НЕ воспоминания. СКОСОБОЧЕННая правда

Опубликовано: 7 мая 2019 г.
Рубрики:

Это не воспоминания. То есть это, конечно, воспоминания, но как бы не мемуары, а просто то, о чем я сейчас думаю. Какие-то истории, которые хочется сохранить. Мы все много думаем о прошлом. Не о будущем же нам думать, в нашем возрасте. Хочется глядеть в прошлое, где у нас были любимые близкие, а не в будущее, понятная непонятность которого так неотвратимо приближается. Начала я думать – да и не думать, а так в голове вертелось - о недавней ерунде, а она с прошлым срифмовалась, слилась.

У меня есть приятельница, у которой есть своя приятельница, которая отмечала день рожденья, 85 лет. Она купила говяжий язык (не знаю, свежий или мороженый), сварила и нарезала кружочками. А моя приятельница говорила той - своей - приятельнице, что у Иры – то есть у меня, это меня Ирой зовут - на Новый год покупной заливной язык был гораздо вкуснее, чем у той – ее приятельницы – ею – той приятельницей - приготовленный, вареный. И они просили меня поточнее рассказать, где в магазине лежит заливной язык, потому что они его не нашли: не оттого, что его в продаже не было, а просто в магазине не нашли. Не знаю, почему не спросили - магазин русский, то есть все по-русски, на родном языке, говорят, и вполне могли бы спросить. Ну, я объяснила, что он на той полке, где салаты, но сбоку, а если взять четное число упаковок, то выходит дешевле, потому что второй продукт на скидке. Второе всегда не так хорошо как первое, не так престижно, и иногда его с первым компануют, чтобы выдать за одно: вроде и нет никакой разницы. А моя подруга, которая не с нами, а далеко в Америке (у всех по-своему жизнь сложилась), любит вареный язык, а не заливной, и ее как раз утешило, что у меня на Новый год был язык заливной, которого она не любит, а вареного не было, - то есть в том это ее утешило, что раз она с нами Новый год не праздновала, то ею любимого и не подавали – чтобы ей обидно не было. То есть мы о ней думали, хотя она с нами и не была. То есть мы знаем, что пальмы без никого из нас не сохнут, но мы этого друг другу не подчеркиваем, а наоборот всячески стараемся показать, что «розы глохнут». Ведь в этом и есть любовь. 

А на старый Новый год я пошла в гости в мастерскую одной художницы. Она – художница - там устраивала выставку и прощание с мастерской, которую у нее отбирали, потому что дом – немаленький - ломают, а на его месте будут строить большой, - ей уже обещали другую мастерскую, но не в новом, не в большом. Я даже не знаю, кто у нас в городе этим ведает: давать, ломать, отбирать. В городе прошлого знала. Я пошла на этот старый Новый год, хотя вообще-то меня никто не звал, я просто в социальной сети увидела объявление, что она такой праздник-прощание устраивает, и я, мало того, что пошла, но еще пригласила с собой подругу. А эта подруга захватила с собой рождественские минс-пай – ее кто-то угостил, кому привезли прямо из Англии. Я помню, как кто-то стоит перед витриной булочной и безумно-безумно хочет этот минс-пай, и то ли он половинку все-таки покупает, то ли у него даже на половинку не хватает денег, - не помню. И то ли это было у Диккенса, то ли у Гринвуда - уже не помню, хотя всё детство про это беспрерывно читала и думала. И они были тогда моими героями – те, кому то ли не достался минс-пай, то ли достался от него только кусочек. И еще все они – мои герои - были сиротами. Тогда – среди детей, родившихся уже после войны - мало кто был сиротой по жизни. Но большая детская литература так нас всех готовила к будущему, к тому, что мы осиротеем. 

Вот на этот старый Новый год я минс-пай наконец-то попробовала - жуткая гадость. Как раз язык там был очень вкусный – вареный, кружочками. Вообще удачный был вечер, как-то по-молодому удачный, мы все время стояли на лестничной площадке у стола, и все, кто шел мимо или к столу, с нами болтали. Дом жалели, называли баухаусом. Баухаусом он и в помине не был, но имея название, легче разговаривать – слова вообще очень помогают. А он просто хороший крепкий дом. Крепкого интереснее ломать. От всех этих минс-пая и языка, от того, что казалось таким вкусным, а оказалось гадостью, или от того, что один любит так, а другой совсем по-другому, я перешла к размышлениям о правде и альтернативности. О том, что бывает правда историческая, а бывает ностальгическая, и она тоже очень ценна, и о том, что все надо записывать, даже если это и кажется поначалу ерундой – как и сам язык и альтернативные способы его обработки и формы разделки. Или правильнее сказать «сервировки»?

