Без родных могил. К началу Второй Мировой

Опубликовано: 30 августа 2019 г.
Рубрики:

По очень узкой и быстрой литовской речке Уле мы пробираемся на байдарках между корягами, скрытыми под водой или вытарчивающимися, как скрюченные старушечьи пальцы, иногда проплываем, почти ложась на дно лодки, под поваленными деревьями, лавируем между завалами веток. Нас пять экипажей, а ведет нас в легкой маневренной «Таймени» наш «адмирал» Ковальчук. Командир наш многоопытный, бессменный вот уже много лет, и каждое лето он водит друзей – пешком ли, байдарками – но всегда в движенье и на природе.

Река бежит между крутых, густо заросших безлюдных берегов, то сужаясь, то круто изгибаясь, то разбегаясь на два рукава. Наш кортеж в борьбе с препятствиями растянулся, мы не видим остальных лодок, и только «адмиральская» время от времени бесшумно отделяется от прибрежных низко опущенных к земле зарослей – это Ковальчук поджидает своих «овечек», чтобы предупредить об очередном завале и показать, с какой стороны выбрать обход. Лодка его, как всегда, нагружена больше других, по самые края бортов. Как-то так получается, что большая часть общественного скарба, по обыкновению, уходит к нему.

Наш экипаж – новички в байдарочном походе. Нас, всех троих, сильно занимают живописные берега, светлое струение воды у борта, громадные стрекозы и шустрые птички. Одна, маленькая, с желтыми перышками долго «ведет» нашу лодку, как бы показывая, где подать вправо или влево, с какой стороны обойти мель. Она терпеливо покачивается на торчащей из воды ветке, пережидая, пока мы выровняем нос, и снова, после вынужденной остановки, разовьем скорость. Потом она покидает нас по своим птичьим делам и мы провожаем глазами нашего добровольного лоцмана. Тут-то, зазевавшись, мы и садимся на корягу. Есть! – сквозь днище стремительно набегает вода: мы пропоролись. До дна, как и до берега, недалеко, опасности для жизни никакой, но неприятно: мы-таки проявились как дилетанты! Вытряхиваем пожитки на берег, вытаскиваем и переворачиваем лодку – сушить. Сушка да склейка – часа на два мы отстанем от компании.

Вроде бы никто не видел нашей аварии, а Ковальчук тут как тут. Без лишних слов перегружает котлы в свою лодку – кажется, некуда, да как-то умещает, - деловито перечисляет: все ли есть для починки? Высчитывает и сообщает нам, через сколько километров высматривать стоянку, где к нашему прибытию уже будет готов обед. В обычной ситуации Леня чаще молчит, мягко посмеивается, говорит немного нараспев, глаза – хитрые. Но когда требуется принимать решение, становится твердым до категоричности, быстрым и даже суровым. Для меня остается загадкой – как он, проходя, как все мы, впервые по маршруту, так ориентируется на местности, безошибочно связывает время и расстояние, каким чутьем угадывает лучшие места для стоянки. Можно подумать, Ковальчук – деревенский житель (Леонид Михайлович Ковальчук – заведующий одной из лабораторий Московского ЦНИИ строительных конструкций. Он – известный в своей области ученый, доктор технических наук, профессор, выпустивший на научную стезю десяток аспирантов).

…Когда мы, несколько смущенные, под бравый приветствующий хор (первое боевое крещение!) выволакиваем лодку на берег у стоянки, от костра тянет вкусным, миски наготове, Ковальчук колдует над противнем, разогревая куски легкого. Это легкое, в неимоверном количестве было закуплено «адмиралом» вчера в сельпо - дешевое объеденье! – (Ковальчук, обеспеченный материально самым благополучным образом, славится своим стремлением и умением сэкономить), сготовленное им же вне дежурства, поглощено в таком объеме, что сегодня о нем слышать не хотели. Но не выкидывать же оставшееся! И Леня, хитро поблескивая глазом, греет вчерашние остатки на костре, причмокивает, потягивает с наслаждением носом, приговаривает сочно и вкусно, как бы про себя, но так, что всем слышно. И вот уже даже насмешники, на все лады обыгравшие «тяжелое легкое», тянутся к противню с ложками. (Бережное отношение к еде осталось у Ковальчука с тех проклятых дней сорок первого, когда он, двенадцатилетний, ел траву, грыз кору, сосал лед, пытаясь обмануть желудок, когда пухли ноги и уплывало сознание от голода… Я не смеюсь. Я помню, как маленькой, в сорок пятом, по утрам находила под подушкой кусочек хлеба, запрятанный папой с вечера. Я удивлялась, а в маминых глазах стояли слезы: наш папа пережил ленинградскую блокаду…)

