Мой университет

Опубликовано: 16 декабря 2007 г.
Рубрики:

Когда я после второго курса университета приехала на летнюю практику в Уфу, в газету "Советская Башкирия, главный редактор Семен Борисович Заславский, заглянув в мое досье, несказанно удивился, даже вышел из-за стола, чтобы внимательнее осмотреть робкое существо, вжавшееся в кожаное кресло.

- Как, вы из Стерлибашевского района? Простите, такая глушь. Как же вы оттуда и - в университет?

Я пробормотала что-то нечленораздельное. Да и что я могла ему сказать? Что мы все любили свою "глушь", были привязаны к ней крепчайшими узами, хотя и мечтали из нее вырваться в большой мир. Мечтали избавиться от колхоза, как от проклятья, от темноты, заброшенности, отчаянной бедности.

Мне повезло. В своем раннем детстве я прожила четыре года в Подмосковье, в семье старшего брата. Видя мою тягу к книгам, к знаниям, он посеял мечту: учиться только в университете. С одиннадцати лет я жила с этой мечтой. Мой выбор был предрешен. А факультет? Ну, что-то связанное с литературой. Я писала стихи, рассказы. Даже повесть сочинила. Конечно, это были всего лишь детские упражнения. Однако из них-то и выросла будущая профессия-журналистика.

Сорок четвертый год. Война. Но я и думать не хотела, чтобы после окончания средней школы оставаться дома, работать в колхозе.

- Да ведь война идет. Куда ты поедешь? - увещевала мать.

Отец был на моей стороне:

- Не уговаривай и не задерживай ее. А то, глядишь, и охота к учению пропадет. У нее свой путь. Езжай, дочь, на нас не оглядывайся.

Вот только в Москву он меня не пустил: больно далеко. Тогда я выбрала Свердловск. Как потом выяснилось, не ошиблась. Образование нам дали хорошее.

И начались лихорадочные сборы. Первое дело - получить паспорт. Ведь деревенские люди жили без них, и сами называли себя в шутку (а шутка была горькая) беспаспортными бродягами. Так советская власть привязывала народ к колхозу. Иначе ведь все разбегутся. Впрочем, после войны разбежались. Наша деревня, как и многие, исчезла с лица земли.

Ну, а я полна гордости, имею законное право на паспорт, потому что еду учиться. Собирались многочисленные справки, документы. И вот она в моих руках, эта чудесная серая книжечка, мой пропуск в настоящую жизнь.

Но еще надо получить и просто пропуск. Идет война, и без пропуска человек - ни шагу. Тут уж пришлось отцу пооббивать пороги районной милиции. Приходи на следующей неделе, еще через три дня. А идти-то пятнадцать верст, транспорта никакого. Пропуск оформлялся не только для меня, но и для старшей сестры Анны, которая решила сопровождать меня в нелегкий путь. По-моему, дело не обошлось без взятки в виде кружка сливочного масла.

В моей экипировке принимала участие чуть ни половина окрестного населения. Мне вязали из овечьей шерсти кофты, платки, носки, варежки, перчатки. Были мобилизованы лучшие мастерицы.

Но если бы не Берта Борисовна, жена "японского шпиона", отбывающего срок на Колыме, бывшего работника советского посольства в Токио, я бы предстала в университете в облике "шерстяной" деревенской девушки. Из синего сукна она сшила мне пальто. Отыскав в своих чемоданах кусок каракуля, отделала им воротник. Из остатков сукна она смастерила мне шапочку и посадила на нее каракулевый цветок.

Когда я надела свои обновки, домашние так и ахнули. Но и это еще не все. Берта Борисовна обнаружила у себя отрез шелка лимонного цвета, сделала из него блузку, вышила на рукавах и груди крохотные розочки. Для такой блузки нужна была хорошая юбка. И она появилась в моем гардеробе! Я была счастлива.

Надо отдать должное смекалке моей матери, над которой всегда посмеивался отец. Без нее не видать бы мне этих нарядов. Кругом военная голодуха. А мама купила старенький сепаратор и стала пропускать через него молоко от нашей Зорьки. У нее появились сливки, а потом и масло. А это ж капитал. Заинтересовались соседки. Стали приносить свое молоко. Шестой удой они отдавали маме. У нас - вдоволь и молока, и творога, и сметаны, и масла. Маленький подпольный молокозавод. И соседям выгодно и нам. Ай да, мама!

