Наш талисман

Опубликовано: 24 сентября 2004 г.
Рубрики:

Можно не сомневаться, что любой американец, взявшийся за перевод поэзии Пушкина, встретит со стороны русской аудитории горячий прием. А если этот американец к тому же молод, хорош собой, перспективен и его переводческий труд проходит в свободное от основной — адвокатской — работы время, читающая русская публика, вне всякого сомнения, примет его на “ура”. После такого вступления читатель должен подумать, что далее последует разоблачение самозваного переводчика, решившего сыграть на дорогом для всех причастных к русской культуре имени Пушкина. Вовсе нет! Как раз наоборот.

Джулиан Лоуэнфэлд показался мне переводчиком вполне профессиональным, мало того, — талантливым, и, что очень важно, по-настоящему влюбленным в творчество и в саму личность нашего поэта. Книга избранной пушкинской лирики в переводах Лоуэнфэлда, не так давно вышедшая в нью-йоркском издательстве, кажется, не случайно носит название “Мой талисман” 1. Как это уже бывало в истории (вспомним блоковское обращение к великому тезке на пороге небытия: “Дай нам руку в непогоду, Помоги в немой борьбе!”), Пушкин стал для Джулиана Лоуэнфэлда неким жизненным путеводителем — талисманом, спутником и тайным конфидентом.

Книга, о которой мне захотелось написать, — двуязычное издание: на левой стороне вы найдете оригинальный текст, на правой — перевод на английский. Подобные издания стали сейчас достаточно популярны, хотя, как кажется, не всякому переводчику стоит помещать свои творения в опасной близости к творению классика… Мало ли, какие огрехи бросятся в глаза досужему читателю. В бытность в Италии я решила сравнить переводы на итальянский с русскими оригиналами в двуязычном издании “Белой стаи” Анны Ахматовой. Результаты были не утешительны для переводчика. Кроме того, что в переводах не сохранились ни ритмика подлинника, ни его строфика, ни рифма, в ряде случаев оказался неправильно понят самый смысл стихотворения (см. мое эссе “Что такое окарина?” в №1 альманаха “Орион” за 2001 год). Ничего похожего нельзя сказать о работе Джулиана Лоуэнфэлда. Самое, на мой взгляд, большое достижение американского переводчика — верность стихотворным размерам подлинника. Пушкинские стихи в новых переводах можно петь на мелодии известных романсов. Хочу напомнить, что гетевский “Лесной царь” в чудесном переводе Жуковского, положенный на музыку Шубертом, поется в России несколько иначе из-за некоторого метрического несоответствия подлиннику.

Пушкин в переводах Лоуэнфэлда звучит в соответствии с ритмом и размером оригинала.

I loved you once,
and still, perhaps, love’s yearning
Within my soul has not quite burned away.
Yet may that nevermore you be concerning;
I would not wish you sad in any way.

Читатель узнал первую строфу хрестоматийного “Я вас любил”. В целях сравнения можно посмотреть перевод этого стихотворения у Бабетт Дейч 2:

I loved you once, nor can this heart be quiet:
For it would seem that love still lingers here;
But do not you be further troubled by it;
I would in no wise hurt you, oh, my dear.

На мой взгляд, известный перевод Дейч уступает лоуэнфэлдовскому в певучести, кроме того, переводчица использует пятистопный ямб — размер пушкинских стихов, но с одинаковыми женскими окончаниями во всей строфе, в то время как у Пушкина (и у Лоуэнфэлда) женская рифмовка чередуется с мужской.

Поговорим о рифме. Ей посвящено особое отступление в предисловии, где Д.Лоуэнфэлд отстаивает свое право на неточную рифму: “Внутренний слух улавливает желаемый ассонанс и ритм без потери свежести оригинала”. Соглашусь, что в некоторых случаях можно пожертвовать точной рифмой в угоду смыслу и “духу” стихотворения. Наверное, нам, рожденным и воспитанным в русском языке, вообще трудно судить о том, как воспринимает то или иное созвучие англо-американское ухо. Мое ухо, скажу прямо, некоторые строфы, где взамен пушкинской полноценной и звучной рифмы использованы бледноватые “ассонансы”, воспринимает настороженно.

Years passed. Rebellious storm winds sundered
And scattered hopes that used to be,
And I forgot your voice so tender,
Your features dear and heavenly.