На сегодня путешествие окончено. Мы располагаемся здесь, в уютной ложбине на два дня: командир наш объявляет грибные и ягодные заготовки. После завтрака отправляемся по чернику. Кроме обязательной сдачи нормы (какое варенье мы привезем в Москву!) все наедаются всласть, в этих местах можно набрать кружку сидя на месте. Дети так и делают – это видно по джинсам, безнадежно окрашенным сзади. Вообще-то нам везет в этот август с погодой. Ковальчук утверждает, что тогда и там, где он отдыхает, погода всегда стоит прекрасная (однако я предполагаю, что просто он любовно относится к любым проявлениям природных возможностей). Но случаются и дожди. Вот и сегодня: быстро темнеет, будто наступает вечер, и становится очень тихо. Треск сучка под ногой раздается, как выстрел, в этой тишине и кажется зловещим. Даже травинки и ажур листвы выглядят неживыми в своей неподвижности. Замечаю, что отстаю от компании, да так, что голосов не слышу – может, они вязнут в сгущающейся темноте? Неожиданно углядываю Ковальчука, сидящего прямо на земле. Странноватая поза – сжатые плечи, напряженная шея. От радости, что вижу живую душу в этом пострашневшем лесу, бросаюсь к нему: - Эй! Вскакивает так, будто его вытолкнула пружина. Сразу обрушивается с неба вода, мы залезаем под разлапистую сосну. Конечно же, промокаем до нитки, но я ничего не чувствую и ничего не замечаю, потому что Леня, Леонид Михайлович Ковальчук, мой давний знакомый, впервые рассказывает мне, под ливень и гром, о своих родителях, о своем родном городе Умани, о самом страшном из его пятидесятисемилетней жизни.

 

  х х х

 

Нельзя сказать, что 41-й семья Галкиных встретила в полном счастье и благополучии. Четвертый год Клара Львовна управлялась с двумя детьми без мужа. Черные годы летописи нашей страны, тяжким бременем нагрузившие совесть поколений, задели и эту семью. В 1937 году Клара Львовна с восьмилетним Ленькой и четырнадцатилетней Адой проводила глазами Михаила Галкина на станции Кристиновка, в сорока километрах от Умани, куда кинулась с детьми и пакетом еды, узнавши окольным путем, что там пройдет вагон с арестованными «врагами народа».

Война. Среди сумятицы первых дней, страха, предположений, растерянности уже слышны голоса, предостерегающие евреев: надо уходить в тыл. Но бабушка, чье образование не допускает до сознания новые проповеди «сверхчеловеков», не верит никаким предостережениям и уговорам, и Клара Львовна с детьми остается.

В середине июля в город вошли немцы. Уже в августе начались акции против евреев: через газету «Уманский голос» было вменено обязательное ношение повязки с желтой звездой, следовали объявления о расстрелах по 20 – 40 человек, в сентябре фашисты собрали еврейских юношей, загнали в подвал Дома пионеров и пустили газ. Так уманцы узнали о душегубках. В октябре разразился первый погром. Фашисты и полицаи врывались в дома евреев, грабили, убивали. Люди прятались в огородах, убегали – спасались. На этот раз беда обошла Галкиных. В ноябре погром повторился. Среди ночи, когда уже раздавались выстрелы, в дом Галкиных осторожно постучались. Надо открыть, это не враг, а значит – друг. Вошла Татьяна Антоновна Кацюбинская. С этой молчаливой, неприметной школьной преподавательницей украинской литературы Клару Львовну до войны связывала общая беда: муж Татьяны Антоновны был тоже, как и Михаил Галкин, в поезде, увозившем в тридцать седьмом на восток арестованных. Объединяли двух жен бесплодные и безнадежные хлопоты и тоскливый страх за здоровье и жизнь мужей. И вот эта женщина, познавшая горечь отверженности и беспомощности, знающая, как безысходен страх, подумала о самых гонимых. И пришла спасать.

