Дорога жизни Дмитрия Лихачева

Опубликовано: 20 июня 2003 г.
Рубрики:

     

Оказывается, дорогу, проложенную по льду Ладожского озера, ленинградцы называли вовсе не «дорогой жизни». Они называли ее «дорогой смерти» — так много людей погибало на ней, вследствие обстрелов с воздуха, непрочного льда, катастрофической дистрофии вывозимых из города. А в школе, помнится, нам говорили про дорогу жизни…

      Дмитрий Лихачев обозначил подобную сконструированную из патриотических соображений неправду словом «сюсюк» — сладенькое, жиденькое, для некрепких сердец. В его книге «сюсюка» нет и в помине. В ней идет честный разговор — с современниками и потомками. Им — современникам и потомкам — книга посвящается.

      А читается она трудно. Написана словно совсем другим Лихачевым, не автором фундаментальных «бестселлеров» по древнерусской литературе. Книга воспоминаний написана человеком очень пожилым, многое забывшим, не думающим об «упаковке», главное для него — успеть передать хоть часть увиденного и осознанного тем, кто не застал, не пережил, не представляет… Успел. Тому, кто будет просматривать эту книгу на ходу, скорее всего она не понравится. Уж очень замедленна, местами будто бы и скучновата, лишние слова, корявые фразы, никакой художественности. С другой стороны, как все это подходит к русской «традиции», о которой так много думал и писал автор. Святые, блаженные не были краснобаями. Библейский Моисей был косноязычен. Вспомним и Сахарова, с его заиканьем и мучительными паузами. Им было что сказать. Слишком большим и значительным было то, что хотели они открыть миру, шелуха слов им мешала.

      И еще вот о чем я думала, читая эту нелегкую, без блеска написанную книгу — она принадлежит праведнику. Оглянитесь — много ли праведников вокруг вас? Скажете, что их нет вообще, не существует в природе? Ан нет, есть они. Помню, что, увидев как-то на читательской конференции в районной библиотеке Льва Разгона, я поняла, что он — праведник. Было это мгновенным озарением, такой свет исходил от его лица и фигуры. Лихачева в жизни я не видела, но вглядитесь в его фотографию на обложке книжки — фотографию старого, подводящего жизненные итоги человека, у него лицо светится изнутри, вглядитесь! Когда я поделилась своими наблюдениями с одной знакомой, хорошо знавшей Льва Разгона, та воскликнула: «А ты знаешь, Лева ведь дружил с Лихачевым!» Их многое сближало — долгая жизнь, лагерь, неуемность характера и желание поделиться с молодежью «непридуманным». Еще их сближала черта, обозначенная мною как «праведность». Жизненные испытания не гарантия праведности. Многие, пройдя через ад, остаются опаленными его огнем, несут на себе его приметы; многих невзгоды ломают, деформируют. Мало тех, кто выносит из жизненных катастроф мудрость, смирение и нравственный опыт. Присутствие таких людей в жизни оздоровляет общество, дает нам с вами шанс не потеряться в лабиринте моральных проблем, они — маяки, спасающие человечество от окончательного крушения.

      Дмитрий Лихачев родился, учился, жил и работал в Ленинграде. В Ленинграде пережил он два голода — послереволюцнный и жутчайший — блокадный. Два раза — не по своей воле — пришлось ему покинуть родной город. Первый раз студентом в 1928 году, когда его забрали в концентрационный лагерь на Соловках, второй раз — в самом конце блокады, когда власти, не добившись от него согласия «сотрудничать», выслали его с семьей в Казань. До самой смерти работал в Пушкинском доме. В Москву не уехал.

      Петербург-Ленинград, как известно, был как-то особенно не любим Сталиным. То ли к Петру ревновал вождь, то ли к Ленину, то ли к Кирову, а то ли и вообще к самому «духу» европейской столицы. Из-за нелюбви вождя Питер прошел через такие муки, какие и не снились прочим российским городам. Красный террор, свирепство партийной инквизиции, голод, блокада. Казалось, Сталин вместе с Гитлером объединились в желании полностью «выморить» жителей ненавистного им обоим города. Есть красноречивая деталь в «Воспоминаниях» Лихачева. В самые страшные дни блокады среди жителей Ленинграда распространялись слухи о некоем «генерале Кулике», который-де идет на помощь умирающему городу. Блокадники, брошенные властью, ощущая свою тотальную беззащитность, уповали на поддержку и помощь выдуманного мифического персонажа. Имя «генерал Кулик», сдается мне, пришло из дореволюционного петербургского прошлого. С рассказа об этом дореволюционном прошлом начинается книга Дмитрия Лихачева.

