Алмазный венец Цветаевой

Опубликовано: 21 мая 2004 г.
Рубрики:

Марина Цветаева любила свое морское, изменчивое имя, любила свою польскую тезку — Марину Мнишек, жену Самозванца, так скверно кончившую на Руси — ее, венчанную царицу, утопили, а четырехлетнего сына повесили на Спасской башне Московского Кремля. Перекличку страшных судеб двух Марин уловила Анна Ахматова в стихах, посвященных Цветаевой. Легко рифмуются “алмазный венец” Марины Мнишек из пушкинской трагедии и венец поэтический Марины Цветаевой, замененный в конце жизни обеих на трагический — терновый. И уж подлинно Цветаева была “царицей на Москве”, ощущала себя в какой-то мере московским противовесом царственной петербурженки Ахматовой.

Ахматова и Цветаева, каждая в своем роде, воплотили представление о женщине-поэте, наделенной высочайшим поэтическим даром и заплатившей за него по самой высокой цене. Как тут не вспомнить кюхельбекеровское:

Горька судьба поэтов всех племен,
Тяжеле всех судьба казнит Россию…

Одна из мемуаристок сборника — Надежда Мандельштам, говорила: “Я не знаю судьбы страшнее, чем у Марины Цветаевой”. Если учесть, кто оценивает цветаевскую судьбу, понятно, как дорого стоит подобный отзыв.

Перед нами три тома, вобравшие в себя свидетельства современников об этой необычайной — по своей напряженности и по своей несоразмерной тяжести — жизни. Сетовать на отсутствие печатных свидетельств, скудость мемуаров, нежелание современников поделиться своими мыслями о жизни поэта в данном случае не приходится. Свидетельств много. Внешне они достаточно полно освещают все главные этапы жизни Цветаевой и распределены составителями на три книги: “Рождение поэта”, “Годы эмиграции” и “Возвращение на родину”. Вся жизнь поэта — от детства в Трехпрудном переулке Москвы до последнего вздоха в Елабуге — поместилась на этих 924 страницах.

Углубимся же в книгу жизни Марины Цветаевой, поставив перед собой цель, сравнив и сопоставив различные о ней суждения — к чему, собственно, и располагает сборник воспоминаний, — построить из этой разнородной мозаики портрет поэта, прочертить линию его судьбы...

А начиналась эта жизнь стремительно и уже на первом этапе — учении — оказалась непохожей на прочие. Все сверстницы, знавшие Цветаеву в гимназические годы, в один голос отмечают ее “странность” и нежелание вписываться в казенные рамки. В результате Марина сменила несколько московских гимназий, ни одной так и не закончив. Что жгло ее изнутри, что мешало пройти обычный гимназический курс? Не забудем, что отцом недоучившейся гимназистки был никто иной, как профессор Иван Владимирович Цветаев, создатель музея изящных искусств в Москве. Кстати, не кончила гимназический курс и младшая его дочь — Ася. Кроме “биографического фактора” — начальное образование сестры Марина и Ася получили не систематическое и не в России, так как с 1902 года должны были кочевать с неизлечимо больной матерью по европейским лечебницам, — были на то и другие причины. Софья Липеровская, учившаяся с Мариной в гимназии фон Дервиз, пишет: “Цветаева оставалась в гимназии фон Дервиз недолго. Ее дерзости учителям и всем начальствующим лицам не могли не встретить сопротивления. Ее вызывали к директору, пытались уговорить, примирить, заставить подчиниться установленным порядкам. Но это было невозможно. Марина ни в чем не знала меры, всегда шла напролом, не считалась ни с какими обстоятельствами”. Татьяна Астапова, одноклассница Марины по гимназии Брюхоненко: “Цветаева каким-то образом была вне гимназической сферы, вне обычного распорядка. Среди нас она была как экзотическая птица, случайно залетевшая в стайку пернатых северного леса... Она неизменно читала или что-то писала на уроках, явно безразличная к тому, что происходит в классе”. По-видимому, кроме резкого независимого характера, не желавшего мириться ни с рутинным школьным распорядком, ни со скучными уроками, жил уже тогда в юной Цветаевой бес поэзии. А на стихи — на их обдумывание и сочинение — требуется время. Все знавшие Цветаеву впоследствии подчеркивают, что она была необыкновенно глубоким и эрудированным собеседником, прекрасно знала мировую литературу. Получается, что львиная доля ее эрудиции — плод самообразования.1

Вместо гимназического аттестата 18-летняя Марина Цветаева могла предъявить отцу свой первый сборник стихов — “Вечерний альбом” (1910 год).