Вспомнилось мне, как в конце августа 2018 г., я узнала из Фейсбук (а), что Володя Шаров был самым великим писателем России. Это сказали в связи с тем, что он умер. Совсем не мое дело вступать в спор: самый великий или не самый, - я как раз отношусь к тому широкому читателю, который Володю Шарова толком и не читал. То есть я что-то пробовала, собиралась посмеяться над советским продолжением жизни владельцев Вишневого сада (у Шарова в «Мне ли не пожалеть…»), но сразу становилось скучно, казалось банальным и тянуло перейти на самого Чехова, то есть на оригинал, а не версию – и припомнить, как там на самом деле было, до всякой советской власти. На самом деле у меня у самой – то есть, конечно, не у меня лично, а у моих давних родственников, у родителей маминого дедушки Рабиновича – тоже было имение «Вишневый сад». Где-то под Харьковом. Так, видно, модно называть было. Я раньше думала, что евреи при царизме не имели права на земельную собственность, а, оказалось, на всё были какие-то свои правила и порядки. Фотография есть – родители маминого дедушки в лодочке на прудике в своем Вишневом саду. Ну, я думаю, фотография-то постановочная: не стала бы пожилая пра-прабабушка, мать шестерых детей – это выживших, а кто-то там и в младенчестве умер, – в движущуюся лодку лезть ради фотографии с берега. На фотографии они сидят себе спокойно под солнечным зонтиком, вода не колышется, лодку не раскачивает. Они еще думают, что всех своих детей хорошо обеспечили, оформив нотариальное завещание. Я-то знаю, что никому ничего не досталось. Всех их судьба у меня как на ладони: ничего хорошего не было ни с теми, кто остался, ни с теми, кто уехал. И до Гитлера тоже плохо было. Не в смысле, что там сразу убивали, но эмиграция – это ведь дикое, ни с чем не сравнимое унижение, когда тебя со стула и то гонят, чтобы ты обивку не просидел. Ну, а потом уж убивать и всерьез начали. Они из Германии в Париж, а их в Дранси: парк в концлагерь переделали, из него уже никто не вышел. Нет, вру, конечно, – преувеличиваю. Кто-то один добрался до Западного полушария, спасся в Америке, пытался вызволить и других. Да и в той, моей бывшей родине, кто-то как-то все-таки выживал, иначе бы и меня на свете не было. Я пыталась вычислить процент выживания в нашей семье. Всех наших Рабиновичей пересчитываю и принимаю за 100 процентов, выживших считаю за икс процента. Что-то вроде 0,7 получается. 

Как-то я далеко от Чехова ушла. У Чехова, по-моему, действительность и правда, а поклонники и страстные апологеты Владимира Шарова как писателя прямо говорят, что он не действительность описывал, а создавал «альтернативную русскую историю». И в этой связи мне все хочется что-то рассказывать и чьи-то чужие рассказы комментировать, хотя, конечно, каждый рассказ необъективен, да и помню я далеко не все. Ужасная болтливость к старости прорезается. 

В отрочестве я безумно дружила с Таней Бек. Она потом меня предала. Она осталась на стороне Евгения Рейна, когда он меня бросил, хотя я от нее (да и ни от кого) не требовала сторону выбирать. Она сама меня с Рейном когда-то познакомила, объяснила мне, что он поэт замечательный – лучше Бродского. Она так искренне думала, и я вслед за ней стала так думать и до сих пор так и думаю. Рейн - поэт очень естественный, а Бродский себя строил. Подражал анголоязычным, думал о метафизике, пытался что-то важное высказать, а Рейн просто писал стихи. Бродскому очень хотелось получить Нобелевскую премию, а Рейну, конечно, тоже хотелось ее получить, но одновременно ему хотелось и чего-нибудь простого, вроде жареной картошки или пирожного, или с кем-нибудь поболтать, и он шел за этим своим желанием, несколько забывая о необходимости быть великим поэтом. Конечно, талант Бродского гораздо мощнее. Рейн не великий поэт, но его стихи я люблю больше. Рейн как раз сирота – военный сирота, его отец погиб на фронте. Мать растила его одна, ну, были там всякие тетушки, но все равно самому надо было на ноги становиться, самому искать себе кумиров и работодателей.

