Полеты через жизнь. Отрывок из новой книги «Это был сон»

Опубликовано: 16 ноября 2012 г.
Рубрики:

У немца Эриха Ремарка, любимого писателя моего поколения, помимо знаменитого романа «Три товарища», есть книга «Тени в раю», о немецкой антифашисткой эмиграции в Америке, вырвавшейся из лап Гитлера. В этой книге много тоски и раздражения, много, я бы сказал, немецкой скорби. Немцы столкнулись с той же ситуацией, что и русские. Американские интеллигенты оказались другими, добрейшими, но с иным уровнем индивидуального мышления, намного уступавшем в широте европейскому, живущими с другим осознанием бытия, родившимся на других основах жизни, не таких трагических, как в Европе и особенно в России. Поэтому была у немецких интеллектуалов постоянная грусть, как и у русских, вызванная своей невостребованностью в американском обществе. Ремарк и сам был в числе эмигрантов, но он-то как раз был востребован, и очень. В письмах к своей очередной любви — актрисе Марлен Дитрих — он писал: «...у счастья, как всегда, нет множественного числа, а боль не знает национальности...»

А вот слова, которыми заканчивается его книга «Тени в раю»:

«Возврата быть не может, ничто не стоит на месте: ни ты сам, ни тот, кто рядом с тобой. Все, что от этого осталось, в конце концов, это редкие вечера, полные грусти, — грусти, которую чувствует каждый человек, ибо все прeходяще, а он — единственное существо на земле, которое это знает, как знает и то, что в этом — наше утешение. Хотя и не понимает почему».

В общем, добровольный уезд из страны со здоровым чувством и психологическим пониманием того, что на родину в любой момент можно вернуться — это праздник. А вот уехать от нацизма или коммунизма и знать, что вернуться невозможно — это траур. Для многих русских до перестройки это и был траур. Для белой эмиграции, послевоенной эмиграции и части перестроечной эмиграции это тоже был траур. Кстати, немецкая эмиграция в Америке, в основном, была интеллектуальная. А эмиграция из России была смешанной: от слесаря до профессора, от крестьянина до князя. Я говорю о людях, которые, как гласит Библия, думают о горнем, о людях, сосредоточенных не на бытовых изменениях, а стремящихся внести свой мыслительный и душевный вклад в сумасшедший и малоуправляемый процесс под названием Жизнь.

 ♦

Что ж, переносимся на самолётике времени в другое место, т.е. совершаем полёт через всю жизнь. И в полёте прыжки беспорядочные: чаще в прошлое, иногда в настоящее, ещё реже удаётся рассмотреть будущее.

Я уже живу в Америке, в Квинсе, в Нью-Йорке. У писателя Довлатова день рождения. Мы отмечаем событие днём, втроём: Сергей Довлатов, писатель Лев Халиф и я. Заходим в продуктовый магазин, выбираем что-то для праздничного стола на троих. Халиф сквозь зубы проклинает Советский Союз и западные демократии. Довлатов ходит как лунатик. Купили. Приходим домой к Халифу. Раскладываем покупки. Вдруг Халиф снимает пиджак, и мы видим на его груди расплывшееся кровавое пятно. Довлатов отшатывается и закрывает лицо волосатыми пальцами. Перед этим он трагически фальшиво успевает спросить: «Лёва, кто тебя? Как посмели!» Я кричу: «Держись, Лёва, вызываю скорую помощь!» Халиф улыбается: «Не кипятитесь!» И вынимает из-под рубашки три бифштекса, украденные в магазине. Во время передвижений Халифа они растаяли, и Лев стал выглядеть как умирающий революционный солдат. Лёва был доволен произведeнным эффектом и несколько раз повторил: «Но пасаран!» Потом, когда он отнёс рубашку в прачечную, стукачи вызвали полицию. Лёва долго мычал по-русски и по-узбекски, а потом ещё добавлял «бонжур». Мы защитили грешного товарища, сказали, что это пострадавший от КГБ диссидент, у которого после обретения свободы часто идёт носом кровь.