Это срединная (и не самая удачная, на мой взгляд, у переводчика) строфа из еще одного пушкинского шедевра — стихотворения, обращенного к Анне Керн. Напоминаю ее русское звучание читателям:

Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.

Михаил Кнеллер, переведший эти стихи с сохранением точных рифм, к сожалению, как и Баббет Дейч, теряет свойственное оригиналу чередование женских и мужских окончаний.

Time passed. In gusts, rebellious and active,
A tempest scattered my affections
And I forgot your voice attractive,
Your sacred and divine expressions.

Лоуэнфэлд снова выигрывает в музыке, хотя, надо согласиться: в лице Михаила Кнеллера, он имеет серьезного соперника, чей почерк более строг, рифмы более выверены и переводы порой весьма выразительны (смотри, например, “Зимнее утро” или “Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы”).

Вообще пушкинской лирике не очень повезло в англоязычных переводах. В отличие от “Евгения Онегина”, которого (благодаря популярности оперы Чайковского) переводили многажды 3, переводов лирических стихотворений Пушкина совсем не густо, выбор стихов произволен и неполон. Так, перевод стихотворения К*** (“Я помню чудное мгновенье”), мне удалось обнаружить только в интернете на сайте Михаила Кнеллера. Можно порадоваться, что в новой книге англо-американский читатель найдет такое количество и разнообразие малознакомой ему пушкинской лирики.

Известно, что плеяда постнабоковских переводчиков “Евгения Онегина” вознамерилась оспорить утверждение мэтра о невозможности перевести пушкинский роман с сохранением его стихотворной формы. Лоуэнфэлд выступил с ними в одном ряду, одновременно вступив в поэтическое единоборство: кто лучше передаст смысл и обаяние первоисточника. Набоков считал, что гениальный пушкинский роман нельзя перевести, сохраняя его размер, строфику и рифму. Дословный “ученый” перевод “Онегина”, сделанный Набоковым, Лоуэнфэлд сравнивает с музейной бабочкой, приколотой под стеклом, потерявшей грацию живого летающего существа. Хотите услышать, как звучит “онегинская строфа” — 14 строк со сложнейшей рифмовкой — на английском? Извольте. Вот вам начало письма Онегина к Татьяне в самом последнем — лоуэнфэлдовском — переводе:

I foresee all: you’ll take offense
At secret sorrow’s revelation.
What scorn, what bitter condemnation
Are in your look so proud and tense!
What do I want? And for what reason
Do I pour forth my soul to you?
What gaiety and gloating teasing
From my appeal, perhaps, ensue!

Не правда ли, как точно уловлена интонация, резкий саркастический тон, и это при верности метрическим параметрам оригинала, при блестящей рифме (о смысловом соответствии речи не идет!). Жаль только, что роман переведен Лоуэнфэлдом не полностью.

Возвращаясь к уже прозвучавшему имени Жуковского, скажу, что его творческое кредо, на мой взгляд, резко отличается от того, что демонстрирует его новейший американский собрат по ремеслу. Как помнится, Василий Андреевич писал: “Переводчик в прозе есть раб, переводчик в стихах — соперник”. Все его поэтические переводы — суть переделки, род творческого соревнования с пробудившим его собственную поэтическую фантазию произведением. Вот этого-то “соперничества” я не заметила в подходе к переводу у Лоуэнфэлда. О его переводческом стиле можно сказать “вживание”, “вчувствование”; переводчиком руководит желание вылить первосортное российское вино в англо-американские мехи, не пролив при этом ни капли. Отношение Лоуэнфэлда к пушкинским стихам и к личности поэта — трепетное, о чем безусловно свидетельствуют как книга в целом, так и такие ее части, как предисловие и краткая пушкинская биография, написанные живо, свободно и как-то очень прочувствованно, с тайной исповедальной нотой.

В предисловии, говоря о волшебстве пушкинской поэзии, автор приводит обширную цитату из автора эпохи Возрождения “Бальдассара Кастильоне” в своем переводе с итальянского:

“Следует избегать как острейшего, опаснейшего рифа в море любой искусственности и вместо этого сохранить во всем (пожалуй, тут изобретаю новое слово) некую spezzatura (беспечность, непринужденность, легкость, самоуничижение, отречение), которая скрывает собственное свое мастерство, как будто все, что делается и говорится, получается слегка, непринужденно, даже без созерцания. От этого как раз рождается грация”.