- Сегодня ночью проводится акция. Пойдемте.

Никто не видел, как в темноте трое вошли в дом Татьяны Антоновны. А та побежала за бабушкой. Леня помнит, как ждали они, как растягивались и замедлялись минуты и как потом побежали, понеслись стремительно, когда послышались причитания бабушки, торопливый, успокаивающий шепот Татьяны Антоновны, стук о забор пожитков, с которыми старушка никак не желала расстаться. А улица уже окрашивалась рассветом, появлялись люди, и кто-то указал рыскающим в азарте охоты полицаям на дом Татьяны Антоновны. Клара с детьми кинулась в противотанковую щель (такие были нарыты возле каждого дома) с полуметровым слоем грязной воды, бабушка не захотела лезть в застоявшуюся жижу и погибла на месте. Трое Галкиных дождались, когда на улицах стихла стрельба и крики и вернулись домой.

Очень скоро после этого погрома фашисты образовали еврейское гетто на территории старого базара и примыкавшего к нему района, населенного евреями. Дома гетто были набиты по нескольку семей каждый, ни о каком продовольственном и медицинском снабжении властями не было и речи. Люди выменивали вещи, оставшиеся ценности на еду, пробираясь в город тайком через доску, выломанную в заборе гетто.

Леня помнит ухоженных, подтянутых, отутюженных немецких офицеров в гостинице, что одной стеной примыкала к гетто. Перед окнами этой гостиницы стояли голодные ребята гетто в надежде заработать кусочек съестного. Иногда удавалось за вычищенные сапоги получить корочку, чаще – побои, ругань и издевательский хохот. Татьяна Антоновна и ее четырнадцатилетний сын Петро иной раз приносили в гетто с трудом раздобытую еду, чаще глоток воды заменял завтрак, обед и ужин.

Немцы накладывали денежные контрибуции на гетто, за невыплату грозила смерть. Людям все труднее было собирать деньги. Дошла очередь до Галкиных. Где взять огромную сумму, когда не осталось ничего ценного? Если денег не будет, завтра расстрел.

В этом пошатнувшемся мире, ставшем вдруг жутким до нереальности, рушились для Клары Львовны, такой нужной до сих пор людям, все связи и знакомства, и жизнь крутой спиралью сходилась в одну точку – дети! На них замыкались ее душевные силы и отчаяние. Ночью Клара решилась отправить сына к бывшей коллеге – врачу Марии Кравченко. О ней говорили, что живет хорошо, работает в той же клинике, имеет частную практику. Еще слышала Клара Львовна от Татьяны Кацюбинской, что вроде бы прячет Мария раненого красноармейца. Через ночной город прокрался Леня к дому Кравченко, давясь слезами, передал мольбу матери и вернулся с требуемой суммой.

- Если останешься жив, сделай все, чтобы вернуть долг Марии. Она спасла нам жизнь, - так сказала мама.

(В первое же лето после освобождения Украины Леня все заработанные в поле денежки завернул в тряпицу и отправился в Умань. Мария Кравченко выслушала Ленькину историю, молча повздыхала, вернула деньги со словами: «Учись, Леня, встань на ноги, тогда сочтемся, а деньги тебе сейчас пригодятся». В 1954 году, инженером, он приехал в Умань из Москвы, но Кравченко там уже не было, и никто не знал, куда она переехала. А спустя еще несколько лет кандидат наук Леонид Михайлович Ковальчук, случайно узнав, что Кравченко живет в Москве, с женой пришел к Марии Васильевне. Хозяйке была подарена только что вышедшая книга – монография с авторской надписью. Тогда Леонид и увидел у Марии медаль «Партизану Отечественной Войны» I степени).