Довлатов Сергей Донатович, русский писатель, созданный из гремучей еврейско-армянской смеси. Тосковал он. Часто, а возможно, что и всегда. Тысячу раз ходили мы с ним вечерами по зелёным уличкам Форест Хиллса, района в Нью-Йорке. Помню его большие ступни ног, рассохшиеся, покрытые трещинами, какие-то чересчур коричневые. К нам часто присоединялся Гриша Поляк, московский инженер, добрый и чистый, занявшийся в Америке неблагодарным издательским делом, впоследствии брошенный из-за этого женой. Фанат Михаила Булгакова, выпустивший тогда впервые его книгу «Записки на манжетах». Гриша интеллигент, мягкий, одним словом, просто хороший. Только однажды напомнил мне ильфо-петровского Альхена. Тем не менее, светлая ему память. И Сергею. Помню, Довлатов говорит мне: «Вот вы как думаете о смысле жизни? Смотрите, наверное, на небо... А я по-другому. Встаю ночью, иду на кухню. Опускаю руку в кастрюлю с холодным борщом. Вытаскиваю оттуда кость с мясом. Обгрызаю её. Смотрю в тёмное окно. И именно в это время по-особому хорошо думается о смысле жизни».

Вспомнился один из его запоев. Все были хороши. Но будучи трезвым, особо чётко видишь пьяного товарища. Огромный Довлатов стоит на 108-й улице, в руках огромная бутылка виски. Я прошу: «Одолейте змия! Не пейте». Но верно говорят: ещё не нашёлся богатырь, который победил бы зелёного змия. Жадно пьёт с горла, вижу, как становится ему легче, окидывает мир и меня подобревшим взглядом. Говорит: «Неприлично быть таким добрым, как вы. Из-за этого постоянно чувствуешь себя рядом с вами ущербно».

Точнее всего о нём сказал Василий Аксёнов, назвав его в своей статье «эмигрантским бытописателем».

Вот строчки журналиста Косинского и отрывок из моей книги «Тоска по раю», я там Довлатова вспоминаю.

Моргулис о Довлатове

(Из письма журналиста, переводчика, Иосифа Косинского)

 Довлатов не раз упоминал Михаила Моргулиса, вот и Михаил Моргулис решил упомянуть Сергея Довлатова.

История показывает, что в литературе побеждает не писательский характер, а способность написанного впечатлять извечно наивные души народных масс. А что до характера писателей, то чем писатель лучше, тем более странный его характер. Потому и существует тяга узнать подробности характера популярного писателя, ибо его популярность гарантирует наличие странности его характера, что само по себе является увлекательным познанием. Таким образом, сила популярного писателя умножается — он увлекает читателя не только своими произведениями, но и своим характером. Это также может подстраховать его популярность — когда интерес к его произведениям спадёт, то интерес к странности его характера может оставаться сильным и подпитывать интерес к его произведениям.

Вот отрывок из книги М.Моргулиса «Тоска по раю» и его воспоминаний «Это был сон». После восторженных словоизлияний друзей и литературных дам этот отрывок из книги кажется написанным о другом человеке. Но это он, С.Довлатов, который придумал себе образ при жизни, а друзья и дамы его растиражировали. А вот эта записка-воспоминание мне кажется правдивой, настоящей, без дружеско-дамских придыханий.

Из книги Михаила Моргулиса «Тоска по раю» (Москва-Киев, «Конкордия» 2006, стр. 55, 56):

В какое-то мгновение этой странной жизни, в огромном американском городе недалеко от меня жил знакомый литератор из России, хороший бытоописатель Довлатов, он всю жизнь ужас как хотел быть похожим на Хэма. И ужасно переживал, что во многом походить на него не мог, особенно из-за одного: Хемингуэй был смелый, а он — трус. Хемингуэй сунул себе в рот дуло винтовки, а этот... Боже, какой он был трус. И хотя роста был почти двухметрового, его грабили двенадцатилетние пуэрториканские мальчишки с игрушечными пистолетами. Когда его имя не упоминали в крошечных русских газетах, он почти падал в обморок. Когда-то мы жили с ним на одной зелёной улице и по вечерам часто гуляли.

Он жаловался на себя, на своё жуткое свойство — неумение любить. Хотя играть в любовь и преданность мог превосходно. Особенно ему удавалось предавать близких друзей и получать от этого странную радость Иуды. Я горевал о его «комплексе Иуды». Он знал, как мне это неприятно, и однажды, как бы оправдываясь, рассказал анекдот о лягушке и осьминоге. Вот он:

Осьминог предложил лягушке перевезти её на спине на другой берег реки. «Так ты же меня укусишь!» — заволновалась лягушка. Осьминог поклялся детьми и мечтами, что не укусит. Поплыли. Посередине реки он её укусил. «Ты же клялся детьми и мечтами!» Осьминог вздохнул: «Вот такое я дерьмо...» И он вздохнул, как тот осьминог из анекдота. Брр...

Я вспоминаю именины, где был Нобелевский лауреат. Осьминог заглядывал ему в глаза и цитировал отрывки из стихов лауреата, делая всё это очень профессионально. А потом сказал мне: «Терпеть не могу его стихи. Непонятные, занудные...»