Отсюда все мои наряды. По-моему, мы снабдили Берту Борисовну и ее 14-летнего сына Гришу маслом на полгода. Тут уж мама не скупилась.

И отправились мы с сестрой в холодный и, как оказалось, самый голодный после блокадного Ленинграда, город в стране - Свердловск.

Дорога была тяжелой. Сели мы в поезд в Стерлитамаке, а в Уфе - пересадка. Но нам повезло. Через сутки мы уже двигались на Челябинск. Вот там-то мы намаялись. Приходит поезд, нам говорят - мест нет. Снова ждем. И так - целую неделю! Шли составы на фронт, шли составы с фронта, нагруженные ранеными. Все понимали и потому безропотно ждали удачи.

Народу собралось тьма. На вокзал никого не пускают. Значит, живи на улице. Хорошо, что август. Мы нашли скамейку, на которой по очереди спали. Надо было не спускать глаз с вещей. Воришек было тогда предостаточно.

Однажды я набрела на странную группу. Это была даже не группа, а целая толпа людей, только лежащих. Сколько их было? Двести, триста? Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, совершенно неподвижно. У многих были закрыты глаза. Много детей, стариков. В этом состоянии они пребывали, видимо, уже давно. Серые лица, серая одежда. Некоторые укрыты одеялами.

Так я представляла тогда себе фашистский концлагерь, его заключенных. А здесь, в глубоком тылу...

Мы выяснили, что это были немцы Поволжья. Их везли куда-то в Сибирь. Везли? Просто бросили тут на погибель. Они тихо умирали от голода.

И я вспомнила свою одноклассницу Олю Райт. Ее отец был заместителем Наркома лесной промышленности Республики Немцев Поволжья, а мать - из наших мест. Олины родители разошлись перед войной, и она с матерью поселилась в нашем райцентре. Когда началась война, людей из "вражеской" республики начали выселять в глубокий тыл. Не забыли и про Олю Райт с мамой. Мы всем классом ходили к секретарю райкома отбивать Олю, дать ей возможность закончить школу. Олю мы отстояли, аттестат она получила, с ним отправилась в ссылку. И она могла лежать сейчас среди этой серой массы обреченных людей. Холодная дрожь пробрала меня до костей. Это страшное зрелище возле Челябинского вокзала врезалось в память на всю жизнь...

Вот и Свердловск, наконец. Мы разыскали общежитие университета на улице Карла Либкнехта. Это было большое старинное здание с высокими потолками и окнами - бывшая женская гимназия города Екатеринбурга.

В коридоре робкую абитуриентку из деревни Ивановка встретил высокий, худющий и уже изрядно полысевший человек. Он шутливо расшаркался:

- К вашим услугам, мадемуазель, Наум Дукельский, бывший польский подданный. Из каких же краев к нам попал свежий полевой цветочек?

Я растерялась, покраснела, не зная, как реагировать на пышную тираду. Но тут неожиданно подоспела помощь.

- Дукельский, не приставай к девушке, отвали по добру по здорову, - кто-то произнес за моей спиной низким голосом.

Я оглянулась. Рядом стояла рослая девушка. Глаза большие, черные, губы ярко накрашены, смоляные кудри до плеч.

- Тебя в какую комнату определили?

- В тридцать девятую.

- Значит, вместе нам и жить. Евгения Резник, но все меня называют Женькой. И ты можешь. На какой факультет поступаешь? На журналистику? Еще раз тебе повезло. Я там же, на втором курсе буду, если сдам два хвоста. Чертово языкознание да древне-русская литература. Апокрифы какие-то, в гробу я их видела... А Наума отваживай сразу, он как липучка. Польский подданный! Я вас умоляю. Из какого-то вшивого местечка в Западной Белоруссии. Его потому и в армию не взяли. С парнями у нас туго, вот он и пользуется.

