За соседним столиком завтракало духовенство, там пели «многая лета» и тянулись друг к другу рюмками, привставая и придерживая на животах рясы. За широким окном виднелась городская площадь, купеческие домики с лепниной и коваными балконами.
Нас было четверо, две семейных пары. Мы ехали в Борок, не вполне представляя себе, что это такое. Затеял поездку мой приятель А., сказал, что по пути следования будут Углич и Мышкин, а в Борке можно остановиться на ночь и утром зайти в местный музей.
Кажется, кроме А. этот музей никого не интересовал настолько, чтобы ради него вставать затемно, дремать в машине, на рассвете пить кофе на автозаправке в полусотне километров от Москвы, но радовал сам факт поездки и знакомые названия – Углич, Мышкин. К тому же, стояли последние погожие дни осени.
Часа два мы гуляли по Угличу, в музее водки выпили черносливовой настойки, прошлись натоптанными экскурсионными тропами, купили сувениров и брусничного варенья. Было ветрено, ярко – Волга, солнце, жёлтые деревья. Место гибели маленького царевича выглядело предательски разноцветно и почти по-весеннему легкомысленно, как и весь город.
В Мышкине у пристани продавали вяленых стерлядей, хариусов, налимов и ещё что-то невиданное. Вокруг - теремки, особняки, домики с огородами. Дороги волнистые, то в гору - то под гору.
В столовке на берегу (опять у окошка) пили кофе и говорили, что к этому ещё надо привыкнуть – жить в городе, где в конце каждой улицы такая река, такое спокойно раскинувшееся голубое пространство, постоянно текущее мимо, походя удваивающее всё, что происходит в небе.
В Борок приехали в сумерках. Запомнились только силуэты старых елей перед отелем, в холле полумрак, вянущий букет на освещённой стойке, в коридорах – ковровые дорожки времён московской олимпиады, в номере скрипучий уют в том же стиле, но зато – панорамное окно с видом на осенний лес. Тишина. Вопрос «почему мы сюда приехали?» потерялся где-то по дороге, запутался в пейзажной светотени и сник. Теперь просто хотелось спать.
Поутру А. велел всей компании быстро заканчивать завтрак и собираться в музей, приговаривая, что опаздывать неудобно, время идёт, экскурсовод ждёт. Честно говоря, про музей-то мы и забыли. Не знаю, как остальные, а я надеялась, что А. про него тоже забыл, но он никогда ничего не забывает, он последовательный и целеустремлённый. Нам оставалось только уточнить у него, что это за музей такой. Оказалось – Морозова и Папанина. Первый был из числа революционеров-народовольцев, кто второй все догадались, но какая связь между полярником, народовольцем и тихим посёлком, никто не понял. Может А. знал, но помалкивал.
До музея мы шли пешком, заодно и огляделись. Борок – маленький научный городок, вроде Дубны. По обеим сторонам прямой дороги одинаковые коттеджи, в одном конце улицы – клуб с колоннами, старые ели, школа старинного гимназического вида, в другом конце – кирпичное здании НИИ с башенкой и Ленин на клумбе. Вокруг елово-берёзовый лес. Листопад в тот день был такой, будто листья падали с неба – медленно, постоянно, нескончаемо.
Музей оказался обветшалым двухэтажным особнячком на краю заросшего парка.
У крыльца стояла невысокая пожилая тётушка в голубой джинсе (пиджак, юбка, шляпка). Она отперла дверь, впустила нас, поворчала, что полчаса ждет на улице, замёрзла и уже хотела уйти. Мы по очереди потопали в коврик у порога и пробормотали извинения.
Тётушка представилась: Валентина Александровна. Экскурсовод, научный сотрудник НИИ внутренних вод.
Сначала она обиженно поглядывала на нас из-под полей своей джинсовой шляпки,
а потом, узнав, что мы приехали в Борок специально из-за музея – смягчилась.
Конечно, если бы это сказала я – это было бы бессовестным враньём, но сказал-то А., и сказал он чистую правду, он вообще врать не умеет, а остальные благоразумно потупили очи.
Мы прошли через две или три комнаты со старой мебелью, голландскими печами, с фамильными портретами на стенах, остановились в небольшом зале с письменным столом и музейными витринами.