Кто же он был?.. Человек, из разряда осьминогих... но человек... Много других, похожих, было вокруг нас, из разряда гиеньих, шакальих... И я его прощал. И потом, у нас было одно общее... Постоянная тоска... Я жалел и жалею его... Хемингуэй тоже привирал, тоже изображал мужество, но его «добавленное» всегда попадало в десятку. Моему же соседу нитки для вранья природа выдала белые, крепкие, но белые... Ими ему и приходилось шить... Из-за этого и мучился... Он ушёл с земли раньше, хотя мы должны были уйти вместе... Я вспоминаю его с грустью. Он был отражением многих... Он боялся жить, потому что боялся... Он боялся, что его рассказы-байки когда-нибудь кончатся, ведь он мог описывать лишь то, что видел, добавляя туда своего славного лёгкого вранья. А видеть жизнь дальше своей улицы или взвода, где служил, он не мог. Слова Пастернака «не надо знать — надо видеть» были не для него. Пространства мира он постичь не мог, он видел лишь то, к чему прикасался.

Он не умел быть благодарным, потому что это было выше его сил. Он не мог любить людей, даже самых близких он не любил... Он просил меня научить его любить Бога. Но нельзя научить любить Бога того, кто не любит людей... Он очень огорчился, когда я понял его... Я не пожалел бы своей левой руки за то, чтобы он вернулся... Хотя он и осьминог... Ах, как было бы славно, если бы он снова появился здесь... И стал бы выдумывать про людей разные небылицы, и про меня тоже... И мы опять где-нибудь гуляли бы по зелёной улице, и он бы опять старался всех любить и всех бы ненавидел.

Перед этим приезжал к нам мой друг, замечательный Виктор Платонович Некрасов. Довлатов знал, как я люблю Виктора Некрасова-человека, но довольно спокойно отношусь к его художественным произведениям. Говорил мне: «Да ваш Некрасов просто офицер, мысли офицерские, армейские... Нет возвышенности...»

Не прав был Довлатов. Некрасов скрывал своё высокое понимание искусства под грубоватой маской простака и выпивохи. А понимал больше нас всех. Ещё как понимал!

Всегда у меня повторяется в памяти его вечная фраза: «Нет, друзья, тут дело запутанное. Тут без ста грамм не разберёмся!» Ах, Виктор Платонович, как соскучился, книгу вам посвятил, «Сны моей жизни», и заставку написал в ней: «Папе, Вике, которого со мной уже нет, но кого продолжаю любить». Помню штат Вермонт. Некрасов, Наум Коржавин и я идём на представление в цирк шапито. Везде продаётся пиво. Коржавин плохо видит, цепляется за барьер и сваливается на манеж. Мы знакомимся и фотографируемся с клоуном. Пахло цирком, смеялись дети, мы втроём были счастливы.

В минуты запоев Довлатов был совсем другим, вся интеллигентность мгновенно улетучивалась. Шёл витиеватый мат. Любил привязывать безответную жену Лену к батарее парового отопления. Иногда мне и Тане удавалось её отвязать. Мудрая мама Сергея ругала его какими-то замысловатыми армянскими словами. Звучало красиво.

После запоев я говорил Довлатову: «Пошли в парилку, баня поможет вам». Он шептал: «Нет, не по мне, не выдержу. Я буду стоять под тёпленьким душем». Как бы я хотел снова поговорить с ним. Очень интересно сконструированный, способный, умный, злой, в маске любящего людей человека.

Была у меня интересная знакомая, журналист, специалист в области театра и музыки Лидия Львовна Жукова. Работала до эмиграции в «Правде». В тогдашней лживой «Правде» вписать два слова правды в огромную статью считалось подвигом. Лидии Львовне это иногда удавалось. В Америке она написала книгу воспоминаний «Эпилоги», подарила мне. Дружила с самого детства с Дмитрием Шостаковичем. Намекала, что при Сталине, как и многие другие, он жил в диком страхе. Когда-то в «Правде» была напечатана разгромная статья о его симфонии — «Сумбур вместо музыки». Он читал статью на газетном стенде (тогда таким образом для всеобщего обозрения вывешивали центральные газеты). Прочитал половину статьи и упал в обморок.

Как-то мы заговорили с Лидией Львовной о книге Фёдора Сологуба «Мелкий бес». Она вспомнила, как встретилась с Шостаковичем на премьере его оперы «Катерина Измайлова». Шостакович наклонился к ней и быстро проговорил: «Лида, почему у нас в России так много бесов? И особенно много мелких бесов... Они везде, везде и во всём...» И отошёл, не обернувшись.