…Прошло несколько недель. Однажды вечером в гетто вошла женщина, укутанная темным платком, с желтой звездой на нарукавной повязке. Снова Татьяна Кацюбинская, смертельно рискуя собой, шла спасать Галкиных – узнала о готовящейся акции. Выходили из гетто, ожидая окрика или пули, укрылись на чердаке дома Кацюбинских. Три дня жили там, замирая от страха за себя и хозяев – знали о приговоре тем, кто прячет, спасает, сочувствует евреям. Татьяна изо всех сил старалась подбодрить своих жильцов, делилась едой, скудеющей с каждым днем. Прокормить еще троих даже в первые месяцы оккупации было сложно. И Клара Львовна сознавала это с нарастающим ужасом. Наконец она решилась и ночью, тайком от хозяйки, трое вышли из дома и сели на пустыре среди бурьяна. Когда рассвело, Клара оставила детей ждать: «Пойду разведаю…» Вернулась довольно скоро, лицо ее было светло и спокойно, как у человека, определившего свою судьбу, уставшего страшиться, отреченного от жизни.

- Убивают детей и стариков. Здоровых взрослых гонят на работы. Мы с Адой пойдем, а ты, Леня, постарайся спастись.

Она не добавила того, что было яснее ясного: с нее и восемнадцатилетней Ады можно было писать портрет библейской Рахили, они и шагу не ступили бы среди людей. Без них у Леньки есть шанс спастись: остренький носик, голубые глаза, темно-русые волосы – на еврея похож не больше, чем любой украинец или русский. Они ушли – на страдание и смерть, - а Леня остался. Самые близкие и родные, прибежище и утешение во всех его бедах и страхах, не могли ему больше ничем помочь, и отныне он должен был все решать и действовать сам. Не сразу он смог к этому привыкнуть. Он бродил по городу час и другой, не зная, что же делать и куда податься. И пошел … в гетто. На рыночной площади он увидел разрушенные халупы и всюду – трупы. Наткнулся на тело девочки с их улицы, в разорванной рубашонке, со вспоротым животом. Среди мертвых ходили, стаскивая их в кучи, живые – полицаи. Один прикрикнул на Леню: «Брысь! Уже все что можно растаскали без тебя! Пошел, пока цел!». Теперь ноги понесли его к родному дому. Встретил Петра Кацюбинского. «Подожди здесь, спрошу у мамы, что делать». Пока ждал, подошли две одноклассницы: «Как, не в гетто?!» - и побежали за полицаем.

- Смотри-ка, живой жиденок!, - полицай прихватил лапищей ворот рубашки, от души отвесил оплеуху и потащил в полицейский участок. Там собирали тех, кто спасся от погрома.

Наутро всех вывели на улицу, построили, немецкий офицер был готов вести колонну на расстрел. Вдруг из глазеющей толпы кинулась маленькая пожилая женщина, быстро-быстро залопотала по-немецки, с жаром тыкая в Ленькину грудь. Это мальчика увидела в колонне обреченных его школьная учительница немецкого языка Галина Павловна. Офицер внимательно посмотрел на Галкина, подумал и толкнул его обратно в участок. Колонна ушла, а решением Ленькиной судьбы стал заниматься дежурный офицер. Галина Павловна, подрагивая мелкими буклями и для убедительности прижимая усохшие ручки к груди, доказывала, что знает эту семью хорошо много лет, что все они, а значит, и этот мальчик - чистейшие украинцы и что попал он сюда по недоразумению. Немец пунктуально составил протокол, но, поставив точку, потребовал еще двух свидетелей, готовых вместе с Галиной Павловной подтвердить Ленькину «невиновность». Этого требовала немецкая обстоятельность. Леня сидел уставившись в пол, понимая, что решается его судьба, улавливая отдельные слова, но все же смысл происходящего не вполне доходил до его сознания.

(Это потом, несколько лет спустя, когда ежеминутный страх отпустит его сердце, когда улягутся в хронологический ряд все события тех дней, когда память восстановит все подробности, оставшиеся вроде бы за пределами внимания, когда значимость и моральная ценность слов и поступков займут свои места, он с благодарностью и тоской поймет, что старая учительница ставила на карту свою жизнь ради Ленькиной).

В соседней комнате, за разговорами, коротали время в ожидании раздачи продуктового пайка обласканные твердым режимом жены полицаев, местных хранителей порядка. Туда и влетела Галина Павловна в поисках двух свидетелей. Смог бы Плевако, стоя на краю бездны и рискуя каждую секунду туда рухнуть, произнести такую зажигательную речь?

- Гляньте, женщины! Готова пролиться украинская кровь! На наших глазах погибает безвинное дитя украинской земли, несчастный сирота!..