      На дореволюционный период приходится крохотный кусочек жизни Дмитрия Сергеевича. Что же запомнилось, что осталось в памяти на всю долгую жизнь? Звуки — цокающих копыт по булыжной мостовой, гудки фабрик и пароходов на Неве, треньканье трамваев, музыка военного оркестра… цвета — красных и желтых трамваев и разноцветных трамвайных билетов, яркость магазинных и ресторанных витрин по «солнечной» стороне Невского… Но главное детское воспоминание — балет. Семья Лихачевых жила балетом. Этому семейному увлечению была подчинена жизнь — квартиру снимали недалеко от Мариинского театра. Заметим, что родители Дмитрия Сергеевича не были богаты (отец служил на Почтамте), чтобы иметь два балетных абонемента в ложу Мариинского театра, семья во многом себе отказывала. Зато четырехлетний Митя мог видеть балеты Пуни и Минкуса, Чайковского и Глазунова, «коротконожку» Кшесинскую, «в бриллиантах, сверкавших в такт танцу», Спесивцеву, Люком… Это было время расцвета русского балета, именно в те годы Дягилев открыл в Париже Русский балет на постоянной основе, костяк которого составили артисты Мариинки.

      Еще одно важное детское впечатление — дача. Семья снимала дачу в Куоккале, дачном месте на берегу Финского залива, сыгравшем колоссальную роль в культурной жизни предреволюционной поры. «Дачниками» здесь были Репин и Чуковский, Горький и Леонид Андреев, Маяковский и Кульбин. Корней Чуковский своей «Чукоккалой», рукописным сборником автографов знаменитостей, увековечил Куоккалу в истории русской культуры. А вот отзыв о ней Лихачева: «Что за чудо веселья, развлечений, озорства, легкости общения, театральных и праздничных экспромтов была эта Куоккала!»

      И опять натыкаешься на рассказ о яркости, красочности, непохожести. Как разнились люди той эпохи в своем бытовом поведении и облике от последующих поколений, под диктатом нового времени и убогого быта рядившихся в незаметное, серое, темное, никакое. Обитатели Куоккалы одевались необычно, красиво — «весело», как пишет Лихачев. Он признается, что всегда любил «веселое искусство» и «озорников в искусстве». А оно, озорное и веселое искусство, родившись на гребне революционных лет (это и обериуты: Введенский, Олейников, Хармс, и ранний Шостакович, и театральные озорники-экспериментаторы Мейерхольд, Таиров, Вахтангов, и художник — выдумщик Марк Шагал), из которого вырос прославленный русский «авангард», пришлось не ко двору укрепившейся новой власти, видевшей в смехе, юморе, шарже, даже в невинной шутке насмешку над собой. В книге Лихачева эта мысль читается отчетливо: в послереволюционной России и «веселое искусство», и «веселая наука» были под подозрением. Оказывается, есть и «веселая наука». «Если наука упрощает, подчиняет все окружающее двум-трем несложным принципам — это «невеселая» наука, делающая окружающую нас Вселенную скучной и серой». По этой градации, марксизм, фрейдизм — вообще всякий материализм, принижающий и «ускучняющий» мир, лежит за пределами «веселой» науки, что для автора книги становится синонимом ложности, псевдонаучности. Сам Лихачев в людях и в окружающем всегда искал «сложное и интересное, своеобразное и индивидуальное». «Веселая наука» сыграла с Митей Лихачевым злую шутку — он был арестован за участие в шутливых заседаниях студенческой «Космической академии наук». Но она же — веселая наука — дала ему силы для того, чтобы выжить и не сломаться. Соловки — тяжелейшее воспоминание юности Лихачева. Прямо со студенческой скамьи попал он на лагерные нары. Но у этого не по годам серьезного юноши в студенческой фуражке были уже к тому времени своя философия, свой взгляд на мир, свои духовные прозрения. В схватке со злом не оказался он духовно безоружен.