Впрочем, весьма проблематично, что таковая замена была бы по вкусу строгому Ивану Владимировичу Цветаеву. В воспоминаниях А.Жернаковой-Николаевой читаем: “Иван Владимирович не понимал, почему ими (сестрами А.и М.Цветаевыми. — И.Ч.) владеют какие-то странные, чуждые ему настроения, почему они ведут самостоятельный, совсем неподходящий, по его мнению, для барышень образ жизни. Ездят одни (в тексте: “они” — И.Ч.) за границу, в последнюю минуту предупреждают его о своих замужествах с молодыми людьми, с его точки зрения неудовлетворительными. Ему казались дикими их знакомые. Цветаев был далек от богемы. И даже стихи Марины, которыми он мог бы по справедливости гордиться, были ему не только непонятными, но, может быть, даже и не совсем приятны...” Да, отец Марины был человеком старой закалки, служил, общался с государем, не разделял новейших увлечений молодежи. Что он мог поделать со своей рано повзрослевшей (и рано лишившейся матери!) вырвавшейся из-под его опеки, курящей, прогуливающей уроки, бунтующей, дерзкой, вечно то что-то читающей, то что-то пишущей Мариной? И замуж-то она вышла — прямо по Чернышевскому. Вспомним, как издевался Достоевский над сценой из “Что делать?”, в которой Вера Павловна, садясь на извозчика, мимоходом роняет матери, что выходит замуж. Поступки “барышень” Цветаевых вызывали порой оторопь не только у добропорядочных обывателей. Писательница Р.М.Хин-Гольдовская в своих дневниках описывает “Обормотник” на Сивцевом Вражке в Москве, богемные обитатели которого во главе с Максом Волошиным, выбросили за борт все “условности”, т.е. всякий порядок, всякую дисциплину: “...Сергей (Эфрон. — И.Ч.) в 16 лет женился на 17-летней поэтессе Марине Цветаевой (очень красивая особа, с решительными, дерзкими до нахальства манерами); сестра этой Марины 15-летняя гимназистка вышла замуж за 15-летнего же гимназиста... Этот супружеский “детский сад” обзавелся потомством — у Марины девочка, у Аси — не знаю кто”.

Итак, еще одна ступень биографии Марины Цветаевой — раннее замужество. Мужем Цветаевой — единственным, на всю жизнь — стал также “недоучившийся гимназист” (впоследствии для поступления в университет ему пришлось сдавать экзамен на аттестат зрелости) — Сергей Яковлевич Эфрон.

Сергей Эфрон, Сережа — юноша с необыкновенными лучистыми глазами, узколицый, худой, больной чахоткой, отпрыск семьи революционеров-террористов, скрывающий под внешним спокойствием и легкой иронией глубочайшие душевные раны (за два года до встречи с Мариной самоубийством покончил его брат — подросток, а вслед за ним — мать).

Из записок Ариадны Эфрон: “Они встретились — семнадцатилетний и восемнадцатилетняя — 5 мая 1911 года на пустынном, усеянном мелкой галькой коктебельском, волошинском берегу. Она собирала камешки, он стал помогать ей — красивый грустной и кроткой красотой юноша, почти мальчик (впрочем, ей он показался веселым, точнее: радостным!) с поразительными, огромными, в пол-лица, глазами; заглянув в них, и все прочтя наперед, Марина загадала: если он найдет и подарит мне сердолик, я выйду за него замуж! Конечно, сердолик этот он нашел тотчас же, на ощупь, ибо не отрывал своих серых глаз от ее зеленых, — и вложил ей его в ладонь, розовый, изнутри освещенный, крупный камень, который она хранила всю жизнь, который чудом уцелел и по сей день...” Выбирал в этой ситуации не он — выбирала она, Марина. И впоследствии в их паре главную скрипку играла она, женственная и одновременно мужественная, чем-то всегда напоминавшая мальчика, юношу, недаром в ней, молодой, находили сходство с Сергеем Есениным, недаром сама она видела себя в статуе Пражского рыцаря... Может, именно мужественности ей не хватало в хрупком, болезненном Сергее?

Может, свою способность на поступок, на бесстрашие, он хотел доказать себе — и ей, когда в 1914 году добровольцем рвался под снаряды, уезжая с санитарным поездом, когда 2 года сражался в Белом Стане — в пулеметном подразделении Добровольческой армии, когда возглавил кровавый заговор против прозревшего бывшего сталинского агента?.. С другой стороны, Сергей — сын своих родителей, всю жизнь посвятивших борьбе с “царскими сатрапами”, его путь “на плаху” (о, вещая Маринина душа, провидевшая для мужа такой конец!) был словно предопределен заранее.

