От двух до пяти: встреча с Чуковским

Опубликовано: 1 октября 2010 г.
Рубрики:

Мальчик седой, с душою нежною

Зинаида Гиппиус

 

Иностранный язык лучше усваивается в разговорах с детьми. Я узнал это от Корнея Ивановича Чуковского, с которым мне посчастливилось беседовать в 1966 году, за три года до его смерти. Я работал тогда на Московском радио, в отделе вещания на Англию.

В среде журналистов иновещание называли "кладбищем неизвестных солдат". Действительно, о нас в стране мало кто знал, известность можно было приобрести, только покинув иновещание. Например, Владимир Познер, с которым я проработал бок о бок лет семь, прославился только после того, как ушел на телевидение.

Мы весьма смутно представляли себе своих слушателей. Судя по письмам, слушали нас, помимо немногочисленных коммунистов и социалистов, люди, мягко выражаясь, эксцентричные. Это были в основном подростки и пенсионеры, которые от нечего делать блуждали по волнам эфира в поисках экзотических радиоголосов, или моряки, плававшие вдали от родины. Один такой английский моряк стал героем нашей музыкальной передачи по заявкам слушателей. В каждом крупном порту у него были любовницы и даже незаконные дети. Чтобы отметить их дни рождения, он заказывал Московскому радио исполнить русские песни в качестве подарков. Неизменно его пожелания удовлетворялись, а один из наших сотрудников, страстный филателист, получал взамен марки со штемпелями стран, в которых бывал любвеобильный моряк.

Я знал, что работа моя была бесполезной с точки зрения идеологии, которую мое начальство стремилось насаждать за рубежом, но часто повторял про себя изречение Оскара Уайльда: "когда вы выполняете бесполезное дело, вас можно простить только в том случае, если оно приносит вам удовольствие". Время от времени я и в самом деле получал удовольствие от своей работы.

Такой шанс выпал в 1966 году, когда заведующий бросил мне на стол письмо: если оно меня заинтересует, я могу сочинить что-нибудь. Письмо было от канадского радиовещания на французском языке. Редактор передачи "Мир говорит с Канадой" (Le Monde Parle au Canada) предлагал журналистам разных стран написать очерк или взять интервью на одну из двадцати предлагаемых им тем. Далее следовали 20 известных библейских изречений, пословиц и поговорок, бытующих на многих языках. Редактор обещал включить наиболее удачные отклики в одну передачу, чтобы продемонстрировать канадцам, как разные народы воспринимают одну и ту же идею в соответствии с особенностями их культур.

Надо сказать, что в то время вообще было поветрие сравнивать известные выражения, по-разному преломлявшиеся в разных языках. Я читал, например, прелестный рассказ американской писательницы Илэйн Мессмер, написанный в 60-е годы, о том, как она, раскрыв после обеда в китайском ресторане традиционное печенье "fortune cookie", прочитала некое изречение, сходное по смыслу с английским "A bird in hand is worth two in the bush" (лучше синица в руках, чем журавль в небе). Ей страстно захотелось узнать, как эта мысль трактуется на других языках. Она звонила в иностранные посольства в Вашингтоне и ошарашивала дипломатов, в том числе подозрительных советских чиновников, таким странным вопросом. Результаты были неожиданные. Больше всего мне понравилась непальская пословица, которая в буквальном переводе означала "Лучше иметь слепого и глухого дядю по материнской линии, чем вообще никакого".

В то утро я соображал плохо, потому что не спал из-за плача заболевшей дочери. Ей было три года, и она уже бойко лепетала смешные фразы, которые приводили меня в восторг. Как и многие другие молодые родители, я сравнивал их с теми, что находил в книге "От двух до пяти" Чуковского. Я постоянно перечитывал ее и буквально накануне поразился "мудрости" одного ребенка: прослушав сказку Пушкина о золотой рыбке, он сказал: "Вот глупый старик — просил у рыбки то новый дом, то корыто... Попросил бы сразу новую старуху!"

Прочитав присланное канадцем письмо, я наткнулся на библейское изречение "Устами младенца глаголет истина". Эврика! Я аж подпрыгнул на стуле и радостно объявил своим коллегам, что хочу взять интервью у Чуковского, потому что такое интервью как нельзя лучше подойдет канадскому радио.