      Но мы забежали вперед. Хочется остановиться на главах, посвященных школе и ленинградскому университету. Не всякий может сказать, что у него была «школа». Имею в виду, не учреждение под этим названием, а глубокий отпечаток в методе и стиле работы, оставленный годами учения. Вспомним отсылку на картинах художников: «школа Вероккьо», «школа Тициана»… Такая школа была у Лихачева, и он не жалеет слов на рассказ о ней. Гимназия Мая, школа Лентовской… Наверное, не зря в их названиях не номера, как принято в наши дни, а имена создателей. Призываю коллег-учителей прочитать главу, посвященную Леониду Владимировичу Георгу, школьному учителю литературы у Мити Лихачева, обладавшему, по словам уже Лихачева-академика, качествами «идеального педагога». Наверное, такими — красивыми, разносторонне образованными, знающими языки, актерски и режиссерски одаренными, психологически чуткими и должны быть учителя, растящие будущих академиков. А необходимым условием для их работы должна быть свобода и та редкая в нынешних школах атмосфера интеллектуального праздника, которую безошибочно определяешь, едва попав в школьный коридор. Не забудем, что последние классы школы, законченной Лихачевым, пришлись на революционное время, а в университете он учился в суровые и голодные двадцатые… Жирмунский, Мюллер, Щерба, Евгеньев-Максимов, Тарле, Обнорский, Якубинский, Эйхенбаум — вот кто преподавал в ленинградском университете в это время. Но, кроме первоклассных профессоров, были у Лихачева еще учителя — книги. Мне запомнилось, как в первые годы перестройки, когда властям было совсем не до культуры, Лихачев выступил в печати за сохранение библиотек. Он писал, что даже при пошатнувшейся системе образования библиотеки способны удержать культуру на плаву. Сам Дмитрий Сергеевич в жизни соприкоснулся с несколькими уникальными библиотеками — университетской, Дома Книги, реквизированного Книжного фонда. Тон, с каким пишет он о книгах, выдает книжника и книгочея.

      В 21 год, защитив две дипломные работы — по Шекспиру и по повестям о патриархе Никоне, — Дмитрий Лихачев закончил этнолого-лингвистическое отделение ленинградского университета. Шел 1928 год — год, когда многочисленные религиозные, философские, просто студенческие кружки были запрещены и разогнаны. Сталин не набрал еще силу, был еще жив Киров, и не был развязан к тому времени Большой Террор, но власть уже заявила о себе как о «противнице многоголосия». «Страна погрузилась в молчание, — только однотонные восхваления, единогласие, скука смертная, — именно смертная, ибо установление единогласия было равно смертной казни для культуры и для людей культуры», — читаем у Лихачева. В этом-то, на первый взгляд, вегетарианском году были арестованы все члены студенческого философского кружка «Космическая академия наук». Формально на лагерные нары выпускника ленинградского университета Дмитрия Лихачева привел шутливый доклад «О преимуществах старой орфографии»…

    

  Власть знала, что делала. В 1921 году она выслала из страны на двух пароходах крупнейших российских религиозных мыслителей и философов. Эта «культурная контрибуция» Германии (наряду с денежной и территориальной — по Брестскому миру) обескровила Россию. Когда Лихачев пишет, что преподаватель школы Лентовской Алексеев-Аскольдов, не попавший в число пассажиров философских пароходов, был этим «даже немного обижен», становится понятно, что власть отбирала для высылки снайперски — самых лучших. Философия — наука о смысле жизни — была под подозрением все годы Советской власти, режиму требовались исполнители, а не мыслители. Вспомним, что мы изучали в университетах уже в 70-80-е годы? Диалектический и исторический материализм, научный коммунизм… И сам термин «философия», и его содержание из высшей школы изгонялись, совершалась «обыкновенная подмена». Люди, со своей собственной системой философских взглядов, выглядели чужеродно. Что же это за философия, которую уже в юности выработал рассказчик? Юный Дмитрий Лихачев пришел к выводу, что время — только одна из форм восприятия действительности. «Прошлое не уходит и не меняется, потому что оно вневременно с нами… Его не надо воскрешать. Воскресение мертвых, которое нам обещано и без которого нет нравственного утешения, наступает немедленно после смерти, как переход в вечность. Мы просто вливаемся в мир вневременности, вечности и в этом мире мы находимся со всем тем, что совершили, со всем нами пережитым, со всем, что было, а на самом деле остающимся существовать».

      Помогла Лихачеву выстоять и вера; религиозность автора — его «интегральное» качество, не сродни той, которая возникает спорадически в моменты испытаний. В революционном Петрограде-Ленинграде, организовавшем великое гонение на церковь и священников, Лихачев посещал церковь и общался с ее служителями.

      Вот с этим-то нравственным багажом оказался Дмитрий Лихачев в Соловецком концентрационном лагере.