Очень точное замечание! (я бы только заменила в переводе слово “слегка” на “легко”, а “созерцание” на “обдумывание”). Ведь пушкинская удивительная легкость стиха вошла в поговорку, между тем, — текстологи свидетели — она является результатом напряженнейшего труда над каждым словом, звуком. Известно, что юный Пушкин скрывал от товарищей свои испещренные помарками черновые рукописи.

Цитате из Кастильоне предшествует интересное замечание: оказывается, произведения Пушкина “содержат более 90 цитат из Данте, Ариосто, Тассо, Петрарки и других на свободном итальянском языке”. Знал ли ты об этом, читатель? Вообще взгляд со стороны (в данном случае, со стороны чужой культуры) часто высвечивает вещи неожиданные или по-новому увиденные. Взгляд Джулиана Лоуэнфэлда вбирает в себя своеобычную зоркость сразу нескольких культурных пластов. В семье его родителей домашний язык — испанский. Со стороны отца прослеживаются немецкие корни, замечательно готовящая, по словам внука, бабушка — еврейка. Джулиан Лоуэнфэлд свободно владеет основными европейскими языками, что, в известном смысле, приближает его к Пушкину, с его “всемирно отзывчивой” лирой.

Продолжая мысль о своеобразии и пользе чужого взгляда на явления национальной культуры, хочу выделить некоторые подробности из пушкинской “краткой биографии”, написанной переводчиком, которые показались мне небезынтересными и для россиян.

В бытность Пушкина в Одессе этот город был наполовину итальянским porto franco, все вывески были как на русском, так и на итальянском языках.

В 1825 году, узнав о смерти Александра I, Пушкин хотел бежать в Петербург. Он сделал себе поддельный паспорт для поездки. В нем было записано: “Алексей Хохлов, росту 2 арш. 4 вер. (примерно 164 см.), волосы темно-русые, глаза голубые, бороду бреет”.

В 1829 году, уехав на Кавказ, где шла война с горцами (Бенкендорф негодовал, что Пушкин не спросил у него позволения!), поэт делает путевые заметки: “Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены, целые племена уничтожены. Они час от часу далее углубляются в горы и оттуда направляют свои набеги. Дружба мирных черкесов ненадежна: они всегда готовы помочь буйным своим единоплеменникам”.

Вернувшись из Михайловского, поэт читал в доме своего московского друга “Бориса Годунова”. Все были в восторге, но Пушкин получил выговор за то, что не показал пьесу царю до ее публичного чтения.

До самой смерти (даже при транспортировке гроба) все передвижения поэта были строго ограничены Ш отделением (тайной полицией). Путешествие заграницу оставалось его заветной мечтой.

1826 году Пушкин писал своему другу князю Вяземскому: “Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство. Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне свободу, то я месяца не останусь”.

Упоминания о смерти поэта в прессе были строго запрещены. За некролог, написанный В.Ф.Одоевским: “Солнце нашей поэзии закатилось”, помещенный в “Литературных прибавлениях”, главному редактору Краевскому был немедленно объявлен выговор лично Бенкендорфом.

В России первый памятник Пушкину (и вообще поэту) был поставлен лишь в 1880 году в Москве.

Иногда бывает полезно оживить в памяти некоторые факты, услышав их из уст иностранца. Наш самый великий поэт пережил две ссылки, находился под надзором полиции, под гнетом цензуры, не мог уехать заграницу, его письма перлюстрировались. И это не крепостной, а дворянин, — человек, принадлежащий к высшему в государстве сословию. А вечные долги! A поиски денег на содержание семьи, а “тучи” в связи с бесконечными полицейскими расследованиями — то в связи с “Андреем Шенье”, то с “Гавриилиадой”! А мысли об участи друзей-декабристов! А ревность, терзавшая особенно в последние годы! Поежишься, представив себе тяжесть этой короткой, особенно по современным меркам, жизни. Но Пушкин, по мнению Джулиана Лоуэнфелда, был оптимистом. Что его спасало? Поэзия, наверное, да еще та “тайная свобода”, источники которой, по словам уже упоминаемого Блока, были еще не перекрыты.