Опять я совершенно не о том. Таня меня бросила в очень тяжелый для меня жизненный момент: в тот момент, когда меня бросил Рейн, и поэтому это было именно предательством, и я – вдвойне брошенная - очень страдала. Но мне и в голову не приходило кончать с собой. Так что и в Танино самоубийство, якобы из-за предательства Рейна, я совершено не верю, что это из-за предательства Рейна. Таня прекрасно знала, что Рейн - человек нездоровый и его качает в разные стороны. Да и сама Таня была психически неуравновешена – они были поэты, они по-другому чувствовали. В душевном заболевании и кроется причина ее смерти. То есть она могла уговорить себя, что она не может жить, раз он ее предал, но так же она могла бы уговорить себя и в чем-то другом, в том, что умирать не надо - нельзя, или в том, что умереть надо по какой-то другой причине. Просто некие злокачественные клетки, какие-то не совсем изученные химические процессы то ли мозга, то ли души требовали в тот момент со всем покончить. Естественно, мне очень-очень Таню жалко и больно, что так получилось, но и Рейна мне очень-очень жалко. Ведь она его убила этой историей, ему ведь теперь никто и руки не подаст. А он очень ее любил, гордился, что между ними никогда ничего не было, ничего, чем можно было испортить эту великую дружбу. И какие-то дурацкие переводы с туркменского, какие-то пустые движения языка - вот до чего довели. Великая сила слова. 

В общем в те годы, когда мы с Таней были тесно дружны, во дворе старого писательского дома (как называли дом по Черняховского 4, кооператив «Московский писатель») мы часто встречали первого мужа Таниной матери Шеру Шарова. А его я тут вспомнила, потому что Володя Шаров был его сыном – от второй жены, Анны Михайловны. Вполне приятная женщина, но нам казалась нудноватой, потому что часто выходила во двор позвать домой то Шеру – за письменный стол работать, то Володю – покушать за обеденным, он ведь еще был маленьким. 

Я посмотрела в Википедии – чтобы уточнить – Шаров Александр Израилевич. Что-то у меня не сошлось. У Таниной матери Натальи Всеволодовны Лойко от Шарова было двое детей: Нина и Миша. Нина в Википедии упоминается, а Миша нет. Верно, его усыновил Александр Бек. Но на Бека в Википедии Миша тоже не упоминается, только одна дочь – Таня. Казалось бы, что мне Миша, но я его помню, помню его на похоронах Бека, на поминках, помню, как Танька любила его сына Сашку, брала его гулять, и мы – уже вполне взрослые – еще будто доигрывали кукольные дочки-матери с этим Сашкой. А кто из них жил через Красноармейскую, на той стороне – Нина или Миша, – уже не помню. Так стояли желтые пятиэтажки боком к улице, я в них никогда не бывала. Это был совсем другой мир, какой-то поселковый, а не наш – солидный, облифтерочный, состоящий из знакомых лиц. Из наших домов на лето перемещались в Дома творчества, не выбиваясь из своего круга общения. Не все, конечно. Но Танька была как раз из того мира, где ценились семейные связи. Ну и деньги – «семейные деньги», конечно, какие-то были. И отца переиздавали, и мать печаталась. В общем не сирота. 

 А еще на Интернете на слово «Шаров» мне сразу попалась цитата из Д. Быкова («Тайный русский календарь»): «Шаров много пил. Есть воспоминания Чуковской: она сидит в гостях у Габбе, и та ей со своего балкона показывает, как долговязый Шаров крадется в кухню к холодильнику, к заветной чекушке, обманывая бдительность семьи. Пил он в основном с Платоновым и Гроссманом, а когда они умерли — в одиночку».

Про Платонова я совсем ничего не знаю, а когда умер Гроссман мне было уже шестнадцать лет, меня несколько раз брали к нему в гости – и на Аэропорте, и раньше на Беговую, я много про него слышала, и твердо знаю, что пил не Гроссман, а Заболоцкий. То есть может быть, Гроссман и выпивал с Шаровым, но это никак нельзя назвать, что он «пил». Гроссман писал сюжетную прозу и много работал. Он хотел воссоздать историческую правду, без всякой там сказочности или ностальгии. Я люблю его романы, его толстовскую четкость конструкции: Сталин и Гитлер. Параллельность. И еще меня очень задело, что две интеллигентнейшие женщины Л.К. Чуковская и Т. Г. Габбе, подглядывают в окно чужой квартиры. Я нашла эти воспоминания Чуковской и обрадовалась, что на самом деле они звучат не так. Габбе не подсматривала, не в окно рукой показывала, а представляла свой рассказец, как пьеску разыгрывала: 

«Туся сначала была веселая, рассказывала мне, что делается у соседей.

