Продолжение. Начало в N3 [182].
— За что! — вскрикивает мама так, будто ей всадили нож в сердце, по самую рукоятку. — За что его зарезали!
Хотя по ситуации тут ожидается вопросительная интонация, у мамы она не выходит. Она не просит. Она требует предъявить доказательства, почему ее сын не заслужил медали. Требует тем полным нехорошего дрожания голосом, каким Отелло, уверенный в том, что никакого доказательства верности у Дездемоны нет, требует предъявить ее платок, подсунутый ему коварным Яго.
Хоть и ветеран войны, но фронтальной атаки мамы Василий Петрович все же побаивается. Он ее хорошо знает. Она в родительском совете школы все десять лет. Похоже, что все это время она старалась быть поближе к школе ради того, чтобы быть уверенной, что с ее сыном чего-нибудь не начудили. Выходит, интуиция ее не подвела.
— Софья Владимировна, — говорит Василий Петрович, вытирая платком испарину на лысине, которая выступает у него всякий раз, когда его атакуют родительницы. — Поймите, от меня ничего не зависит. Государственная комиссия... Районо... Вот тут в деле приписка: по тригонометрии у вашего сына четверка, а не пятерка, поскольку, вот читаю, «не самое лучшее решение»... А в сочинении две синтаксических ошибки.
(Сейчас, после более двадцати лет преподавания в американском колледже, вспоминая этот эпизод моей юности, я сам с трудом верю, что таковы были драконовские правила выставления оценок за школьные работы в Советском Союзе моего времени. За одну синтаксическую ошибку полагалось снижать полбалла, то есть до «пяти с минусом», а за две — целый балл.)
— Синтактические! — восклицает мама с подозрением, — Какие такие синтактические!
— Не знаю, Софья Владимировна, — говорит директор. — Запятые, наверное... Тире... Я работы не видел... Районо, знаете, госкомиссия... Не положено...
— Что! Вы лишили моего сына медали из-за каких-то паршивых запятых? Какие такие запятые? Я хочу убедиться в этом собственными глазами.
— Откуда мне знать какие? Бог его знает! Поверьте, Софья Владимировна, я бы вам сказал, если бы знал. Все бумаги в районо. А мне пора закрывать кабинет. Вызывают в райком...
И он снова провел рукой по лысине.
Мама возвращается домой в полном смятении. Она ходит по квартире, заламывая руки. Ее беспокойная натура не терпит бездействия. Что предпринять? Как доказать то, в чем она уверена: оценки ее сыну снизили несправедливо. Маме и в голову не приходит, что я мог сплоховать. В отчаянии она хватает себя за голову, судорожно запускает руки в свои пышные волосы. Дергает их, пытаясь физической болью унять боль душевную. Что значит в математике «не самое лучшее решение»? По какому такому критерию? Кто может это доказать? Где найти независимого и авторитетного эксперта? Вызвать академика, доктора математических наук, из Москвы для экспертизы? Так он и помчался на вызов никому неведомой тети Сони из Одессы!
В те годы было принято при трудных обстоятельствах в столкновении с властями призывать на помощь правительственные награды, особенно те, что получали за войну. Мама тоже намеревается пустить в ход заслуги перед страной. У нее две медали — одна «За оборону Кавказа», другая — «За победу над Германией». Когда началась война, она поступила вольнонаемной в ремонтные мастерские Второй воздушной армии, где работал мой отец. Вместе с армией из Одессы мастерская со всеми работниками на товарняке сначала откатывалась к Кавказу, затем к Сталинграду. (Уже оттуда вместе с другими беженцами мама со мной эвакуировалась в Среднюю Азию.)
Потом мама решает, что ее медалей, пожалуй, маловато, чтобы затребовать академика. Был бы какой-нибудь орден, может быть, и помогло. «Красной звезды», скажем, или «Отечественной войны»... Но такие давали боевым командирам, а после Сталинграда мама большую часть военного времени сражалась за то, чтобы уберечь единственного сына от холода и голода, отвоевать у болезней — коклюша, дифтерии, дизентерии, крупозного воспаления легких, брюшного тифа и тифа сыпного... Одних тяжелых недугов набралась добрая дюжина. Но за это, как избестно, ордена матерям не давали...
Оставалось уповать на то, что дадут хотя бы серебряную медаль. Если с математикой вопрос спорный и доказать правоту трудно, вся надежда у нее теперь была на сочинение. Только бы доказать, что ошибки определены неправильно. Две синтаксические! Мама как бы взвешивает, хватит ли у нее пороху в пороховницах бороться за пересмотр обеих. Нужно, чтобы непременно была пятерка по сочинению, иначе никакой медали не будет. Она быстро взглядывает на меня. Мне кажется, что на мгновение у нее зарождается сомнение, и в ее глазах мелькает укор. Как же так меня угораздило! Сплошной отличник, десять похвальных грамот, и на тебе... Неужели в самый ответственный момент опростоволосился?