Сергей Эфрон был Мариной околдован. В 3-м томе, в качестве Приложения, приводится небольшой отрывок из его автобиографической повести “Волшебница”, героиней которого является юная Марина, выведенная под именем Мара. За Марой, приехавшей погостить в дом подруги, с любопытством наблюдают два мальчика-подростка, в конце концов, признавшие в ней волшебницу. В поведении Мары по отношению к окружающим “взрослым” много сходства с “новыми людьми”, какими их вывел Чернышевский, — то же чувство собственного достоинства и сознания своей правоты, пусть она и противоречит общепринятым установкам. Семнадцатилетняя Мара, курящая, отказывающаяся от еды, но пьющая крепчайший кофе, так как ей “необходим подъем”, смело и на равных ведет диалог с отцом мальчиков:

— Люди, слишком занятые своим здоровьем, мне противны. Слишком здоровое тело всегда в ущерб духу...

Папа отодвинул чашку.

— Так здоровая душа, по-вашему...

— Груба, глуха и слепа, Возьмите одного и того же человека здоровым и больным. Какие миры открыты ему, больному...

Мара не хочет “жить долго”, главное, что она ценит в себе, — это воображение: “Мне многого не дано, я не умею доказывать, не умею жить, но воображение никогда мне не изменяло и не изменит”. Мара признается мальчикам, что хочет от жизни “безумия и волшебства”. Еще в том, что у нее нет цели в жизни: “Идти к чему-нибудь одному, хотя бы к славе, значит отрешиться от всего другого. А я хочу — всего!”

Поражает, что все основные контуры портрета Марины Цветаевой — власть воображения, стремление уйти от быта, вызывающая странность поведения и облика, безмерность притязаний — прочерчены уже здесь, в этой юношеской повести ее мужа, напечатанной в 1912 году — в год рождения их первенца, дочери Ариадны.

Самые точные и зоркие описания Марины Цветаевой, самые меткие и выразительные ее характеристики принадлежат ее дочери — Ариадне Эфрон, или, по-семейному, Але. Все мемуаристы вспоминают маленькую серьезную Алю как “гениального” ребенка, достойного гордости такой матери, как Марина. В 6 лет Аля уже вела дневник, где поместила и портрет своей матери:

Моя мать

Моя мать очень странная.

Моя мать совсем не похожа на мать. Матери всегда любуются на своего ребенка, и вообще на детей, а Марина маленьких детей не любит.

У нее светло-русые волосы, они по бокам завиваются. У нее зеленые глаза, нос с горбинкой и розовые губы. У нее стройный рост и руки, которые мне нравятся.

Ее любимый день — Благовещение. Она грустна, быстра. Любит Стихи и Музыку. Она пишет стихи. Она терпелива, терпит всегда до крайности. Она сердится и любит. Она всегда куда-то торопится. У нее большая душа. Нежный голос. Быстрая походка. У Марины руки все в кольцах. Марина по ночам читает. У нее глаза почти всегда насмешливые. Она не любит, чтобы к ней приставали с какими-нибудь глупыми вопросами, она тогда очень сердится.

Иногда она ходит как потерянная, но вдруг точно просыпается, начинает говорить, и опять точно куда-то уходит.