      Ныне есть большая лагерная литература. Чем можно нас удивить после Солженицына, Шаламова, Евгении Гинзбург, Гнедина? Лихачев и не собирается удивлять — он сам удивляется. Вспоминая, словно ловит себя на слове: а так ли? неужели так? Уж больно фантастической, даже фантасмагоричной кажется жизнь соловецкого лагеря — СЛОНА на расстоянии. Каторжные роты, которые размещались на территории древнего русского монастыря 16 века, зеки, что жили, работали в бывших монашеских кельях, молельнях, используя монастырские прачечные, кузни, мастерские. Жуткие, непереносимые условия, эпидемия тифа, когда здоровых, попавших к зараженным, запирают в камерах до смерти тех и других, «вшивки» — голодные раздетые подростки, обитающие под нарами и обреченные на смерть от голода, «Голгофа», куда свозят и где оставляют умирать всех нетрудоспособных, старых, больных и увечных, расстрелы по спискам выстрелом в висок, сопровождавшиеся воем лагерного Блека, в конце концов не выдержавшего человеческого зверства и сбежавшего от людей … Воистину это был «Остров чудес» — «большой природный Рай, но одновременно большой Ад для заключенных всех рангов, сословий, всех населявших Россию народов!» Одновременно, как прикрытие свершавшихся преступлений, существовали на Соловках Музей, ставший прибежищем многих интеллектуалов, и Театр, попасть в который, как пишет Лихачев, было труднее, чем сейчас в Большой. Выпускался журнал, читались лекции, игрались спектакли — бытие двоилось, «терялось ощущение реальности», которая начинала восприниматься как «мир страшных сновидений, кошмаров, лишенных смысла и последовательности». Интеллигенция спасала разум как могла — способами «веселой науки», потешаясь и издеваясь над антимиром, в котором приходилось жить, уходя в литературу, когда даже не произнесенное героем слово из тургеневской «Аси» казалось более реальным, чем алогичный, населенный кошмарами мир. Однажды в этот Ад, замаскированный под что-то иное, приехал Максим Горький. Больше всего сокрушается рассказчик по поводу мальчика, сумевшего пробиться к революционному «классику» и рассказать ему часть сокрытой правды. Сразу по отбытии высокого гостя мальчика уничтожили, а ведь как легко было Горькому взять его с собой и спасти… Не знаю, был ли этот мальчик значим для Горького, знаю, что для Лихачева — был!

      Так же, как «вшивки», увидев которых он прямо заболел и которым затем стал помогать чем мог, так же, как люди из безымянного лагеря в лесу, ночевавшие там же, где работали, — в заполненной снегом и водой траншее. Увиденное так потрясло уже к тому времени много повидавшего Митю Лихачева, что у него открылось язвенное кровотечение.

      Давно известно: люди ко всему привыкают, в определенных обстоятельствах наступает предел, когда «человеческая реакция» словно отключается. Помню, Тендряков описывал, как люди равнодушно проходили мимо сидевших вдоль дороги умиравших от голода беженцев с Украины — не наша, мол, печаль. Сознание Лихачева зафиксировало похожую сцену — уже в послелагерный период, в Ленинграде, морозной зимой 1932 года. Он возвращался из Филармонии и с площадки трамвая увидел, как рядом с домом, подъезд которого был заперт, «стояли крестьянки и держали на поднятых руках какие-то скатерти или одеяла, создавая нечто вроде закутка для детей, лежавших в глубине, защищая их от морозного ветра…»

      И дальше: «Этой сцены я не могу забыть до сих пор. Проезжая сейчас мимо этого дома, каждый раз упрекаю себя: почему не вернулся, принес бы хоть немного еды!» Куда там Достоевский с его забитой клячей! Даже обыденная российская жизнь создавала жесточайшие проверочные тесты на человечность, многие российские граждане даже о них не догадывались, проходили мимо, отвернувшись или отключившись, такие, как Лихачев, мучились этими кошмарами всю жизнь… Еще одна черта, непосредственно связанная с чувством сострадания, — благодарность. Сколько людей, которым рассказчик хоть чем-то обязан, оказались на страницах его книги, вплоть до «католикоса», который помог ему, слабому после тифа, подняться на ноги, этого «католикоса» благодарный Митя потом долго разыскивал.

      В лагере рассказчик пережил экзистенциальную, как говорят философы, ситуацию.

      В его отсутствие «за ним приходили», то есть он был включен в расстрельный список и только чудом остался жив. Та ночь, проведенная между поленницами дров, куда Митя забился, чтобы его не отыскали, под звездным небом, при доносящихся звуках расстрела, стала еще одной точкой отсчета в его жизни. Ночь «расстрела» принесла ощущение, что он живет не только свою жизнь, но и жизнь того незнакомого, кто был расстрелян вместо него (расстреливали строго определенное число людей). Не отсюда ли желание вместить в свою книгу как можно больше чужих жизней, биографий, продуктов чужого творчества?» «Люди Соловков» — большая глава, книга в книге, рассказ о тех, общение с которыми, как, например с Александром Мейером, было для Мити Лихачева вторым (но первым по значению) университетом. Еще одно подтверждение того, что высылали и держали в лагерях «соль» русской интеллигенции.

Окончание следует