Но она тут же берет себя в руки и решает, что размышлять нечего. Надо действовать — и немедленно.
— Быть того не может! — встряхивает она головой, отбрасывая все сомнения.
Она устремляется в районо, полная решимости добиться, чтобы ей показали мое сочинение. Она хочет удостовериться в ужасном факте собственными глазами.
Вечереет. Световые параллелепипеды уже полыхают в дальнем углу потолка приемной, прежде чем сгуститься, покраснеть, а потом и вовсе исчезнуть. Как водится в советских учреждениях, под конец рабочего дня под разными предлогами чиновники районо улизнули с работы. В конторе оставили отвечать на звонки молоденькую секретаршу. Мама требует у нее показать мою экзаменационную работу.
Секретарша пытается было отделаться канцелярской фразой «не положено», но тут, как говорится, не тот случай. Мама — не типичный советский проситель, который при первом же отпоре покорно отступает в коридор, прося извинения за беспокойство, причиненное государственному учреждению. Не на того напали! Маминому гневу нет предела.
Не выдержав ее напора, секретарша уступает. Разрешает под честное слово дать взглянуть одним глазом на мое сочинение. Она достает желтогрудую тетрадку с моим именем из железного ящика и протягивает маме.
Мама впивается глазами в обложку. На ней густыми красными чернилами, словно кровью дьявола, выведено «0/2», то есть, ноль грамматических ошибок, две синтаксические. И рядом — большая, как ей кажется, злорадная, вычерченная на манер кукиша, цифра «4». Накося, дескать, выкуси.
Но мама — не робкого десятка, чтобы испугаться таких пустяков, как лихие росчерки чернилами. Она раскрывает тетрадку. Да, две синтаксических ошибки! Обе — запятые. И обе — лишние.
Она всматривается в эти наглые знаки, прокравшиеся в сочинение сына. Она ни секунды не сомневается в их искусственном происхождении. Не мог, не мог ее Миля сделать такую подлость и поставить запятые там, где их быть не должно. Не мог и все! То есть, она была убеждена, что их вписала чужая, вражеская рука.
Она подносит тетрадку сначала к окну. Но уже начинает темнеть, и она подставляет ее под свет настольной лампы, которую перепуганная секретарша сама для нее включает. Мама впивается глазами в треклятые запятые с не меньшей яростью, чем Луи Пастер — в зловредные микробы под микроскопом. У нее дело куда важнее, чем обезвредить молоко. Она должна спасти не абстрактное человечество, а родного сына...
Она разглядывает бумажные листы. Так и есть! Подтасовали! Чтоб провалить сына, пошли на подлог. Чернила обеих лишних запятых — не фиолетово-синего цвета, как всего сочинения, а иссиня-черные, цвета неба перед грозой. Такого же цвета становятся налитые гневом мамины глаза.
И гроза разражается! Мама решительно сворачивает тетрадку в трубку. Она полна решимости отнести ее на экспертизу куда угодно, хоть на край света.
Но секретарша, почти девочка, сама разве что год как окончила школу, чувствуя, что не может ее остановить, начинает комкать в руках платочек, сморкаться в него и упрашивать маму. Ну, пожалуйста, дамочка, отдайте тетрадку. Меня с работы уволят... Отдадут под суд за разглашение служебной тайны... Моя мама не вынесет этого. Отец погиб на фронте...
После долгой внутренней борьбы мама отступает. Даже в минуту грозной опасности для сына, для семьи она не может переступить через себя. Наказать ни в чем не повинного человека за грехи других людей оказывается выше ее сил.
Итак, преступление совершено. В этом мама не сомневается. Но как доказать! Как заставить районо отдать сочинение на криминальный анализ? В Скотланд-Ярд, что ли, изволите обратиться?
Она возвращается домой, рассказывает о своем открытии и произносит эту сакраментальную фразу: «Теперь ты видишь, в какой стране мы живем!» Она решает, что меня срезали на экзаменах по единственной причине: я — еврей.
В тот день, на диване рядом с матерью, обнявшей меня и плачущей, я чувствую некоторую неловкость: в конце концов, маме еще нет сорока, а мне уже семнадцать с половиной. Я пытаюсь отстраниться от нее немного, чтоб не обидеть – она так за меня переживает! За себя. За всех нас. Под влиянием ее рыданий мои глаза тоже увлажняются. Мне не столько жалко себя, сколько маму. Она так надеялась! Я пытаюсь понять, отчего она так переживает. Сначала полагаю, что дело в ее гордости. Все десять моих школьных лет она прилагала все усилия, чтобы я был непременно сплошным отличником. Следила, чтобы учился, как следует. Четверку воспринимала как личное оскорбление. Как выпад против нее. И все десять лет ее усилия вознаграждались: в конце каждого учебного года мне выдавали желтоватый лист с печатями за подписью директора школы — «за отличные успехи в учебе и примерное поведение». А тут — на тебе!