Так я познакомилась с первой из двадцати трех моих сожительниц, разбитной одесситкой Женькой, практичной, в учебе не блистающей, веселой, наглой, доброй Женькой, которая помогала мне приспособиться к новой жизни.

Пришла комендантша, женщина неопределенного возраста и внешности. На ногах у нее были красные шерстяные чулки в поперечную черную полоску. Эти чулки придавали этой никогда не улыбающейся женщине, в чем я убедилась позже, смешной клоунский вид. Она указала мне, какую кровать я могу занять, и удалилась.

- Софья Моисеевна, но все ее здесь зовут Старухой Извергиль, - пояснила Женька Резник, - ты еще узнаешь, какая это штучка.

Экзамены я сдала успешно, но волноваться из-за них не стоило - конкурса не было. Война.

Я студентка Уральского Госуниверситета - УРГУ. Мечты сбываются. Получаю в профкоме продовольственные карточки, которые гарантируют мне 5ОО граммов хлеба в день. В столовой мы будем получать горячий обед. Но скоро оказалось, что обед - это неизменный гороховый суп. В нем плавали три-четыре зеленых горошины и нерастворимое масляное пятно отвратительного вкуса. Все были почему-то уверены, что суп сдабривают машинным маслом. На самом деле это был хлопковый продукт скверного качества.

Но выбора не было, и за этим злосчастным супом мы стояли в очереди часа по два-три. Опаздывали на лекции. Нам делали в деканате строгие внушения. Но нам хотелось есть!

Преподаватель основ марксизма-ленинизма Лев Наумович Коган нашел выход. Он решил проводить свои семинары здесь, в коридоре столовой, пока мы ждали своей очереди за супом. Блистательный преподаватель, остроумный человек, он умудрялся превращать марксизм, а заодно и ленинизм в такую феерию, что мы веселились от души, забыв о голоде.

- "...и пошел он в хедер проводить семинар", - сочинил кто-то про Когана веселый стишок.

Мы обожали Льва Наумыча, многие его звали просто Леней. Девчонки по очереди влюблялись в него. Он был высокий, сутулый. Пронзительно-синие глаза в сочетании с черной шевелюрой производили неотразимое действие. А обаяние ума, энергия, веселое озорство!

Коган был женат на красавице-блондинке Зине, но говорили, что при этом он не всегда мог устоять перед воздыханиями юных студенток. Да ему самому-то было еще менее тридцати.

А голод и в самом деле - не тетка. Что могли мне дать с собой родители? Мешочек пшена да мешочек муки. После того как это было съедено, пришлось сесть на скудный студенческий паек. Кажется, полкило хлеба - это совсем не мало. А если кроме него только гороховая болтушка? Сырой, кислый, почему-то серого цвета хлеб съедался еще до обеда. Я начала тихо голодать.

А тут грянули уральские холода. Наши огромные комнаты почти не отапливались. Жили мы в пальто. Ложась спать, укрывались ими поверх одеяла. В лютые морозы на железных кроватях появлялся иней. Если уснуть с непокрытой головой, волосы могли примерзнуть к железкам.

Бедные мои подружки, я вспоминаю вас с любовью и нежностью. Меланхоличная, скорая на слезы Галя Веденёва, маленькая изящная Ада Трилисинская, серьезная Нора Ламдон, рослая красавица Рита Есаулкова, толстушка с чудесной косой Нина Тихонова. Валя Игошина, Инна Кручинина, Зоя Пустозёрова, Валя Блохина. Замерзшие, голодные, они терпеливо постигали историю, литературу, биологию, химию - каждая своё.

Приехали все из маленьких уральских городков, шахтерских поселков. А вот на наш факультет журналистики собирались со всей Сибири, даже Дальнего Востока. Во время войны было в стране всего два таких факультета: здесь, в Свердловске и в Алма-Ате.

Окающих и токающих уралочек изрядно разбавили девушки, эвакуированные из Киева, Одессы, Минска. Деревенских, кроме меня, не было на всем нашем факультете. Но изгоем я себя не чувствовала. В своей глухомани прочитала книг куда больше, чем многие городские подруги. А поскольку мои предки приехали когда-то в Башкирию из Тульской губернии, мы сохранили не исковерканный русский язык.