В Норвичском университете Вермонта я защищал мастерскую степень и преподавал. Сюда приезжал Солженицын, поселившийся в 50 км от университета. Знакомился с программой. Играл в теннис со студенткой Марианной. Наш милейший профессор Леонид Денисович Ржевский (это псевдоним, появившийся из-за страха перед КГБ, а настоящая фамилия выяснилась потом — Суражевский) написал о нём статью «Творец и подвиг: прочтение творческого слова». Но Солженицын впоследствии эту статью нигде не упоминал — не понравилась. А Леонид Денисович из-за этого переживал. Я утешал его, мол, мы не должны всем нравиться, иначе это становится подозрительным. Солженицыну нужно, чтобы вы написали, как ему хочется, а вы написали, как хотелось вам.

В журнале «Литературный Курьер», который я издавал вместе с Иосифом Алексеевичем Косинским, мы поддержали Солженицына в битве с двумя сотрудниками радио «Свобода», обвинившими его в антисемитизме. Потом в какой-то статье я написал, что Солженицын хотел бы вернуться в Россию на белом коне, как пророк и как архангел Гавриил, попирающий копьём змия. А по-другому, естественно, не хотелось... Мэтр обиделся, но время показало, что моё предположение было верным. Вернулся он, но пророка в нём не увидели.

Почему-то у него, глубоко честного человека, возникла неприязнь к евреям. Но ведь это ничто, вирус души, заразивший многих в мире, причём довольно давно, да и сейчас им болеют. Чтобы не казались себе избранными и слишком умными. После смерти почтили Солженицына, как надо, политические паханы приехали на похороны, но потом как-то сразу забыли. Время его прошло, как проходит у всех.

В Вермонте мы с Виктором Некрасовым часто ходили в ресторанчик «Папа Джон», там хозяин-испанец нас приметил, узнал кое-что о нас, угощал в минуты своей тоски красным матадорским вином, говорил о Дон Кихоте, обнимал и иногда плакал. Вика (Некрасов) из-за этого расстраивался и пил с испанцем на брудершафт.

Помните, я уже писал вначале о легендарном певце Утёсове. Леонид Осипович Утёсов однажды внимательно посмотрел на меня и сказал: «Ваша судьба всю жизнь быть мальчиком, а потом неожиданно превратиться в старика». Хотя некоторые и считали его почти пророком, но в этом случае он ошибся. Стариками становятся постепенно, если не происходят в жизни большие печали, не случается какое-то горе. Я всё прошёл: и горе было, и печали, но прошёл по ним более или менее спокойно. И превратился в старика не внезапно, а своевременно.

Ещё вспоминается об Утёсове такое... Он что-то рассказывает мне и Жене Петросяну. Вбегает первый скрипач его оркестра, по-моему, фамилия его Соколов. Изрядно выпивший.

— Леонид Осипович, вы знаете, что во время войны маршал Рокоссовский не отпускал меня из своего штаба? Не мог жить, если ежедневно не слушал, как я играю... А потом маршал Жуков хотел меня забрать к себе в штаб, но Рокоссовский не отдал... А чего я вам это рассказываю, Леонид Осипович... Вы, наверное, такое в жизни видели...

Утёсов смотрит на него маленькими, чуть косыми глазками:

— Вот так, как ты сидишь напротив меня, так напротив меня сидел адмирал Колчак...

В Вермонте мы с Некрасовым однажды залезли на американский танк и сфотографировались. На этой фотографии изображаем пальцами букву V, Виктория, победа значит. Я недавно был в Париже на кладбище Сен-Жермен, там лежит Виктор Платонович. Стоял у могилы и рассказывал ему, как живу, о чём думаю. Он молчал. Странное это было молчание. Неужели вечное? Думаю, он выиграл главное сражение за порядочную жизнь, жизнь с ранениями на войне, с гонениями КГБ, а перед этим с присуждением ему звания лауреата Сталинской премии за знаменитую книгу «В окопах Сталинграда», за боль, когда он умирал от рака в Париже. Он всё равно выиграл эту жизнь, потому что сохранил в себе порядочного и доброго человека, лишённого зла, этого заболевания души человеческой.