В предисловии Джулиан Лоуэнфэлд попытался выразить свое отношение к Пушкину и свое понимание его поэзии. Это же он сделал в своем стихотворном посвящении, озаглавленном (в переводе) несколько странно для русского уха “Созерцание о Пушкине”. 4

Вот как пишет Лоуэнфэлд об одной поразившей его пушкинской черте: “Читатель, возможно, удивится чему-то совсем macho в нем, т.е. нестесненной мужественности его голоса. У Пушкина, как у его другого кумира, Шекспира (выше речь шла о Гете, — И.Ч.). герои поражают своей силой, даже в их колебаниях. Прислушиваясь к Пушкину, внимаем то ликующий, то печальный голос мужчины, всегда уверенного в собственной мужественности, мужчины, который при бесконечных изменениях настроений всегда чувствует в себе Бога и озорного мальчишку” (стр. 619). Не могу вспомнить, чтобы читала в критической литературе об этой стороне пушкинского таланта. Нетрудно предположить что, переводчик ищет и находит в переводимом им поэте близкие, симпатичные ему черты. А то, что Джулиан Лоуэнфэлд относится к Пушкину очень личностно, видно по всему. Позволю себе переложить на русский язык пять строк из его “Созерцания…”, обращенного к Пушкину:

В пору отчаяния я всегда обращаюсь к тебе,
“Мой первый друг, мой друг бесценный”,
(Которого я так никогда и не встретил,
но несу в своем сердце
Все эти долгие годы безрассудства
и сомнений в себе),
Мой святой отец и мой еретик,
Мой провидец, мой мудрый,
мой дурачок — мой талисман.

О таинственном кольце-талисмане, подаренном поэту Елизаветой Воронцовой, Лоуэнфэлд упоминает в краткой пушкинской биографии. Это кольцо, с надписью на древнееврейском языке, после гибели поэта перешло к его другу Жуковскому, а затем к Ивану Тургеневу, чтобы, вернувшись в Россию (Полина Виардо передала его российским властям после смерти Тургенева, — И.Ч.), бесследно исчезнуть в 1917 году. Два стихотворения, посвященные чудесному перстню, — из лучших у Пушкина. Лоуэнфэлд перевел оба, но “эпиграфом” к своей книге сделал то, что печальней, в котором рефреном-заклинанием звучит завораживающее — “Храни меня, мой талисман”. Если вчитаться, понимаешь, что стихотворение почти безнадежное — любовь изменила, вспоминать о ней больно, итог безрадостен: “Прощай, надежда; спи, желанье”. Но — и здесь вспоминаются слова Лоуэнфэлда о парадоксальности Пушкина — завершающая стихотворение строка “Храни меня, мой талисман” зачеркивает безнадежность, преодолевает ее. Талисман любви должен сохранить любовь и того, кто верен любви. Не знаю, совпало ли мое толкование этих стихов с пониманием переводчика, настоящая поэзия многозначна…

Итак, американский читатель получил толстую книжку стихов Пушкина, включающую, кроме большого количества лирики, “Евгения Онегина” (роман переведен в отрывках), сцену у фонтана из “Бориса Годунова”, “Сцену из Фауста”, кусок “Сказки о царе Салтане…”, Вступление к “Медному всаднику”, — все это переведено одним переводчиком, он же комментатор, биограф и оформитель, умело подобравший к стихам чудные пушкинские рисунки. Как говорится, — чего же боле?

Не хочется, право, добавлять к сказанному ложку дегтя, но некоторые замечания сделать придется. Во-первых, построение книги. Оно довольно причудливо. Вся лирика поделена на разделы, из которых три первых (“Песни младости”, “Южные идиллии”, “Михайловская ссылка”) базируются на хронологическом принципе, остальные (“Вихорь 5 судьбы”. “Раздумья”. “В пути”. “От сердца”. “И забываю мир”) от этого принципа отходят, объединенные по признаку тематическому. Но, скажем, “Южные идиллии” включают “Отрывок” из путешествия Онегина, а раздел “От сердца” — кусок из “Сказки о царе Салтане…”, что несколько нарушает привычную логику. Впрочем, в этом вопросе лучше не быть педантами и покориться логике составителя.