Трудная жизнь, а скорее, выживание быстро сблизили нас. Серьезных ссор не помню. Конечно, случались обиды, маленькие перепалки.

У нас была еще одна большая напасть - крысы. Как только наступали сумерки, полчища серых тварей по-хозяйски являлись в нашу комнату. Они тоже были голодны! Сжирали все то, что не успевали съесть мы. Чтобы пройти к двери, приходилось расшвыривать их ногами. Ложась спать, мы укрывались с головой. Одну девушку крыса укусила таки за ухо.

Жаловаться было бесполезно. Ответ на все один: идет война, братья, отцы, женихи гибнут на фронте. А это все мелочи. Да мы и сами так воспринимали наши тяготы.

Регулярно мы выполняли трудовую повинность - разгружали на станции дрова. При одном воспоминании пробирает дрожь. Январские морозы доходили до 4О градусов - аж слезу вышибало. Даже во время экзаменационной сессии нас не освобождали от этих каторжных работ.

И вот мы еще спим, а в нашу комнату ранешенько является комендантша, наша неумолимая Старуха Извергиль в своих красно-полосатых чулках, закутанная в рваную шаль, и начинает считать нас по головам, а вернее, по кроватям. "Эта, эта, эта - сегодня на станцию". Никакие доводы и ссылки на экзамены не принимались.

- Хоть к самому ректору идите жаловаться, у меня разнарядка. Все!

Что делать? От экзаменов-то нас никто не освободит. Так что надо самим выкручиваться. Как известно, студенты - народ изворотливый. И мы на вечернем совете придумали вот что. Встаем в половине шестого, когда наша Извергиль еще спит, и тихо смываемся. Садимся в трамвай с самым длинным маршрутом: до Уралмаша и обратно. Делаем два круга. К этому времени открывается городская баня. Промерзнув до костей, бежим в баню отогреваться. А оттуда - в читалку, грызть гранит науки.

Несколько дней нам удавалось таким образом обмануть нашу комендантшу. Потом она нас подкараулила. Мы были постыдно разоблачены. Правда, в деканат не настучала. И на том спасибо. При всей своей суровости Извергиль понимала отчаянность нашего положения. Да и сама-то она маялась в том же общежитии, что и мы.

Некоторым счастливицам присылали из дома посылки. Как правило, делились со всеми. Только двое съедали домашние яства втихую. Это воспринималось спокойно, никаких замечаний по этому поводу не было. Общая терпимость и миролюбие брали верх над желанием поехидничать.

Однажды и мне перепало такое счастье. Я получила из дому целых четыре килограмма маминого сливочного масла. Только зимой, в самые сильные морозы можно было отправить по почте такое богатство. Потом мать рассказывала, каких трудов стоило достать пергаментную бумагу, чтобы обернуть в нее масло. Отец пешком, по занесенной снегом дороге шел пятнадцать километров до почты, чтобы отправить посылку, подкормить ненаглядную дочку.

Это масло сослужило нам добрую службу. Самая хозяйственная из нас Нина Тихонова выдавала нам по кусочку масла утром, когда мы пили чай. И сырой хлеб казался нам уже просто пирожным. Кому-то прислали из дому вермишель. Мы ее сдабривали маслом - пир горой!

Но нас было много, все как-то быстро исчезало, и мы снова садились на голодный паек. Когда совсем было туго, на помощь приходила Женька Резник. Она расчесывала свои роскошные кудри, красила губы, одевала изрядно потрепанную кротовую шубку, кокетливо пристраивала на голове маленькую шапочку и исчезала.

- Пошла в Дом офицеров на промысел, - сообщал кто-нибудь из девочек.

Она являлась веселая, под хмельком и вываливала из сумки целое богатство: рыбные консервы, соевые конфеты, пачки американского яичного порошка.

- Что, тебе так запросто все это дали? - абсолютно серьезно спрашивала я.

- Полевой ты наш цветочек, несмышленыш, - усмехалась Женька, и две складки появлялись возле ее губ. - Ешь, поправляйся, и ни о чем не думай. Война все спишет, сотрет наши грехи. А мы будем вспоминать только хорошее.