Снаружи, за узким окном с полукруглым сводом, виднелся лес. Там было очень тихо, снаружи. И внутри стояла явно привычная старому дому, слежавшаяся, сонная тишина. Кроме наших шагов и голоса тётушки-экскурсовода не было слышно ни звука, и потому казалось, что ещё очень раннее утро и дом спит. Спят развешенные по стенам фотографии, вещи под стеклом, обойный рисунок – неяркие цветочки и полосы, пейзаж за окном выглядел как сон – тёмные ёлки, молодые рябины с красными ягодами, берёзовые стволы и нескончаемое, медленное и монотонное падение жёлтых листьев.
Так, глядя в это окно, я и прослушала долгую лекцию об имении народовольца Морозова, о нём самом, о его камарилье (Фигнер, Желябов, Перовская), о том, как Морозов на старости лет затеял сделать в Борке биологическую стацию при Академии наук.
Женщина в джинсовой шляпке часа два уверенно и увлечённо вторгалась в наше сознание, с лёгкостью порхала по временам, странам, городам и датам, вскользь упоминала биографии и годы жизней, запросто ориентировалась в чинах, родстве и связях, влёт цитировала высказывания и стихи. Впрочем, к стихам позже.
А на исходе третьего часа вдруг возникла неожиданная тема. Или не очень неожиданная, - вот и автограф письма Бунина висел на стене, - чувствовала я, что одними народовольцами и естественными науками тут дело не кончится. Да ещё на втором этаже особняка обнаружилась такая библиотека, что меня накрыла паника – я вдруг представила, что всё это при нынешнем упадке и разорении может быть запросто украдено, изъято, или сгорит, или сам собой рухнет старый дом.
Вдоль стен – шкафы от пола до потолка заполненные столетними (и более чем) фолиантами – Мережковский, Лесков, Пушкин… Словом, что-то литературное в воздухе витало.
Заговорила Валентина Александровна и о Папанине. О том, как он сотворил из биологической станции уникальный научный городок при НИИ Внутренних вод, как добывал материалы и лабораторное оборудование, вербовал учёных, строил жильё, и задабривал волжской рыбой высокое начальство, чтобы провести дорогу.
Столичные специалисты в Борок ехать не очень-то хотели, и Папанин вытаскивал учёных из ГУЛАГа. Так в начале пятидесятых годов городок наполнился интеллигентными новосёлами в длинных пальто, в шляпах и при бабочках – инженерами, ихтиологами, биологами. Всё бывшие зеки. Одним из них был Борис Сергеевич Кузин.
Валентина Ивановна, вспоминая о нём, делалась сентиментальной – интеллектуал, полиглот, обаятельный человек и интереснейший собеседник, знаток поэзии и классической музыки.
Когда в 1973 году Кузин умер, к его вдове обращались сотрудники Российской национальной библиотеки, просили продать архив. Вдова на первый раз отказала, а спустя некоторое время вдруг отчего-то согласилась.
В архиве Кузина кроме научных записей, стихов и воспоминаний обнаружилось около двухсот писем от Надежды Яковлевны Мандельштам.
* * *
Всё началось с кошенили, с той самой, из которой в Мексике и на юге Европы добывается натуральный кармин.
В одной монографии начала девятнадцатого века Кузин вычитал, что в Армении кармин использовался для иллюстраций рукописных книг, и что араратскую кошениль собирали возле некоторых селений в долине Аракса.
Это означало, что дорогому импортному сырью можно найти замену. Собираясь в экспедицию, Кузин взял с собой две книги, два сборника стихов, один – Пастернака, другой - Мандельштама.
Летом 1930 года в турецкой чайхане в Эривани энтомолог Кузин и поэт Мандельштам случайно оказались за одним столом. Автор «Tristia» - ещё не узнанный собеседником, вежливо интересовался темой экспедиции, нехотя упоминал своё занятие в Эривани – работу в молодежной газете, недоверчиво улыбался словам Кузина о том, что кошениль упоминается даже в поэзии. «Кто же о ней писал?» Кузин в ответ прочёл:
И в крови моих мыслей и писем
Завелась кошениль.
Этот пурпур червца от меня независим.
Нет, не я вам печаль причинил
«Да, Борис Леонидович всегда грамотен в своих стихах» - сказал Мандельштам. И тут всё сложилось – уважительный тон, каким произнесено было имя поэта, и манеры, и названная при знакомстве фамилия – не такая уж редкая в те годы, которой поначалу Кузин не узнал, не придал никакого значения.