— Вот Шаров пришел на кухню... Он в пижаме... Вот он открывает шкапчик... достал графин... вот разбавляет водой... А чаще он пьет, не разбавляя... Третья рюмка... Теперь он уходит, держась за стену...» (http://magazines.russ.ru/znamia/2001/5/chuk.html).

Как легко чуть сдвинуть интонацию и всё исказить! Вроде столько Д. Быков знает, а многое неточно получается. У меня на Быкова «свой зуб». Он упоминает, что обо мне написано стихотворение Н.А. Заболоцкого «Некрасивая девочка». Я ему сообщила, что это не так (не о своей внешности спорю, а просто по датировке не сходится), он очень вежливо ответил, что исправит – не исправил. Я вроде бы огорчаюсь, так как хочу правды при анализе литературных произведений, но на самом деле, я не уверена, что если бы Заболоцкий сочинил про красивую девочку, я бы так отпиралась, что это не про меня.

Так вот Шарова мы, гуляя с Таней, часто встречали. Не могу сказать, что он бывал пьян, возможно, бывал выпивши. Он очень Таньку любил. Мне казалось, что он переносил на нее какие-то чувства, испытываемые им к Наталье Всеволодовне. Но Танька вообще была необычайно яркая. Наслаждением было с ней поболтать. Она и его, Шеры, рассказики умела пересказать гениально. Володе до нее далеко. Я читаю в Володиных воспоминаниях об отце: 

«Когда командир самолета, идя на очередной прием, не позвал отца, тот был только рад. Но когда его не взяли и на второй, и на третий, он удивился, обиделся и потребовал объяснений. Командир молча указал на толстую пачку вскрытых писем, лежавшую у него на тумбочке, повернулся и вышел. В пачке было около восьмидесяти адресованных отцу посланий: тридцать от брошенных детей, сорок от жен и девять от матерей (его газетный псевдоним — Шаров — был весьма распространенной фамилией). Каждый из корреспондентов носил ту же фамилию, что и он, каждый верил, что он их отец, муж или сын, молил забыть все плохое и вернуться обратно. Письмо одной из жен было так прекрасно, что отец до конца своих дней жалел, что к ней не поехал. Когда команда возвратилась с банкета, отец сказал им: “Хорошо, вы могли поверить, что я бросил тридцать детей, сорок жен, но как я мог бросить девять матерей?” Командир, еще не протрезвевший после банкета, долго раскачивался с носка на пятку и обратно, потом наконец нашел точку равновесия и, указывая на отца пальцем, медленно произнес: “Достаточно и одной…”.» (http://znamlit.ru/publication.php?id=4057)

Смешно, но Таня эту историю рассказывала короче, выпуклее.

А на Володю мы и внимания не обращали. Может быть, Таня потом, когда я уже не знала ее или вообще уехала, с ним подружилась, но в тех отрочестве-юности мы его не замечали. Сейчас читаю, какой он был добрый – в отца, верю охотно. Очень хорошо Михаил Эпштейн о нем сразу – в августе 2018 г. - написал, и объяснил те идеи В. Шарова, которые я не рассмотрела по глупости и за которые очень даже стоило его ценить: «От него я впервые услышал, еще в начале 1980-х, про концепцию русской истории как самоколонизации: власть завоевывает свою страну с жестокостью, подобающей именно колонизаторам, и относится к собственным землям как к колониям. Много позже эта мысль была развернута систематически другими исследователями, например, в значительной книге Александра Эткинда "Внутренняя колонизация".» 