Анализируя творчество поэта, Д.Лоуэнфэлд пишет, что Пушкин “вдохновился новой поэмой (лучше было бы сказать “вдохновился идеей поэмы”, — И.Ч.) “Кавказский пленник”, про русского солдата, взятого в плен чеченцами и полюбившего чеченскую девушку” (стр.646). Здесь ошибка “чужого сознания”. Грамотный русский читатель никогда не подумает, что герой поэмы Пушкина — солдат. Конечно, он офицер, человек, принадлежащий к высшему кругу общества и разделяющий модные “романтические” воззрения, воспринятые сквозь призму поэм Байрона. В письмах поэт признавался, что своего Пленника “списывал с себя”. К тому же, Пленник взят в плен черкесами, а не чеченцами, и полюбила его Черкешенка. Еще одна неточность: автор пишет “о сочувствии Пушкина к еврейскому народу”, подтверждая свое высказывание ссылкой на “Историю села Горюхина”. Нет в этой повести никакого сочувствия к еврейскому народу. “Возница-жид”, над которым потешаются мальчишки, привезший в село нового управляющего, сочувствия не вызывает.

Понятно желание автора показать, что Пушкин был “лишен предрассудков в отношении других народов”, евреев в частности, — и мысль эта справедлива, только не нужно искать доказательств там, где их нет.

У меня много претензий к русскому языку “предисловия” и “краткой биографии Пушкина”, переведенным с английского с большими огрехами. Сам переводчик, будучи иностранцем, заранее просит извинения у русского читателя за “некоторое своеобразие конструкций русского предложения”. Мне кажется, что в следующих изданиях книги следует исправить и отредактировать некоторые “особенно своеобразные” конструкции, типа: “Но все же его песни были утешными, особенно в последние годы, задыхаясь в “свинском Петербурге…”, или “Зачем Пушкин, такой суеверный человек, что он отвернулся от побега к заветным друзьям обратно в Михайловское, когда ему дорогу перебежал заяц…”, или “В глубине его грустнейших, полных страдания страстей…”, или “Нам нужен его пример, его выбор трудности и изгнания вместо компромисса в безупречной чести своего искусства”.

В своем рассказе о Пушкине Лоуэнфэлд не уходит от мучительных вопросов, связанных с биографией поэта. Почему, идя на дуэль, Пушкин не надел свое кольцо с бирюзой — талисман от насильственной смерти, подаренный ему Нащокиным? Почему, несмотря на предсказание гадалки, сделанное еще 1819 году, что на З7-м году жизни ему надо опасаться белой головы, белой лошади или белого человека, он “ввязался в дуэль с блондином”? Не хотел жить? А, может, здесь, по предположению Лоуэнфэлда, уникальный пушкинский парадокс: “Он так любил жизнь, что с ней расставался легко…”? А возможно, предположу я, поэт бросал вызов судьбе, “бездны мрачной на краю”? Точных ответов нет. Любопытно, что еще один талисман, на этот раз подаренный другом Пушкина, не сумел его “охранить”…

Мне представляется, что выход книги “Мой талисман” — большое событие сразу для двух познающих друг друга культур. Она будет равно интересна и англо-американскому, и русскому читателю. Присутствуя на ее презентации в Бостоне, поражалась свободному — без малейшего акцента — владению переводчиком русским языком, его великолепной памяти, тонкому пониманию пушкинской поэзии. Конечно же, удачу книги должны разделить с Джулианом Лоуэнфэлдом его учителя. Будем благодарны Надежде Семеновне Брагинской, которой книга посвящена, за то, что она воспитала ученика, влюбленного в Пушкина и несущего эту любовь в мир.


Примечания

  1. My Talisman (Мой талисман), двуязычное издание. А.С. Пушкин. Стихотворения. Биография. Рисунки. New York., Green Lamp Press, 2004.
  2. The poems, Prose and plays of Alexander Pushkin. Selected and Edited, with an Introduction by Avraham Yarmolinsky. The Modern Library. New York., 1964.
  3. “Евгения Онегина”, кроме Набокова, в последнее время переводили James Falen, Charles Johnston, Walter Arndt, Oliver Elton, A.D. Briggs, Babette Deutch. См. сравнительный анализ одной строфы из “Онегина” (“Гм, гм, читатель благородный”) в предисловии к книге Eugene Onegin: Novel in verse by Alexander Sergeevich Pushkin; a novel versification by Douglas Hofstadter., N.Y, Basic Books, 1999.
  4. Представляется, что английское “Meditation on Pushkin” было бы точнее перевести, как “Размышление о Пушкине”, тем более что жанр Размышления издавна существует в поэзии, в частности, русской (см. “…Размышления о Божием величестве” у Ломоносова).
  5. В заглавии переводчик использует пушкинскую форму слова “вихрь” - “вихорь”. Было бы последовательным сохранить и пушкинское написание слова “мадона” в одноименном стихотворении.