Мама, однако, ошиблась, полагая, что эпизод с экзаменами открыл мне глаза. С поражающей меня самого теперь, с дистанции более полувека, покорностью, сам я почему-то даже не удивился, что медали — ни золотой, ни серебряной — мне не досталось. Да, в конце концов, на пятнадцатом году моей жизни, под влиянием радости, охвативших всех моих родственников оттого, что главный гонитель евреев Сталин умер, выпустили врачей, обвиненных в заговоре на жизнь вождей, я признал себя евреем. Куда тут отпираться!
Но, услышав весть, что медали мне не досталось, в отличие от мамы, решаю — сам виноват. К тому времени я уже привык во всем винить себя. Выслушав маму, я мысленно отметаю ее подозрения и про себя решаю, что в том, что я не получил медаль, — исключительно моя вина. Недосмотрел. Взял и сел в лужу собственного изготовления!
Каждый день газеты, журналы, радио, учителя в школе уверяют меня, что в нашей стране человек — сам кузнец своего счастья. Теперь, на огромной дистанции времени и пространства, такая вера в слово советской пропаганды не только тем, кто не жил там и в то время, где жил я, но и мне самому кажется невероятной и достойной презрительной насмешки. То тем, кто, как я, был в то время подростком, не вооруженным ни скептицизмом, ни знанием жизни, было не до смеха.
Я твердил себе, что все правильно, не заслужил. Но по ночам обе запятые являются ко мне, прихватив откуда-то и третью. Являются русскими былинными богатырями — Ильей Муромцем, Добрыней Никитичем и Алешей Поповичем. Они гарцуют на своих добрых конях и хвалят друг друга, что не сплоховали, отстояли честь русской земли, одержали верх над супостатом — еврейским юнцом, вознамерившимся пойти учиться, гляди чего, куда ему хочется. Ишь ты, какой выискался!..
Спустя полвека загадка моего провала на экзаменах раскрылась случайно. Мне было невдомек, что в те времена существовали разнарядки на медали. Заранее решалось, какой школе сколько отпустить золотых, сколько серебряных. Медаль в моем классе досталась моему со-ученику Юре Фортученко. В памяти у меня остался долговязый паренек с гибким телом и миловидным нежным лицом — по-женски красивыми большими темно-карими украинскими глазами и полными губами. Он был очень похож на свою мать, которую я однажды случайно встретил. Учился он легко. Выйдя к доске, закладывал руки за спину и читал, перекатывая от скуки глаза, заданные стихи наизусть или, обернувшись к доске, с ленцой решал задачу по геометрии или тригонометрии. Отрешав, он вылизывал запачканные мелом кончики пальцев. (Очевидно, в его организме был недостаток кальция.) С ним у меня были ровные уважительные отношения. Мы издалека поглядывали друг на друга, как поглядывают бегуны перед стартом на соседа по беговой дорожке: нам обоим предстояло бороться за медаль. Об этом в классе знали все.
Но наши силы были неравны. Отец Юры принадлежал к номенк¬латуре. Был важным чиновником одесского порта, а до этого — начальником Мурманского порта, орденоносцем. Мать работала секретарем ректора строительного института, и у нее были большие связи в руководстве города. Когда решался вопрос, кому дать медали, то, что я оказался из семьи маляра, к тому же еврейским мальчиком, было большой удачей для тех, кто решал, кому дать ее в нашей школе. У тех, кто решал этот вопрос, отпало последнее сомнение, кого из списка кандидатов надлежит вычеркнуть.
В начале двадцатого века знаменитый одесский журналист Влас Дорошевич в одном из своих фельетонов писал о том, как решался в его время вопрос, кого принять по конкурсу в университет, а кого нет. Когда уже все, казалось бы, мыслимые и немыслимые способы свести число конкурентов до минимума были исчерпаны, вдруг оказалось, что один из претендентов — еврей. И председатель комиссии приходит в неописуемый восторг: «Какая удача! Когда надо кого-нибудь вычеркнуть из списка, лучше еврея не найти».
Так было ровно за полвека до описанных мной событий. С тех пор в России произошли одна за другой две революции, прогромыхали две мировые войны. Но ничего в этом смысле не изменилось...
В то жаркое лето пятьдесят пятого года мне предстоит принять участие в другой драме — драме поступ¬ления в институт...
Добавить комментарий