Старая учительница так разжалобила сытых теток, что к глазам потянулись платочки, и двое подписали протокол, на сегодня спасающий Леню от смерти. Жалость к замурзанному худышке была столь искусно вызвана и подогрета, что одна из женщин объявила перед всей публикой, что берет сироту, у которого «при бомбежке погибла вся семья», к себе. «Благодетельница» оказалась женой начальника уманской украинской полиции.

Пока оформлялось Ленино «усыновление», его отправили в детский дом, куда были собраны детишки, оставшиеся без родителей, большей частью еврейские. По мере укрепления немецких порядков ребят небольшими группами увозили, объявлялось: в другие детские дома. Но однажды на рассвете вернулся один из увезенных, весь в крови, и рассказал, что их расстреливали, он уцелел случайно и, глубокой ночью выбравшись из-под трупов, прибежал предупредить детдомовцев. Ребята стали понемногу разбегаться.

(Приехав после освобождения Умани, Леонид узнал, что двенадцать еврейских детишек отвела в подвал своего дома и постепенно переправила в безопасные места Татьяна Антоновна. «Человек, одержимый интернациональным долгом», скажет о ней Леонид Михайлович Ковальчук).

Два месяца Леня жил в доме начальника полиции. Два месяца в этом «благополучном» доме растила ожидание беды душа мальчишки. И однажды случилось то, что рано или поздно должно было случиться: в сенях Леня столкнулся – глаза в глаза – с Адиным соучеником в форме полицая. Снова смерть дохнула ему в лицо. Ночью он не мог заснуть, тихонько подкрался к спальне хозяев и услышал разговор:

- Когда сдашь жиденка?

  - Подожди пока, вот в воскресенье вечером поведут в расход партию, возьму и его, убью своими руками змееныша.

Теперь не оставалось ни сомнения, ни надежды, ни времени.

К этой поре Леня уже слышал слова «линия фронта». Там, за этой линией – советские люди и советские законы, надо только перешагнуть эту линию, и все кошмары кончатся. Но и то он понимал, что любой человек без документов здесь, на оккупированной земле, может оказаться смертником. Что же делать? Хоть какую бы бумажку, удостоверяющую личность, справку.… И вот Леня вырывает из хозяйской тетради, обычной ученической тетрадки в клеточку, лист и пишет: «Справка. Дана …». Нет, конечно же, нельзя писать – Галкину! Придумывает фамилию, перебирает знакомые. … Вот! «… Ковальчуку Леониду Михайловичу, что он едет в Полтаву на постоянное место жительства к своей тете Марии Петровне Ковальчук».

Этот наивный документ, написанный на вырванном клетчатом листке детской рукой, стал первым свидетельством его личности, а потом основой для официального – сперва до конца войны, а потом на всю оставшуюся жизнь…

Трое суток шел он от Умани к Полтаве, где думал достичь линию фронта. Голод расшатывал под его ногами землю. Австрийский врач-офицер, ехавший в возке к Полтаве и остановившийся пообедать на обочине дороги, увидел голодные глаза, дал кусок хлеба. Осмелевший Ленька попросил подвезти. Губа поднялась в брезгливой гримасе, офицер пощелкал пальцами: «А вошка есть?» Ленька принялся горячо уверять, что вшей нет, в доказательство выворачивая наизнанку рубашку. Австриец разрешил пристроиться на краю возка. Ехали полдня и вдруг увидели толпу изможденных теней с лопатами и носилками – это заключенные строили немцам дорогу.

- Клара, посмотри!

Выпрямились и застыли две женские фигуры. Метнулись страх и изумление в глазах матери, немой крик перехватил Ленькино горло – так состоялась последняя встреча, последнее прощанье с мамой и сестрой. (Потом он узнал, что лагерь ликвидировали, уничтожив всех до единого в один день в сорок втором). 

С австрийцем Леня доехал до переправы через Днепр, дальше было нельзя – требовалось предъявлять документы. На берегу увидел обоз из пустых подвод – это немцы обязали крестьян доставить к фронту гужевой транспорт. Поговорил с обросшими мужиками, и один из них с удовольствием передал свою подводу Лене, а сам отправился назад восвояси. Среди обозников Леня познакомился с молодым красноармейцем, бежавшим из плена. Саша был одержим одним желанием – перебраться к своим и снова бить фашистов. Уже на следующий день после того как под Харьковом, куда отошла линия фронта, были сданы подводы, а немцы отпустили по домам крестьян, выдав справки всем, в том числе Леониду Ковальчуку, Ленька с ужасом увидел в колонне военнопленных Сашу. Тогда он понял, что не сможет перейти фронт.