Ах, Женька, Женька, добрая душа...

А хорошее было. Оно шло параллельно с нашим страшным бытом, как бы стремясь заслонить его собой. Напротив общежития - далеко ходить не надо - была городская (или областная?) библиотека имени Белинского, наша замечательная "белинка". Скольким я обязана ей! Это был настоящий храм книги, наполненный сокровищами. Не то, что наша бедная сельская библиотека, куда я ходила пешком за шесть километров, зимой - на лыжах. Там и книг-то не осталось, которые я не прочитала бы.

А тут... У меня разбегались глаза. Ибсен, Гамсун, Анатоль Франс, Бальзак, Достоевский. Я так любила эти тихие залы, приветливых сотрудниц. А потом - тут было не так холодно, как у нас. И уютно очень.

Я готовилась в "белинке" к экзаменам, в свободные часы проглатывала чудесную прозу, наблюдала за посетителями. Кроме студенческой оравы в библиотеке были свои завсегдатаи. Часто я видела пожилую худенькую женщину в вязаном голубом капоре, в жилете, отделанным мехом. Она раскрывала общую тетрадь и надолго застывала над ней. Потом начинала быстро, лихорадочно писать. На лице ее при этом появлялась легкая грустная улыбка. Наверное, писательница, решила я. Позже мы даже раскланивались, но я так и постеснялась спросить про род ее занятий.

Но самой колоритной фигурой был, конечно, Карл Маркс. Грузный человек, обутый в валенки, обшитые, для непромокаемости, брезентом. На голове густая черная, с проседью, грива, курчавая борода, усы и насмешливые умные глаза. И в самом деле, очень похож на Маркса. Мы его между собой иначе и не называли. Не знаю, служил ли он где, потому что в "белинке" он просто жил. Приходил поутру и уходил с закрытием. Читал, как мы подглядели, немецких философов. Ну, чем не Карл Маркс?

После лекций Когана, который преподавал нам как бы марксизм-ленинизм, а на самом деле давал ключи к работам ученых самых разных направлений, мы тоже нырнули в Гегеля, Шопенгауэра, Ницше. Читали, спорили, размышляли. Что-то оседало в наших головах.

А еще театры, первые в моей жизни. Когда я вошла с подружками в зрительный зал оперного театра, то пережила настоящее потрясение. Под ярким светом люстр переливался голубым огнем бархат, которыми были обиты кресла. Из оркестровой ямы доносились еще нестройные звуки. И вот полилась волшебная музыка Верди. И музыка, и пение, и декорации - все это унесло меня в какой-то неведомый мир.

После "Травиаты" мы слушали "Кармен", "Риголетто", "Евгения Онегина". И было открытие притягательной магии балета.

Девочки любили бегать в "оперетку", как они говорили. А Свердловский театр оперетты в те годы славился прекрасными артистами. Примадонна Викс (не помню ее латышского имени), похожая на Карлу Доннер из "Большого вальса", кто-то еще из знаменитостей. Я сходила пару раз, но поклонницей оперетты не стала. Что и говорить, серьезная была девица.

Впоследствии, уже на третьем курсе нам читал лекции по истории русского театра зав литчастью Свердловской драмы Фельдман. Он водил нас на генеральные репетиции, на прогоны спектаклей. Мы пересмотрели весь репертуар от Лопе де Веги до Симонова. Это было уже не просто и не только удовольствием или увлечением, а серьезным знакомством с драматургией, сценографией.

Наш УРГУ не скупился на знания даже в те трудные годы. Целый год читал нам лекции по истории мирового изобразительного искусства очень увлеченный своим делом, еще довольно молодой человек Борис Васильевич Павловский. Или просто Боб. Впервые я услышала об Эль Греко, Гойе, Ренуаре, Ван Гоге, о Брюллове, Крамском. Конечно, рядом не было Эрмитажа или Третьяковки. Нам не хватало наглядности. Но зато позже уже можно было подойти к мировым шедеврам не слепым, а зрячим.

