В ссылке 

Опубликовано: 27 мая 2020 г.
Рубрики:

Как мы с Гришей блуждали в первый день по Курагино — тяжёлая память. Заборы, избы, в сенях темно, на стук старуха в платке и душегрейке: — Нет, не надо, не сдаём, не знаю. И вслед длинный взгляд опасливо-недоверчивый, выйдет на крыльцо и глядит, как уходим. Одна изба, другая, третья, четвёртая. Попросили воды: — Идите, идите, некогда с вами, колодец в огороде, далеко ходить. Вот тебе хвалёное гостеприимство русского народа — воды пожалели. Позже слышал я в деревнях поглуше: «Теперь не война и хлеба не жалко, а уж воды да соли и подавно, их и жалеть нельзя — грех». Но я тогда не в заплатанном шёл с мешком за плечами.

Но вот опять изба — хозяйка, худенькая, востроглазая, тонким голосом: — А вы ссыльные будете? — Ссыльные, ссыльные, как узнали? — Да уж узнала. Проходите во двор, скоро муж приедет, он шофёр на автобусе. А из двери девчоночье лицо испуганное выглядывает, как у матери, востренькое. И ещё девочка промелькнула во дворе, поменьше. — Сколько же у вас дочек? — Шестеро — от 6 до 19-ти, все, слава Богу, с нами. Мы немцы. Мы сами на высылке с войны ещё.

Подрулил автобус, большой мужчина, переваливаясь по-медвежьи, вошёл в калитку, по-немецки заговорил с женой, она ему из бидона поливала, отфыркиваясь, мылся. Подошёл к нам. — Здравствуйте — рука крупная, тяжёлая, наработанная. — Якоб, а это жена моя Фрида, проходите в дом. Так мы с Гришей, под вечер уже, отчаявшись найти ночлег, набрели в русской Сибири на немецкий добрый кров. Огромную сковороду картошки подала нам Фрида, шипело и поигрывало сало среди сладко пахнущей румянисто-белой картошки — пальчики оближешь, это после тюремного-то! Гриша мне шепнул — несколько картошек не доесть надо, так у лютеран принято. Как ни жалко было, а пришлось оставить пару кусочков. Много позже Фрида сказала как-то: «Нам когда гость не доест, обидно очень». Ох, Гриша, Гриша, всё-то он знал, на всё накладывал печать своего превосходства.

Постелили нам в комнате Якоба, на полу разостлали шубу мохнатую, ватники, а сверху чистые простыни, подушки, одеяла — честь честью. Двум зэкам с улицы, а за стеной девчонки спят: Наташа, ей лет 19, словно из сказки братьев Гримм, темноглазая, милая, приветливая, с кокетливой молодой угловатостью стулья нам подставляла, когда за стол садились. Оля, высокая, блондинистая, в очках, на год моложе Наташи, умная, себе на уме, в родном доме не загостится, а за ними поменьше народец: Лида (это та, которую увидел из-за дверей выглядывающей) трудолюбивая, мамина дочка, Катя с женским уже приглядцем на красивое и модное, Маша — сорванец, худышка, непутёвая душа, и Аля шести лет, ласковая, добрая, тоже из сказки, большеглазая, папин мизинчик, последышек, не хотел её папа Якоб, а теперь полюбил, с колен не спускает.

Об этой семье много можно говорить, за два сибирских года видел я от них добра и тепла — на всю жизнь хватит.

P.S. Через много лет, уже в 21-м веке, в 3-ем тысячелетии вдруг раздался звонок в нашу петербургскую квартиру - и вошла в прихожую женщина среднего роста, ладная, приветливо улыбающаяся: — А я — Катя, помните, дочка Якоба и Фриды? Как не помнить! За чаем рассказала Катя, что вся семья с девяностых годов в Германии, все сёстры Катины повыходили там замуж за немцев, только Катя за татарина, живущего, впрочем, с ней в Германии. И у всех дети, много, мальчики и девочки, все устроились хорошо, кто в городе, кто в сельской местности, поддерживают друг с другом связь, работают, радуются немецкому языку, немецкому миру вокруг, о былом не скучают. Но помнят нас с Гришей и Лену мою, конечно — ссыльных, невольных пришельцев в Сибирь, кого так по-родному пригрели тогда Якоб и Фрида, увы, уже умершие.