— Да ведь я же вас знаю! – закричал он.
— Ну, давайте теперь знакомиться заново, - Мандельштам встал и, улыбаясь, протянул руку для вторичного рукопожатия.
После долгого, захватившего обоих, «горячечного» разговора во дворике у турецкой мечети, они отправились в гостиницу, где жила чета Мандельштамов, нового приятеля непременно надо было представить Надежде Яковлевне.
«Отношения близкой дружбы у нас установились даже не быстро, а словно мгновенно», - позже написал Кузин. И ещё:
«…я не могу представить себе его (О.Э.) без Надежды Яковлевны. Они были всегда вместе. Вдвоем они, за редкими исключениями, приходили ко мне. Обоих их я всегда заставал, придя к ним. С обоими шел куда-нибудь. <… > Мне даже и не приходила в голову мысль, что я дружу с кем-то одним из них. Предмет наших разговоров нисколько не изменялся в зависимости от того, были ли мы вдвоем или втроем»
Когда я спал без облика и склада,
я дружбой был, как выстрелом, разбужен
Это посвящено Кузину.
Ему первому Мандельштам прочёл «Мы живём, под собою не чуя страны», и Борис Сергеевич взял с друга обещание никогда и никому больше этих строк не читать.
Осип Эмильевич слова не сдержал, стихи взаперти жить не хотели, и чтение имело последствия — в 1934 году Мандельштама арестовали, а вскоре забрали и тех, кому они были прочитаны, в том числе и Бориса Кузина.
Более двух с половиной лет Кузин провёл в лагере, потом алма-атинские друзья-зоологи помогли перевести его на поселение – на опытную станцию Шортанды в северном Казахстане.
В 1937 году Мандельштамы вернулись из Воронежской ссылки в Москву, а в мае 1938 года Осипа Эмильевича арестовали снова. Когда Надежда Яковлевна написала Кузину, что Осип отправлен этапом на Колыму, Кузин немедленно пригласил её к себе в Шортанды - отдохнуть, оправиться от бед. Она согласилась.
«Я знаю, что вы единственный человек, который разделяет мое горе... Что касается до моего приезда – я, конечно, приеду»
Надежда Яковлевна прожила у Кузина почти месяц, вернулась в Москву в декабре.
В конце января Кузин получил от неё известие о смерти Мандельштама.
"Боря, Ося умер. Я больше не могу писать. Только - наверное придется уехать из Москвы. Завтра решится. Куда - не знаю. Завтра Женя напишет. Я не пишу - мне трудно."
Кузин откликнулся сразу:
«….Берегите себя. Если моя дружба перед Вами не имеет силы, то этого требует память об О. Я говорю это Вам с совершенным убеждением. Я не всегда верю своему уму. Но совесть у меня крепкая. Она меня не может обмануть. То, что я Вам говорю, - только от совести.
В феврале, вероятно, моя комната будет занята. Перебейтесь чем-нибудь месяц. Потом приезжайте ко мне. Хотите, - останьтесь у меня совсем. Хотите - поживите в гостях. Считайте вместе со мной, что О. был мой второй несчастный брат. О. знал мою верность. Мне кажется, и он понимал, что мы с ним встретились не совсем случайно. Он был бы рад, если бы мог знать, что Вы поселились у меня. И Вам не будет трудно жить у его и Вашего друга...»
Этот приезд не состоялся.
Надежда Яковлевна знала, что у Кузина давно уже длится роман с Ариадной Апостоловой, но, скорее всего, не вполне представляла себе серьёзность их отношений, завязавшихся ещё до ареста Кузина, в Москве. Она поддразнивала Кузина этой «дамочкой с ангельскими ручками», отчаянно кокетничала, писала легкомысленную чепуху и считала недели до отъезда.
Оговорка в письме Кузина о том, что в феврале комнате будет занята, касалась именно возможного приезда Апостоловой. Что-то с датами этих визитов не складывалось, Надежда Яковлевна торопилась, Ариадна Валериановна медлила, Кузин взял паузу, а через некоторое время сообщил Надежде Яковлевне, что женился.
