.
Сталин зачастую проявлял себя как человек весьма прагматичный. Легенды о том, что он поступал как параноик, спонтанно, не соответствуют действительности. Он все продумывал, прощупывал общественное мнение, и как только чувствовал, что общественное мнение изменяется, он уступал (вспомним его статью «Головокружение от успехов»). Он всегда оставлял себе запасные ходы. На том заседании Политбюро, где решался вопрос о еврейских «врачах-вредителях», он был единственным, кто не поставил подписи под протоколом.

— Наверное, не только то, что касалось Сталина, было неприемлемо для тех, кто решал, печатать или нет воспоминания великого композитора.

— Разумеется. Шостакович очень резко писал о некоторых «музыкальных деятелях». Таких, например, как Тихон Хренников, который в конце 40-х годов сыграл немалую роль в шельмовании советской музыки. И вообще в этой неопубликованной еще тогда книге очень четко прорисовывались контуры времени, та атмосфера, в которой приходилось творить и музыкантам, и писателям, и художникам. Конечно же, самый подробный рассказ был о композиторах. Недаром Кирилл Кондрашин после того, как книга вышла на Западе, сказал, что это «музыкальный «Архипелаг Гулаг».
Книга не могла быть напечатана и потому, что там очень нестандартно рассказывалось о людях, с кем доводилось встречаться Шостаковичу. В то время тиши да благополучия в мемуарных книгах странными могли показаться некоторые высказывания Шостаковича о Стравинском, Прокофьеве, Маяковском. Никакого хрестоматийного глянца. О Маяковском, например, Шостакович отзывался как о человеке весьма грубом и неприятном, склонном к эпатажу. Их первая встреча с Шостаковичем: вместо того, чтобы поздороваться, протянуть руку, Маяковский сунул палец — вот, мол, какой я знаменитый и оригинальный.
Шостакович был человеком старой культуры, он нетерпимо относился к развязности и панибратству. Я немного встречал в жизни таких людей, как Шостакович, интеллигентных в самом высоком смысле этого слова. Он был настоящим русским интеллигентом.

— И единственным русским композитором, да кажется, и единственным в мире композитором, который, будучи неевреем, так часто обращался к еврейской теме. Чем вы объясняете этот феномен?

— Это для меня тайна. Да я думаю, и Шостакович затруднился бы это объяснить. У него несколько крупных произведений на еврейскую тему. Случай совершенно беспрецедентный в истории мировой музыкальной культуры.
В России немало людей хорошо относились к евреям. Горький, например, организовывал петиции в защиту евреев. Это акт гражданского мужества. Шостакович тоже был защитником евреев, он немало для них делал, будучи депутатом. При любых проявлениях антисемитизма всегда был готов подписать письма протеста. Но у Шостаковича гражданское мужество сочеталось с творчеством, никто так не выражал в музыкальной классике еврейскую душу. Он сам объяснял, что ему близки еврейские традиции, свойственные этому народу стойкость и терпимость, тот смех сквозь слезы, который прорывается и в жизни у евреев, и в произведениях, созданных лучшими еврейскими писателями.
И все же только этой симпатией трудно объяснить ту творческую одержимость, с которой Шостакович вновь и вновь обращался к еврейской теме. Что ж, творческие секреты — это самые большие секреты и даже сами творцы не всегда могут их понять.

— Вы знали, что книга «непроходная». А не хотел ли Шостакович опубликовать ее за рубежом?

— Мы с ним заключили соглашение, по которому если книгу не напечатают в СССР, то за границей ее можно публиковать только после его смерти. Дмитрий Дмитриевич умер в 1975 году, и все мои помыслы были направлены на то, чтобы эта книга увидела свет.
Я подал заявление на выезд в Израиль, и нас с Марианной год не выпускали. В музыкальных кругах некоторые мои «доброжелатели» говорили, что я поеду не в другое государство, а поближе, в места не столь отдаленные. Нам удалось по каналам самиздата переправить рукопись за рубеж. Я страшно волновался, потому что у нас был только один экземпляр. И если бы он затерялся, то все мои надежды могли рухнуть. Ведь этот экземпляр был тем и ценен, что там в начале каждой главы стояла подпись Шостаковича. К счастью, книга благополучно попала в Америку.
КГБ так и не смог завладеть рукописью. У меня была встреча с вдовой композитора Ириной Антоновной. Я помню, она сказала, что, по поручению КГБ, просит дать мемуары на прочтение. Я ответил, что рукопись уже на Западе.
Нас с Марианной отпустили, потому что предполагалось, что я не смогу печатать книгу воспоминаний без разрешения вдовы умершего. Но по американским законам, если один из соавторов умирает, то права на книгу полностью у другого соавтора. Книга вышла на английском языке. На сегодняшний день она переведена на 20 языков.

— В Москве вы работали вместе с Шостаковичем. А здесь, в Нью-Йорке, вместе с Джорджем Баланчиным, замечательным балетмейстером. В книге этой, тоже переведенной на множество языков, размышления хореографа о времени, о жизни, о себе… Никто не мог бы уговорить Баланчина писать мемуары. А о Чайковском он готов был говорить бесконечно, так его любил. А, заодно, рассказывал и о себе.