Декабрь 1918

Два самых близких к Цветаевой человека — муж и дочь — разглядели в ней то большое, что, по поговорке, обычно видится на расстоянье. В Алином описании (маленький шедевр!) Цветаева увидена в “льстящем” зеркале; шестилетняя дочь смотрит на мать восхищенными глазами, и эпитеты, которые находит Аля для матери, совпадают с самоописаниями Марины: “нежный голос”, “зеленые глаза”, “быстрая походка”. Кстати, о глазах Цветаевой все вспоминают по-разному — “прозрачные” (Елизавета Кривошапкина), “серо — зеленые” (Павел Антокольский), серые (Валентин Булгаков), так же как и о внешнем ее облике, который в разные периоды и разным людям представлялся то женски привлекательным (Лидия Либединская, причем “молодой и очень красивой” мемуаристка воспринимала Цветаеву весной 1941 года!), то не привлекательным и неженственным, “в ней было что-то андрогинное... внешность ее была непривлекательной” (Роман Гуль, знавший Цветаеву в годы эмиграции). Чего не отрицает ни один мемуарист — это необычности Цветаевой, ее “странности”, непохожести на других. “В сравнении с ней я телка”, — сказала Анна Ахматова, по воспоминаниям Харджиева, после второй встречи с Цветаевой у него в доме в 1940 году. Цветаева во время этой встречи, в противовес молчавшей Ахматовой, “говорила почти беспрерывно”. Хозяин дома, Николай Харджиев, глядя на обеих женщин, думал: “До чего чужды они друг другу, чужды и несовместимы”. Но была у них, несмотря на все различия характера, поэтической манеры, ритмов и рифм, отношения к людям и миру, одна очень близкая черта — бескорыстие, отсутствие жадности к деньгам и вещам, нестяжательство. Обе готовы делиться последним, и вовсе не из-за наличия излишков. Кому не запомнился рассказ Корнея Чуковского, включенный в “Чукоккалу”, как Ахматова отдала ему — для Мурочки — в самое голодное послереволюционное время бутылку молока, подаренную кем-то из поклонников. О Цветаевой есть похожий рассказ у Эмилия Миндлина “Грабитель и поэтесса”, зерно которого пересказано в превосходном предисловии Сергея Волконского к книге “Быт и бытие”, посвященной Марине Цветаевой.

“Вы не забыли, как Вы жили? В Борисоглебском переулке. Ведь нужно же было, чтобы “Ваш” переулок носил имя “моего” уездного города! В Борисоглебском переулке, в нетопленом доме, иногда без света, в голой квартире; за перегородкой Ваша маленькая Аля спала, окруженная своими рисунками, — белые лебеди и Георгий Победоносец — прообразы освобождения... Печурка не топится, электричество тухнет... С улицы темь и холод входят беспрепятственно, как законные хозяева... Против вашего дома, на той стороне переулка, два корявых тополя, такие несуразные, уродливые — огромные карлики...

А помните, когда вошел к Вам грабитель и ужаснулся перед бедностью, в которой Вы живете? Вы его пригласили посидеть, говорили с ним, и он, уходя, предложил Вам взять от него денег. Пришел, чтобы взять, а перед уходом захотел дать. Его приход был быт, его уход был Бытие”.

В рассказе Миндлина “Грабитель и поэтесса” (помещенном в Приложении), художественно воссоздающем историю, случившуюся за две недели до его прибытия в квартиру на Борисоглебском, грабитель оставил Цветаевой сумку с продуктами, и Марина с Алей раздали их нуждающимся соседям. Миндлин, которого в голодном 1921 году Цветаева приютила и подкармливала, видимо, не сомневался, что Марина при всей тяжести и нищете ее с дочерью быта, не захотела оставить у себя “подарок” грабителя. А ведь всего за год до этого в Кунцевском приюте практически от голода умерла младшая дочь Цветаевой трехлетняя Ирина. Трудно представить ситуацию, когда мать решает раздать продукты соседям, а рядом с ней свой голодный ребенок (говорю об Але). Правда, Цветаева всех и всегда удивляла своей “безмерностью”. И о расстрелянном ЧК грабителе Цветаева у Миндлина говорит без доли жалости: “Пустой человек был”. Не слишком ли резко — о том, кто не, сделав зла, проявил добро? Действительно Цветаева так сказала? Могла сказать? Или это позднейшее художественное осмысление случившегося писателем Миндлиным? Если продолжить эту тему, то можно вспомнить, что о “неблагодарности” Цветаевой рассказывают несколько мемуаристов. Марк Слоним: “Она могла быть сухой, несправедливой и жестокой как раз с людьми, старавшимися ей помочь”.

В.Сосинский с едкой иронией пишет о цветаевской “неблагодарности” к Слониму, печатавшему все ее произведения в пражской “Воле России”, помогавшему материально, к Колбасиной-Черновой (родственнице мемуариста), приютившей ее семью в парижской квартире. С одной стороны, — желание помочь окружающим, спасти, подставить плечо, с другой — “сухость” с людьми, старавшимися помочь лично ей. Не лежит ли разгадка в том, что Цветаева была горда и знала себе цену? Помощь она принимала не как милость и милостыню, а как нечто причитающееся ей по ее рангу и званию российского поэта. Ведь ощущая себя принцессой, избранницей, божественным “первенцем”, она по капризу судьбы в мире обыденном должна была вести жизнь странницы, труженицы, полунищенки.