Новость её ошеломила. Надежда Яковлевна сделала попытку прекратить отношения. Но такие связи не рвутся вдруг, даже при внешнем молчании диалог продолжается, остаются вопросы, собеседник, всегда готовый выслушать и понять, возразить, удивить, прочесть или взглянуть тем же взглядом — существует, только ответы неслышимы и неочевидны. Без этого — бессмысленность, постоянно осознаваемая собственная отдельность от всех, от всего.
Кузин нашёл слова, чтобы, насколько возможно, погасить обиду и сохранить дружбу. Переписка продолжилась, но разговор время от времени возвращался к одной и той же болезненной теме: Надежда Яковлевна требовала уничтожить её письма. Сама она ничьих писем не хранила (за исключением единственного, от Кузина, с предложением приехать), никого не допускала в пространство, где посторонним не место.
Но у Бориса Сергеевича насчёт корреспонденции было своё мнение — кому послание адресовано, тот и вправе им распорядиться, считал он.
Ссылка Кузина длилась пятнадцать лет, всё это время он активно работал, писал стихи и научные статьи, защитил докторскую диссертацию. В 1953 году Папанин предложил ему работу в Борке в НИИ Внутренних вод. Получив согласие учёного - сам умело обошёл законодательную казуистику, помог Кузину с документами, с деньгами, с бытом. До 1973 года Борис Кузин руководил институтом. Каждую неделю он собирал у себя дома учеников и сотрудников на «духовные кормления», как он в шутку называл разговоры о литературе, поэзии, музыке. Слушали пластинки с классикой – Баха он любил особенно.
С Надеждой Яковлевной Кузин увиделся в 1945 году в Ташкенте, где она жила во время войны. Борис Сергеевич остановился у неё по пути в Сталинабад (Душанбе). Больше они не встречались, но обмен письмами продолжался.
В августе 1947 года Кузин внезапно прекратил переписку. Всему виной снова пробившийся сквозь рассуждения и житейские повествования интимный тон, уже однажды спутавший все в их дружбе.
В своём эссе «Необъяснимый поступок» Кузин пишет:
«Я и до сих пор не понимаю, что заставило меня прекратить переписку с Н. Я. Очень твердо помню, что все наши письма были самые дружеские. Никаких споров мы в них не вели и поэтому обидеть друг друга не могли. Мой поступок мучил меня, и я искал для него всяких объяснений. Возможно, в то особенно мрачное время постоянные мысли о мучениях О. Э. перед смертью стали для меня совсем непереносимы, и я, бессознательно спасаясь от боли, сторонился от всего, что эти мысли вызывало. Но я не уверен, что это объяснение справедливо»
Всё это выглядело бы очень убедительно, если бы не сохранённые им 192 письма.
В своих воспоминаниях Надежда Яковлевна упомянула о нём вскользь, как об одном из многих – «Кузин любил Гёте, и это тоже пришлось кстати. Когда же в Москве О. М. “встретился“ с Дантом, дружба с Кузиным и остальными биологами перешла в обычное приятельство за стаканом вина»
В сборнике произведений О. Мандельштама, вышедшем в 1973 году, со стихотворения «К немецкой речи» (Когда я спал без облика и склада, я дружбой был, как выстрелом, разбужен) «по неизвестным причинам» было снято посвящение.
Борис Сергеевич Кузин умер в 1973 году в канун Пасхи, внезапно, за домашним чаепитием.
Его вдова Ариадна Валериановна Апостолова передала домашний архив в отдел рукописей Российской национальной библиотеки. Если бы не читательский запрос «что известно о друге Мандельштама, биологе Кузине?», возможно, письма так и не были бы найдены и опубликованы.
И вообще всё могло сложиться иначе, если бы однажды в Эриваньском дворике у турецкой мечети не были прочитаны Пастернаковские строки.
И в крови моих мыслей и писем
Завелась кошениль.
Этот пурпур червца от меня независим.
Нет, не я вам печаль причинил
Комментарии
хорошо написано, что случается нынче всё реже
Исключительно хорошо написано. И даже по языку, как мне кажется, выдержано в стиле писем и мыслей Кузина. Крохотные оплошности заметны лишь при повторном чтении (захотелось прочесть ещё раз - со мной это случается редко). СПАСИБО.
Благодарю!
Спасибо за ваш интерес к теме и за внимательное чтение.
Добавить комментарий