- С разговора о Чайковском и началось наше знакомство с Баланчиным. Мы его встретили с Марианной на Бродвее у мясной лавки. Вот такая проза. Кстати, он был гурман, сам готовил великолепно, сказывались грузинские корни. А в тот день мы разговорились. Он великолепно владел русским, у него дома была большая библиотека русских книг, стихи от Пушкина до Бродского, он превосходно читал наизусть монолог Чацкого.
Он знал, что я написал книгу вместе с Шостаковичем. Но Шостаковича он не любил, хотя со мной был деликатен и слова худого о нем не говорил. Наш разговор о Чайковском на Бродвее ему понравился, он как раз в то время задумал провести фестиваль балетов на музыку великого композитора. И предложил мне написать текст для фестивальной сувенирной брошюры. Отсюда и началось наше сотрудничество. О мемуарах он и слышать не хотел, ему до меня предлагали десятки человек их писать. А я ему говорил: пройдет время, дети в России, которые обучаются музыке и балету, будут засыпать с вашей книжечкой под подушкой. Не знаю, почему, но кажется, этот шутливый аргумент произвел на него впечатление. И однажды мне позвонила его секретарша и сказала: «Мистер Би (так его называли) считает, что это хорошая идея».
Мы работали в театре, это были диалоги, которые мы вели почти изо дня в день. А потом он тяжело заболел, какой-то редкий вирус поразил его мозг. Баланчин стал терять ориентировку, не мог ходить, хотя мыслил по-прежнему ярко, остро, парадоксально. Книгу мы дописывали в больнице. Он горько шутил: хорошо, мол, что заболел, а то бы никогда не выкроил столько времени на книгу.
Мы ее закончили, но ему так и не довелось увидеть ее напечатанной. В этой книге много мудрых откровений одного из интереснейших людей ХХ века.

— Вы работали над книгой «Из России на Запад» — это мемуары выдающегося скрипача Натана Мильштейна, написали энциклопедическую книгу «История культуры Санкт-Петербурга» (от основания до наших дней), «Иосиф Бродский в Нью-Йорке». Иосиф Бродский занимает особое место в вашей жизни?

— Да, у меня еще вышла в свет книга «Разговоры с Иосифом Бродским». Она выпущена на английском и на русском языках. Это было почетно и трудно — работать вместе с Бродским. Из всех великих людей, с которыми я общался, Иосиф, пожалуй, был самым сложным, самым непредсказуемым. Он ненавидел инерцию в жизни и творчестве, говорил, что ничего не хочет делать дважды ни в жизни, ни в своих стихах. Ожидали, что он вернется в Санкт-Петербург, а он так и не вернулся. Он с детства был таким непредсказуемым. Представьте себе гениального еврейского мальчика, который не закончил средней школы и пошел на завод. Наша книга диалогов рождалась очень трудно. К каждой беседе с ним приходилось тщательнейшим образом готовиться, я никак не мог предсказать, как он отреагирует на тот или иной вопрос. Он не любил Чайковского. Когда он узнал, что одна из глав моей книги о культуре Санкт-Петербурга будет посвящена Шостаковичу, то стал доказывать мне, что Шостакович не принадлежит петербургской культуре, что он явление, чуждое ей. У него были очень своеобразные суждения.

— Многие, отдавая дань таланту Бродского, считают его элитарным поэтом. Поэтом для избранных?

— Безусловно, он не поэт для массовой аудитории. В русской поэзии много таких поэтов: Тютчев, Фет, Баратынский. А из поэтов ХХ века — Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева. Вот Блок был поэтом более доступным для обычного читателя, более популярным. Бродский не любил его ни как поэта, ни как человека; говорил, что Блок — поэт и человек чрезвычайно пошлый.

— А Сергей Довлатов, каким он вам запомнился?

— Я им восторгался с первой же его строчки, которую прочитал. Я его считаю советским Чеховым. Он писал советского человека, как Чехов писал человека российского. С Сергеем общаться тоже было непросто, хотя и легче, чем с Бродским. С ним надо было быть очень осторожным. Почти за каждым из его персонажей — реальный прототип, почти за каждым сюжетным ходом — реальное событие. Но все это — в интерпретации Сергея, весьма парадоксальной порою. Если при беседе раздавался саркастический смешок Сергея, значит все: ты попался, ищи себя на страницах его будущей книги.
Я был свидетелем, как работал Сергей. Когда они с моей женой Марианной (она — известный фотограф) делали книгу «Не только Бродский», я рассказывал ему разные истории про музыкантов, вываливал кучу шлака, не представляя — а может ли ему из этого что-нибудь понадобиться. А он во всем находил драгоценные камни. Это была работа тонкая и филигранная, ее мог проделать только Сергей Довлатов. Он, как и некоторые другие люди, которые встречались мне, очень ярко выражал свое время. В Талмуде есть такая фраза: «Вы говорите, что время идет. Безумцы, это вы проходите». Да, время вечно, а мы проходим. И мы должны быть счастливы, если нам удастся больше узнать о своем времени, и передать эти знания другим.