Упоминавшийся нами Сергей Волконский, внук декабриста, помогал Цветаевой выжить в жестоких и вовсе не поэтических условиях Москвы 21-го года. Его рукописи она переписывала по ночам. Волконский женщин не терпел — для Цветаевой было сделано исключение. Самой Марине, как мне кажется, был важен опыт общения и дружбы с этим удивительным, похожим, по словам Миндлина, на Дон Кихота человеком, чью “золотую русскую речь” эмигранты как образец для будущих поколений записали на пленку. Рядом с Волконским Цветаева ощущала себя отроком-учеником, с ним в ее жизнь вошел “час ученичества”. Точно так в свое время, за 7 лет до этого, была важна для Цветаевой встреча с Софией Парнок (ее сестра Елизавета Тараховская оставила о Цветаевой небольшие, но точные воспоминания), давшей Марине опыт экстремальной и тупиковой — женской любви. Пишу об этом, хотя воспоминаний С.Парнок нет в материалах сборника. В последнее время проявляется повышенный интерес к этой стороне биографии Цветаевой. Представляется, что эпизод с Парнок навеян как “духом времени”, так и не прекращавшимися у Цветаевой поисками себя, своей сущности, своей половинки — мужской или женской, чему не мешали ни раннее замужество, ни материнство. К тому же на лесбийской любви лежал поэтический ореол, ее освещало имя Сафо. И последнее: у поэта все идет в копилку жизненных впечатлений, перемалывающихся в поэзию, и пока копилка пополняется новыми людьми, встречами, любовями, — горит священный огонь в алтаре, жизнь перевоплощается в поэтическое слово.

Всем, кто знаком с цветаевским творчеством, внятно, что именно слово для Цветаевой в начале всего. Выразителен рассказ Миндлина о том, как “новояз”, вводимый властью, с его вывеской “Цупвосо”, висевшей на Большой Никитской, был для Цветаевой, может быть, страшней, чем голод, холод и разруха. “Стояли, смотрели, молчали. Обратно шли молча и медленно. Она шла бледная, слегка склонив голову на плечо, курила папиросу за папиросой. Два-три дня ни слова о вывеске на Большой Никитской. И вдруг вечером у печки схватилась за голову: “О боже мой! Цупвосо!”

Остановлюсь еще на одном повторяющемся мотиве цветаевской биографии. На страницах многих воспоминаний встречаем утверждение, что Цветаева “выдумывала” людей, наделяла их какими-то другими чертами, чтобы потом вдруг “прозреть”, разочароваться, отойти.2 Об этом читаем у Павла Антокольского, Марка Слонима, Ариадны Эфрон и многих, многих других.

“Ее пылкие и восторженные привязанности возникали внезапно и исчезали бесследно. След от них оставался только в стихах. Марина зачеркивала не стихи, а причину их возникновения” (Павел Антокольский).

“...Через этот процесс возвеличения, почти обожествления, а затем гневного отрицания, враждебности, насмешки — даже мести — М.И. проходила по отношению к самым разным своим знакомым” (Марк Слоним).

“Марина Цветаева... создавала людей. Вызывала их из небытия, из нетути. И наделяла их несметными богатствами. Она их переделывала, перекраивала, перекрашивала или просто выдумывала” (В. Сосинский). По словам того же Владимира Сосинского, и все романы Цветаевой — “выдуманные”.

И ведь действительно, Цветаева по-настоящему жила — или лучше сказать, хотела жить — не в реальности, а в выдуманном ею поэтическом мире, там она была царицей, там все было ей под стать и под рост, там чувства были именно того градуса и насыщенности, которые ей требовались. Прямо по боготворимому ею Блоку, она предъявляла к жизни непомерные требования, что пугало и озадачивало встреченных ею на пути обычных и даже подчас неординарных людей. Вереница мужчин, отмеченных ее вниманием, все ее бесчисленные “влюбленности” и “романы” послужили целям поэзии, дали темы и сюжеты, задор и накал для рождающихся поэтических строк. И не в том, на мой взгляд, дело, что Цветаеву никто, даже Сергей Эфрон, не любил так безоглядно, как она того хотела (прекрасный цветаевед Ирма Кудрова выдвигает и такую версию), а дело в том, что мечта всегда безмернее реальности. Мечта проецирует некий предел, идеал, до которого жизни, по определению, не дотянуться. Вечный разрыв “мечты с существенностью” — верный признак романтического сознания, так что легко соглашаюсь с Марком Слонимом, который называет Цветаеву “романтиком”: “...все ее взлеты и поражения — в дружбе, как и вообще в восхвалении и отвержении, в любви и неприязни — к людям, книгам, городам — вытекали из ее органического романтизма”.