И Быкову я благодарна, что он о Шере так тепло. Мы-то с Танькой совсем не ценили Шерину прозу. А Быков про прозу А. Шарова - и про повести, и про сказки – пишет, будто он читал их в детстве и они ему что-то открыли. Я в детстве Шарова не читала, по-моему, Танька тоже. Но Танька вообще больше интересовалась поэзией, а я предпочитала какие-то другие книги и даже всеми любимая «Дорога уходит в даль» была не для меня. А дело Дрейфуса, о котором, по словам Быкова, многие узнавали вообще только из этой книжки – в смысле из «Дорога уходит в даль», обсуждалось у нас дома всегда – по разным поводам, зависящим от того, в издании кого принимала моя мама участие в тот момент (то Чехова, то Суворина), но с одинаковым жаром, как будто от маминой страстности мог быть Дрейфусу изменен приговор. Я, маленькая, одинаково пробовала на вкус, перекатывала во рту слова «сезам, откройся» и «бордеро». Сезам оказался сумсумом, кунжутом – его у нас считают полезнейшим и всюду суют, и хлеб посыпают и вообще не избавиться, а у моего внука на него жуткая аллергия – неотложка едва откачивает. А «бордеро» уже никто и не говорит, отделываясь словом «перечень» - тоже неплохое слово, ассоциативное: «и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид». 

Быков где-то упоминает, что Шарова перестали печатать, когда он подписал письмо в защиту Солженицына. Про защиту – это некоторое преувеличение, Б. Сарнов подробно рассказывает, какое письмо в 1968 г. они сочинили и как они свой резкий текст отредактировали и превратили в лояльный, стремясь уговорить подписать его как можно больше знакомых (в большинстве своем соседей все по тому же дому, который Л.К. Чуковская, приезжая в 1958 г. к Габбе подышать воздухом, считала окраиной, а я, в детстве переехавшая в соседний дом, воспринимала как оплот и опору). 

С другой стороны, Володя Шаров рассказывает, что отца перестали печатать после его статьи «в “Новом мире” против Грибачева. После нее появился подвал в “Известиях”, и во все издательства, где он издавался, пошла бумага из КГБ — не печатать. Все книжки были рассыпаны. По-моему, это 69-й год. Время тяжелое и мрачное.» http://magazines.russ.ru/druzhba/2004/8/shar14.html)

Возможно, было и то, и другое. То есть и подпись, и статья: Грибачев-то – известный «лакировщик» (в основном колхозной реальности) тоже сказки писал, и они до сих пор переиздаются! Возможно, набор тогда рассыпали, а потом заново набрали, потому что, как мне кажется, в 1970-х Шарова печатали. Мне из моей иерусалимской окраины ничего этого уже не проверить, но мне самой смешно, что все эти истории о том, кто что в моей молодости написал или подписал, волнуют меня гораздо больше, чем, например, концепция Амоса Оза о том, что Иуда Искариот не был предателем, хотя, если я так увлеклась словом «окраина», мне бы как раз об Иуде и думать. Искариот - прозвище Иудино - переводится как «человек с окраины» - и мы вроде бы оттуда? Но это только по одной из версий, потому что весь этот сюжет состоит, как мы знаем, из множества версий, хотя официально считается, что только из четырех. 

А писатель Михаил Шишкин, который выступил с воспоминаниями о Володе Шарове в colta (https://www.colta.ru/articles/literature/19715-begun-i-korabl), возмущается, что В. Шарову приписывают создание «альтернативной истории». Он считает, что «альтернативной историей» грешили наши школьные учебники, целью которых было сокрытие правды. Это, конечно, правда: нам полностью мозги затуманивали. Даже про доисторическое время. Но с моей точки зрения, любая рассказанная история всегда альтернативна, будучи всегда только одной из версий.

Очень мне понравились воспоминания Шишкина о Володе Шарове, потому что с большой любовью написаны. Всегда с любовью лучше, чем с гневом или с равнодушием. И много у Шишкина интересных для меня мыслей, хотя многие мне хочется оспорить. Например, он пишет, что у Шарова нет диалогов, потому что диалог подразумевает особенности индивидуальной речи, а у В. Шарова герои и так понимают друг друга. Я считаю, что в современной литературе вообще избегают индивидуальной речи, не потому что «герои объясняются на языке всеобщего понимания» (как отмечает М. Шишкин про В. Шарова), а потому что создать речевую характеристику персонажа – это особое мастерство – не всем дано, а если и дано, то требует гораздо больше времени и усилий. Но я готова согласиться, что я примитивна, как воображаемый школьный учитель, пытающийся объяснить В. Шарову, как пишутся романы, что романы так уже не пишутся, что в современности (уже не в мое – я старая - время, а в их – В.Шарова и М.Шишкина, так как мое время уже пассе) синопсис романа - это и есть сам роман. И все подробности, пейзажи, психология – это все неважно, потому что важно не то, как сказать, а что сказано. На Бродского я жаловалось, что слишком много он хотел сказать, но все-таки я не отрицаю – вот уж не придет в голову отрицать! - что сказано у него прекрасно. А вообще идея, что в литературе «важно, что сказать» - она как раз такая «советская», хотя, может и от раньшего пошла, то есть не советская, а вообще русская (если, конечно, не заглядывать в настоящую даль и не думать, что это как раз идея чисто еврейская). Вроде бы французы хотели понравиться, а русские пытались научить. Это про разницу между импрессионистами и передвижниками. А сейчас посмотришь, передвижники-то замечательные художники были, это мы, идиоты, не ценили. 