Нам повезло с преподавателями. Курс Западной литературы читал доцент Борис Федорович Закс. Это был полный антипод Льва Когана. Человек средних лет, невидной, даже серенькой наружности. Говорил спокойным, ровным, несколько монотонным голосом. Но уже через несколько минут мы оказывались в его власти. В аудитории устанавливалась полная тишина. Прекрасное знание своего предмета, широчайшая эрудиция, свежие, незатасканные мысли. А главное, его мысли были свободны от политической конъюнктуры. Ведь предмет его преподавания - литература Западной Европы, Америки. Он открывал перед нами богатство мировой классики.

С русской литературой, к сожалению, дело обстояло куда хуже. Девятнадцатый век достался заурядной учителке Анне Самойловне Курляндской. Унылым голосом вещала она о том, что Сергей Есенин был выразителем кулацких настроений, а Достоевский "погибал на каторге вечного бреда". Эта замечательная, прямо-таки крылатая фраза стала в университете ходячей. Толстому и Чехову было уделено внимания куда меньше, чем Герцену и Чернышевскому.

Античную литературу преподавал очень старый человек весьма колоритной внешности. Высокий, худой, абсолютно лысый с длинной седой бородой. Фамилия его была Шуйский. Имени не помню. Впрочем, все его называли Василий Шуйский. Вполне возможно, что он и был из того самого старинного боярского рода.

Он мог целый час нараспев читать наизусть "Илиаду". При этом он закрывал глаза, а так как Шуйский был туг на ухо, студенты могли заниматься чем угодно. Так вся великая литература древних цивилизаций благополучно прошла мимо нас, остолопов. Одна фраза из "Илиады" только и засела в голове:

"Гнев, о богиня, воспой, Ахиллеса, Пелеева сына..."

Еще наш предполагаемый потомок боярского рода запомнился тем, что он никого из нас не знал по фамилии. И иногда один и тот же студент сдавал экзамен и за себя и за нерадивого товарища.

Тоскливым был курс, который назывался "Теория и практика большевистской печати". Ну, какая там теория - газета "Искра", "Правда", партийные съезды. Вот тут и не хватало искрометного юмора Льва Когана. А читал эти лекции скучный, недалекий человек, да еще с плохой дикцией.

Деканом у нас был настоящий друг студентов Александр Николаевич Пятницкий. Он жалел нас, голодных и холодных, помогал чем мог.

Но от всего, что было связано с нашей будущей профессией, веяло невероятной скукой. Для нас это была необходимая рутина. Оценки-то шли в диплом. Потом, в газетной работе все это нам совсем не пригодилось.

Правда с приходом на кафедру журналистики еще одного Когана многое изменилось. Борис Самуилович был красивым, по-военному подтянутым, сдержанным, даже, на первый взгляд, суховатым человеком. Вначале мы многого от него не ждали. Но ему удалось вдохнуть новую жизнь в нашу журналистскую теорию. Впоследствии, уже после нас он стал деканом факультета.

Когда я работала в "Комсомольской правде", он приезжал к нам на встречу с выпускниками УРГУ. В нашей редакции их было тогда более десяти. Я в то время оказалась в длительной командировке и не смогла встретится с Борисом Самуиловичем, о чем мы оба очень сожалели.

Б.Коган был руководителем моей дипломной работы, которая называлась "Книжная рецензия в газете". Мне хотелось быть ближе к литературе. Но журналистская моя судьба сложилась иначе. Наверное, сработали крестьянские гены. Почти все свои сорок шесть лет трудовой жизни я посвятила сельским делам, трудным, мучительным, очень для меня близким.

И вот пришел май сорок пятого года. Победа! Война, наконец, окончилась, наступала новая жизнь. Вместе со всеми мы выбежали на улицу. Разве можно было пережить это событие в одиночку? Люди пели, плакали, смеялись, целовались с незнакомыми. Кто-то сунул мне в руку жестяную кружку и приказал: "Пей!" Я послушно сделала глоток и задохнулась.

Потом начала плакать навзрыд. У меня было достаточно горя. Я никогда уже не увижу моего любимого старшего брата Колю, который погиб под Воронежем. Совсем недавно мама похоронила в деревне отца, и я не успела проститься с ним...

Но мы были молоды. Наши сердца были полны надежд...

Окончание следует