Читаешь книгу о Цветаевой и ловишь себя на мысли, что настоящая она именно в стихах — сильная, многоликая, смелая, озорная, ревнивая, страстная, легкомысленная — свободная от любых пут и обязательств.

И правильно, что Павел Антокольский, “Павлик” 20-х годов, который вместе с Юрой, Володей и Соничкой Голлидей,3 приобщали Цветаеву к новому революционному театру, не верит цветаевским словам: “Не чту театра, не тянусь к театру и не считаюсь с театром”, ибо сущность поэта “верить на слово”. Цветаевские стихи, сдается мне, являют собой театр, театр одного актера-поэта, исповедующегося перед зрителями-слушателями в пригрезившихся наяву грехах и безумствах. “Вереницею вольной, томной Мы выходим из ваших комнат. Дольше вечера нас не помнят...” О ком это сказано? О Манон? О таких как Манон? О самой Цветаевой? Почему здесь говорится “мы”? И почему в конце стихотворения, после не слишком моральных заповедей: “Долг и честь, кавалер, — условность. Дай вам Бог целый полк любовниц!” следует весьма двусмысленное: “Изъявляю при сем готовность. Страстно любящая вас, М.”. Буква в конце — инициал цветаевского имени. Так о ком же эти стихи?

В своем поэтическом театре Цветаева могла ощущать себя и сладострастной Манон, и мистически самоотреченной Жанной д’Арк, которая раз за разом с новой надеждой вела своего короля на царство, а тот опять и опять обманывал, предавал, посылал на костер...

Очень точно об этом написала Нина Берберова в книге “Курсив мой”; ее блестящая, беспощадно резкая характеристика Цветаевой помещена в сборнике: “Цветаева... к этому шла (к смерти. — И.Ч.) через все фиаско своих увлечений и эфемерность придуманных ею себе ролей, где роли-то были выдуманы и шпаги картонные, а кровь-то все-таки текла настоящая”.

С 1918 года, когда она в последний раз видит мужа, тайно отбывшего в Ростов, где формируется Добровольческая армия, Цветаева 4 года живет на положении “соломенной вдовы”. Вестей от мужа она не имеет. Вокруг послереволюционная разруха, голод, одичание и — одновременно — обновленная революцией среда и аудитория, появление молодой поросли — одаренной, дерзко мыслящей молодежи, поиск новых художественных средств, нового поэтического и театрального языка. Цветаева окружена “вахтанговцами” (“магический круг вахтанговской Третьей Студии”, по Ариадне Эфрон) вовлечена в мир театра; как обычно увлекается людьми, загорается новым делом, пишет “романтические” пьесы для театра. Но если в наши дни вахтанговцы ставят Цветаеву, то тогда театр, увы, ее пьес не заметил, прошел мимо. Об отъезде Цветаевой один из ее тогдашних друзей Павел Антокольский напишет так: “Внезапно Марина Цветаева исчезла с московского горизонта. В скором времени мы узнали, что она за рубежом”. Это значит, что “проморгали” театральные друзья Цветаевой не только ее пьесы, но и самый “отъезд”.

Году в 1978, незадолго до смерти, неизлечимо больной, Антокольский выступал на телевидении с чтением пушкинского “Пророка”. Я видела это выступление — оно потрясало, такой огонь, такая немыслимая сила шли от немощного, отмеченного смертельным недугом поэта. Сейчас думаю, не Цветаева ли зажгла этот огонь еще в те, 20-е? Колдунья и “чернокнижница” (“чуть-чуть чернокнижницей” назвал ее Аресний Тарковский), она оставляла на встреченных ею свой след, свой магический отпечаток.

1 Для уточнения: юная Цветаева вольнослушательницей посещала в Сорбонне лекции по старофранцузской литературе.

  2 Единственными, в ком Цветаева не разочаровалась, были Рильке и Пастернак, с которыми у нее был “почтовый роман”. Рильке она никогда в жизни не видела.

  3 Двое из названных - Павел Антокольский и Юрий Завадский - стали признанными в сфере искусства людьми, поэтом и режиссером, Владимир Алексеев пропал без вести во время гастролей МХАТа на юг в 1919 году, а героиня цветаевской “Сонечки”, не стяжавшая славы актриса Софья Голлидей умерла во сне в 1935 году. Вот характерный разброс эпохи.

Окончание следует