Вот так-то: позвонило в дверь прошлое, оказавшееся настоящим, и вспомнилось всё так ясно, словно было вчера. 

 

* * *

В курагинской бане широкие скользкие скамьи приземисто теснились друг к другу. Влажный мыльный пол ловил шаги и ускользал от них. Два грузных крана фырчали и прыскали слабеньким взбрызгом время от времени. От горячего брызга шёл пар, отпугивая подходившего с тазом. Отвернёшь кран, и ярым ходом вбивается в таз вода. Едва успеешь завернуть, а таз уж колыхает светлое море в себе, и переливается оно через край. А пока несёшь к скамье на своё место, выплёскиваешь ещё и ещё. Раз я поддался-таки убегающему из-под ступеней полу — с полным тазом шлёпнулся, разлил всё, хорошо хоть не побился сам. На скамьях рядом мужчины, парни мерещились в туманном рыхлом воздухе. Крупный кирпичик хозяйственного мыла елозил в руках, норовя выскользнуть. Жёсткая плоская мочалка неохотно расставалась с впитавшейся в неё мыльной чешуёй. Голоса сидящих рядом гудели, погромыхивали тазы, отпрыгивали порой взлёты воды от пола или скамей, когда кто-нибудь окатывался напоследок. Что ж — баня как баня. Извечный инвалид, отстегнувший деревяшку в предбаннике. То слева, то справа спины друг другу трут, покряхтывая и покрякивая. Волосатые, пузатые, дряблые, крутоплечие, красные, белёсые, шумные и тихие. И гул стоит несмолкаемый. На стенах и потолке тяжёлые капли скапливаются, скапливаются, набухают. Чистая вода — как подарок, мутная, поседевшая, клочковатая нудит вылить её, сполоснуть таз. Ну вот, вроде очистил с себя недельную пыль да грязь. Пора в предбанник.

* * *

В Курагино мы с женой познакомились с местным художником, высоким, бородатым человеком. Он жил с родителями, изба их стояла неподалёку от реки Тубы. Родители были под стать сыну — большие, широкие, несуетные. В гостях у них дышалось легко, когда отец его что-то рассказывал, слышалась Сибирь, шумела тайга, убегали в свою дальнюю дорогу реки. В живописи сына играло и переливалось разноцветье окружающего деревенского мира, ходил, покачиваясь и колыша ярко красным хвостом петух, гордо поблескивала его царственная корона — багровый гребешок, за ним семенили пёстрые, озабоченные куры. Но и лица человеческие жили на холстах цветной особенной жизнью. Они глядели из глубины своего медленного бытия и словно звали к себе.

Наш новый знакомец был настоящий художник. Его знали в Ленинграде. Однажды, уже после нашего возвращения, он приезжал, бывал у нас в гостях. Мы с ним ходили к его друзьям, известным художникам, которые принимали его как равного. Мы были с ним в Эрмитаже, помню, как он, подходя вплотную к полотну, будто перешёптывался с ним, что свойственно только художникам. Это удивительное зрелище среди мельтешащей, записывающей поспешно в свои блокноты название картины и фамилию художника толпы, ускользающей прочь.

Жаль, недолго продолжалось наше знакомство, жизнь развела нас по большой стране. В Ленинград он больше не приезжал, нам в Сибири побывать по своей воле не удалось. На память о нём остались книги, которые он покупал нам в книжном магазине в Курагино и присылал несколько раз. К сожалению, переписка не заладилась.

Звали его Вадим Елин. Совсем недавно мы узнали о его смерти.