… Дальше все было, как у всех советских людей, переживших оккупацию: голод и холод, неприкаянность, работа до изнеможения за кусок хлеба в деревнях. Он выдержал и выжил первую зиму, а потом ему повезло: его подобрала, выходила, пригрела в деревне Староселье Грушевского района украинская крестьянка тетя Соня Плахота. Эту женщину Леня считает второй матерью, она, зная всю его подноготную, кормила, воспитывала, поставила на ноги, отправила учиться сначала в школу, а потом в институт (на этом настаивала), так как хотела для своего питомца только высшего образования. До последних ее дней Леонид платил тете Соне сыновней заботой и преданностью.

 

х х х

 

1973-й год. Доктор наук, профессор Ковальчук впервые выехал по служебным делам за границу. Случилось так, что оборудование для НИИ, в чьей комиссии по приемке решающее слово принадлежало Леониду Михайловичу, поставляла западногерманская фирма. Семнадцать тысяч километров за 40 дней по всей Западной Германии проехал обласканный фирмачами профессор, выступал с докладом в Мюнхенском университете, принимаем был по высшему разряду, жил в самых фешенебельных гостиницах. Ему почтительно внимали и кланялись дельцы и инженеры, в каждом городе его встречал врач подлечить воспалившийся палец (по телефону передавалась история болезни), а при отъезде на родину глава фирмы преподнес «маленький презент уважаемому профессору» - счет на 5600 марок за лечение, картинно порванный на клочки тут же, на глазах восхищенной публики. И все это время болезненно сжималось сердце внешне невозмутимого, сдержанного, немногословного ученого при виде ухоженных, подтянутых, отутюженных немцев с седыми висками, с военной выправкой, которые вполне могли в сорок первом пинать детей в лицо начищенным сапогом при выходе из гостиницы у стен гетто, бить палкой его мать и сестру, душить газом еврейских парней, расстреливать детей, стариков, женщин. И неожиданное продление на три дня командировки, такой приятной для всех членов комиссии, было для Ковальчука настоящим ударом, вызвавшим приступ сердечной боли, потому что он не дни, а часы пребывания в этой стране отмечал в своем блокноте.

Были потом еще поездки и в ФРГ, и в Швецию, но та, первая, вошла в его память страшным сном, ибо там было два человека: сорокачетырехлетний ученый Леонид Михайлович Ковальчук, корректный, твердый и благожелательный, и до смерти запуганный мальчишка двенадцати лет из еврейского гетто, Ленька Галкин.

 

х х х

 

Выросли у моего давнего друга Ковальчука двое крепких сыновей. Они молоды – им еще далеко до возраста Христа. Они учатся – в институте, аспирантуре, развлекаются, влюбляются, словом, вовсю живут. Смотрят вперед, и им не хочется оглядываться, события сорокалетней давности для них – история. Возможно, поэтому Леонид Михайлович рассказал мне о своем далеком детстве, о мученической смерти близких: должен же кто-нибудь понять, как тяжко жить без того, чтобы не склонить голову перед родными могилами, на надгробии которых высечено «Галкины».

Признаюсь, я не единожды выспрашивала подробности, еще и еще выслушивала детали. Замечая, как тяжелели веки и уходил внутрь взгляд, как становилось судорожным дыхание и как тайком он снимал с ладони таблетку нитроглицерина, я чувствовала себя так, как, наверно, чувствовал бы себя хирург, оперирующий без наркоза, с той разницей, что он-то лечил бы, а что могу я? – разве что призвать память старшего и внимание младшего поколений к тому, что все мы обязаны знать и помнить.

 

 

 

 

 

 

 

 

Комментарии

Аватар пользователя Михаил Гаузнер

Прекрасно написано, есть яркие детали, образные сравнения, оживляющие текст. Но главное не в этом.  Хоть тема использовалась многократно, этот очерк, по-моему, не может оставить равнодушным никого. Удачны чередования современных воспоминаний с описанием тех страшных дней. Спасибо, Эльвира Фагель!