А как я люблю, чтобы прямая речь в литературе была, чтобы вкусно было: «и пойдем с папа опять рано утром по морозцу гулять»! Но не в этом дело. С современной литературой – она для меня уже будущее и вы в ней, как хотите, так и поступайте – синопсис так синопсис. Я что-нибудь другое почитаю – то есть не аннотацию сюжета, а версию с подробностями. Но всё мне хочется некоторые мелочи уточнить, верифицировать, какие-то слова заменить, поскольку иначе история будет не то, чтобы альтернативная, а какая-то другая, не историческая. 

«В 1958-м он [Александр Шаров] получил квартиру в писательском кооперативе у «Аэропорта».» - Мне не нравится здесь слово «получил». «Получил» подразумевает что-то данное даром. За заслуги. А в 1958 г. в кооператив «Московский писатель», строительство которого было закончено к концу 1957 г., переехали те, кому удалось купить в нем квартиру.

«В то время возвращались люди из лагерей» - мне кажется, что все-таки последние вернулись не в 1958 г., а еще в 1956 г., хотя понятие «враг народа» изъяли из Уголовного кодекса только в самом конце 1958. Реабилитация тянулась дольше, а потом как-то затихла. Неужели я ошибаюсь? Это существенно. Для всего нашего понимаия хронологии оттепели имеет значение.

Или у Шишкина такой эпизод: уже в конце жизни Володи они встречаются в Мюнхене. «Не знаю, откуда Оля смогла достать все это в Мюнхене, но стол, как всегда, ломился — и малосольные огурцы, и грибы, и салаты, и всякая всячина.» Я примерно в то же время была в Мюнхене. Нелепо применять к продуктам в Мюнхене слово «достали». Они там всюду разложены в надежде кому-то понравиться. «Доставали» - это мы с Сашей Раскиной – это та, которая сейчас в Америке, а мы в Израиле по ней скучаем, - мясо в Москве. Она заходила с черного входа в магазин, называвшийся «Комсомолец», а я стояла на шухере и чтобы потом помогать тащить. У нее знакомый мясник был (уж и не помню, как она сумела с ним познакомиться, но он ее выделил – редкостно была хороша), который ей с черного хода продавал мясо: то ли мы за него доплачивали, то ли расчет просто миновал госкассу – не помню. Моя роль – стоять у задней двери магазина - была гораздо менее значительной и менее опасной, чем Сашина (ее-то Отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности мог прямо-таки схватить за руку и на какой окраине мы бы ее еще увидели, если вообще), но все равно, и мне было страшно, серо и холодно. А в Мюнхене, когда я в нем была, примерно в то же время, когда там был Володя Шаров, погода была замечательная, цветы цвели и зелень зеленела, и в супермаркетах было абсолютно-абсолютно все: хочешь лобстер свежий - а хочешь приготовленный, фрукты-овощи, всякие там авокадо, со сдернутыми израильскими наклейками и приналепленными (вручную!), что сделано, мол, в Чили или в Перу – немцы против израильской агрессии и израильского якобы не едят, и куча-куча другой всякой еды, любимой, в частности, русскоязычными евреями, которых в этот богатый город приехало сравнительно много. Их в Баварии не полюбили. Вернее, не полюбили ни евреев, ни русскоязычных, ни израильтян, то есть все три мои ипостаси, и я как человек, дискриминацию тонко чувствующий (возможно, просто в силу своей обидчивости, от этого там страдала. Питалась, правда, прекрасно. 