Вспомнил сейчас Владимира Войновича. Когда-то мы вместе участвовали в литературном вечере в Нью-Йорке. Он приехал из Германии с женой. Она была милая и казалась очень трогательной, так как всё время ходила с соломенной корзиночкой. Виделся, кажется, с ним ещё и в университете Стоун Брук на литературном симпозиуме. Потом встретил его в Москве, на Шаболовке, где телестудия НТВ (тогда она называлась 4-й канал). Встретились мы на выходе, внезапно обнялись. На его пиджаке почему-то было много кофейных пятен. Потом он написал в каком-то своём эссе, что встретил своего знакомца, который выступил в защиту Солженицына. Понятно было, почему его это задело. Я уже писал выше, что когда-то выпускал в Нью-Йорке с Иосифом Алексеевичем Косинским иллюстрированный журнал «Литературный Курьер». И случился спор между несколькими сотрудниками радио «Свобода» и Солженицыным. Сотрудники «Свободы» обвинили писателя в антисемитизме. Мы предоставили страницы журнала как сторонникам, так и противникам Солженицына. Тогда поэт Юрий Кублановский написал мне из Парижа: «Жму руку за мужество». А мужества никакого не было. Просто желание постараться быть справедливыми для всех. Это, наверное, и есть свобода, когда даёшь выступать двум сторонам, а если надо, трём и четырём... Но не любил Вой­нович Солженицына, который однажды высказал мнение, что, на его взгляд, литература Войновича очень слаба. И хоть это не так, но самый добрый писатель становится злопамятным, когда его творчество недооценивают. А многие и просто ненавидят такого человека всю жизнь. И того, кто написал, а заодно и того, кто это напечатал. Может быть, поэтому и написал Войнович обо мне неласково «мой знакомец».

А ещё я встретил на Шаболовке Евгения Евтушенко. Мои телевизионные программы тогда еженедельно показывали по 4-му каналу. Встречаемся с мэтром на лестнице. Он останавливается и говорит: «Ну, Майкл, вы сейчас такой знаменитый!» И услышал я, как ни странно, в его голосе некоторую зависть, присущую поэтам и моделям, даже всемирно известным. Отвечаю: «Евгений Александрович, да какой я там знаменитый? Это вас в России каждая собака знает, а я так...» Ответ мой ему понравился. Он наклонился и шепчет: «За то, что так хорошо ответили, раскрою вам один секрет. Радуйтесь, когда вас не только хвалят, но и когда ругают. Главное, чтобы не молчали. Вот меня, когда ругали, то и сделали очень известным. Даже сами просите, чтобы ругали. Народ наш читает это с большим удовольствием, а нам на пользу».

Спустя девятнадцать лет в Америке я пригласил его участвовать в нашей телепрограмме «Духовная Дипломатия». Он прилетел с женой, глазастой, умной Машей Новиковой. Был в зелёном твидовом пиджаке, в цветной рубашке и в такой же знаменитой кепуле. Глаза те же — яркие, пронзительные. Ноги только подводят. Мы записали четыре программы, решили из них сделать цикл и дать пастернаковское название «О времени, о жизни, о себе». Прочитал он в программе знаменитое «Дай Бог»:

Дай Бог, чтобы моя страна,

Меня не пнула сапожищем,

Дай Бог, чтобы моя жена,

Меня любила даже нищим.

 

В перерывах говорили о многом, вспомнился ему Бродский, видно было, что обижен. Бродский считал Евтушенко частично виновным в его советских несчастьях, выступал в Америке против него. Довлатов вспоминал (если, конечно, не придумал), будто Бродский кричал: «Если Евтушенко будет против колхозов, то я буду за них». Не прав был Бродский: Евтушенко — это эпоха, легенда, именно за ним, а не за Бродским миллионы людей повторяли строчки из стихотворений. Именно он, а не Бродский, написал «Бабий Яр», ставший громом и молнией, будто небо разорвалось, и Бог прильнул к земле. Не прав был, конечно, в этой ситуации нобелевский лауреат. Мог бы вспомнить, как любившая его Анна Андреевна Ахматова проронила: «Раз Иосиф уже в Нью-Йорке, я о нём не беспокоюсь, о нём уже позаботятся нью-йоркские деятели...» И всё же о Евтушенко там не особо заботились. Но когда-то его принял президент Никсон, и говорили они, как ни странно, о теоретических возможностях мира на этой немирной земле.

Я много раз в жизни повторял, что нельзя смешивать созданное писателем с его жизнью. Это разные люди в одном человеке: один из них писатель, сотворивший свою придуманную жизнь, даже если она кажется чистой правдой, а второй человек — живущий в реальной жизни, лицемерной, с множеством искушений. И это не комары, от них не отмахнёшься, они высасывают добро, смелость и правду. Поэтому писатель, кажущийся в своих книгах честным и приличным, в жизни бывает лицемером и обманщиком. С правдой по жизни идут единицы, те, кого не убили.

 

Окончание