Подумать, где я только ни побывала. Я прямо как Житков из детского стишка Маршака «Почта»: «Житков за границу // По воздуху мчится - // Земля зеленеет внизу...». Прямо самой перед собой стыдно, что выпало мне столько повидать, оторвавшись от оплота моего детства, - той былой аэропортовской окраины. Родителям-то не удалось. Мама моя, например, не то что Рима и Парижа не видела, а и не знала, что макароны гораздо вкуснее с оливковым маслом есть. У нас норовили со сливочным. Помните, мы «доставали» Вологодское? На поколение наших родителей всё самое плохое выпало: аресты, лагеря, война, голод, фурункулез. Бабушкам-дедушкам лучше было, они еще многие в Швейцарии учились, или хотя бы на курорт туда ездили. А из тех моих далеких родных – Рабиновичей – кто-то какое-то время и в довоенной эмиграции не так уж страшно жил. При «Вишневом саде» - именьи, не ставшем моим, - был заводик по консервированию фруктов и овощей. Брат моего прапрадедушки большим специалистом в этой области стал. И когда они в Германии жили, он брошюру выпустил: как правильно огурцы солить в банках с укропчиком – точно так, как они раньше на Украине солили. В Мюнхене опыт успели перенять.

Я была даже в такой дыре – Кабо Рока называется, крайне западная точка Европы - там делать совершенно нечего. Ну, бьется океан о скалы, волны, пена, красиво, но совершенно необязательно. Даже ни одной скамейки. Все дело в том, что раньше думали, что за этой точкой ничего, кроме воды, больше нет. И кажется – когда смотришь, что ничего нет, а знаешь, что наука (не просто привычная нам мандельштамовская «наука расставанья», а та точная или естественная, которую мы, не понимая, считаем более ценной, чем гуманитарную) доказала, что это только кажется, что ничего нет. Там на самом деле Западное полушарие. Вот за этим в эту дыру – Каба Рока – все ездят, чтобы поверить, что что-то есть, когда кажется, что дальше уже ничего нет. Понятно, да, про что я? И на места достоверных чудес я тоже посмотрела. Ничуть не удивилась. Мы-то привыкли, что кто-то «бродит опять у крыльца и по имени нас окликает». 

А еще – я опять про Шарова и Шишкина - Михаил Шишкин описал – со слов Володи Шарова, - как в Воронеже, в университете, жгли книги: «Тысячи томов, в основном на латыни. Никто из работников библиотеки латынь не знал. Дюжины инкунабул, напечатанных в венецианских, флорентийских и падуанских типографиях. Фолианты на пергаменте. Уникальные экземпляры, драгоценные для мировой культуры, но ненужные для советского вуза. Так и вижу эту картину: несколько огромных костров — горят тысячи и тысячи книг, и вокруг каждого — милиция, чтобы никто не мог выхватить том из огня и унести домой. И вы кругом — студенты-историки со своим профессором, который пытается прорваться сквозь кордон и спасти хоть что-то.»

В Воронеже я, в отличие от многих других мест, как раз не была. Но все-таки каждый человек, проживший нашу советскую жизнь, понимает, что вряд ли в тамошней университетской библиотеке были тысячи раритетов на итальянском пергаменте. (Кстати я не верю и в то, что прямо уж никто там латыни совсем не знал, ее все-таки в советских университетах преподавали, мне, например, преподавали очень даже хорошо – хочется передать привет любимой учительнице). Я на это описание только усмехнулась. А одна незнакомая мне женщина написала в соцсети: «Что за бред он пишет? Какие инкунабулы на пергаменте из Флоренции??? Какие костры из книг латинских??? В войну фронт проходил через Воронеж, ещё следы от окопов оставались в пригородах, когда мы учились. В фундаментальной университетской библиотеке часто приходилось работать . С книгами было трудно, погибло много очень книг. Писала курсовую, потом диплом по Платонову, нужна была периодика, практически ничего не было. Только в Тамбове, в областной библиотеке, находила».

Ну, ладно, она приняла этот литературный вымысел – честно говоря, бред - всерьез и всерьез ему возражает. Но друзья Шарова и Шишкина обиделись. Вот это меня насмешило. Серьезый спор завязался между сторонниками политической корректности и противниками «мифотворчества». Но к примирению не пришли. 

В газете пишут, что помидоры есть с утра вредно, а огурцы очень даже хорошо. А я все к своему веду, что правда получается какая-то искривленная, скособоченная. Наверное, даже у меня.