Я знал, что Корней Иванович англоман, работал корреспондентом в Англии, переводил и редактировал английских авторов, был избран почетным доктором Оксфордского университета, так что он не откажется выступить для канадских, а заодно и английских слушателей. Увы, мне пришлось долго уговаривать секретаря Чуковского Клару Израилевну Лозовскую. Она сообщила, что Чуковский чувствует себя неважно — ему почти 85 лет — и вряд ли он согласится. (В своих воспоминаниях "Записки секретаря" Лозовская пишет, что Корней Иванович пенял ей за то, что она плохо охраняла его от посетителей).

Я принялся ждать, и меня стало одолевать сомнение: может и в самом деле затея моя бессмысленна и Чуковскому сейчас не до канадских слушателей. К тому же до меня стали доходить слухи, что старик весьма язвительно относится к одолевавшим его репортерам и литераторам, ставя их порой в неловкое положение. Одной даме он сказал, что ее произведение ему так понравилось, что он решил впредь никогда не читать ее писания, чтобы не испортить первого впечатления. Мой приятель рассказал случай, якобы произошедший с его близким другом, чей отец был литературным критиком, жившим в Переделкине. Чуковский по-соседски заходил к нему и подолгу просиживал на террасе, играя с королевским пуделем. Спустя некоторое время Корней Иванович перестал появляться, и критик, встретив Чуковского во время прогулки, спросил, почему тот не заходит. "А зачем заходить, — удивился патриарх детской литературы, — собака ведь уехала в Москву!" Впоследствии я слышал этот рассказ от многих людей с разными подробностями, так что он стал апокрифичным.

Я уже смирился с неудачей, как вдруг неожиданно получил согласие от Чуковского. Тогда я стал добиваться тонвагена — так назывался автобус со звукозаписывающей аппаратурой, в котором во время репортажа работал звукооператор. Запись в этом случае могла получиться отличной, и не надо было беспокоиться за "крупорушку", как мы презрительно называли увесистый мобильный магнитофон советского производства, имевший обыкновение отказывать в самый нужный момент.

Тонваген нам давали в редких случаях, когда мы делали заявку в так называемый "золотой фонд", где хранились исключительно важные записи. После репортажа нам выдавали огромные рулоны пленки для монтажа, которые, к сожалению, негде было хранить, к тому же за каждый метр пленки надо было отчитываться.

Хранится ли моя запись интервью с Чуковским где-нибудь сейчас? Последнее решение о помещении магнитофонной записи в Золотой фонд было за цензором из Главлита. Однажды я чуть не расплакался, когда узнал, что мое уникальное интервью с Зубром, выдающимся ученым Тимофеевым-Ресовским, было размагничено, потому что цензор нашел его имя в диссидентских списках. Кто знает, как цензура тогда относилась к Чуковскому, дочь которого Лидия Корнеевна была среди самых ненавистных для советской власти диссиденток. (Канадцы сообщили, что передача имела большой отклик, но сохранилась ли запись, не знаю).

В той же бессмертной книге "От двух до пяти" Чуковский описывает свою многолетнюю войну с советскими цензорами, неоднократно запрещавшими издавать даже самые, казалось бы, невинные сказки, вроде "Мойдодыра" или "Мухи-Цокотухи". Мойдодыра в 30-e годы обвиняли в поклепе на благородную профессию трубочистов, а "Цокотуху" — за то, что она восхваляет кулаков — "мужики богатые", проповедует накопление, подрывает веру детей в коллектив и развивает у них суеверие. Сегодня невозможно без смеха читать письмо Корнея Ивановича Луначарскому, где он защищает своего "Крокодила". Он доказывал, что в этой сказке говорится о "героической борьбе слабого ребенка с огромным чудовищем" и в ней содержится "протест против заточения вольных зверей в тесные клетки зверинцев". А нападки цензора на слово "городовой" он парирует уморительным доводом: "но кому станет легче от того, что Крокодил будет глотать милиционеров".

Цензоры, запрещавшие "Kрокодила", ссылались на такие авторитеты, как Надежда Крупская, писавшая в "Правде", что "Крокодила" ребятам нашим давать не надо, потому, что это "буржуазная муть". Судя по этой статье, у жены Ленина была полная атрофия чувства юмора. Я на всю жизнь запомнил, как Тимофеев-Ресовский густым басом начал рассказывать о своем друге, выдающемся ученом Уильяме Холдене: "Англичане отличаются юмором и отсутствием того, что я называю bestia serius или в переводе с латыни, звериной серьезности". Увы, этой болезнью в России страдали многие критики Чуковского.

Корней Иванович не скрывал, что свои "лепые нелепицы" он заимствовал из английского фольклора, на котором в течение многих столетий воспитывалось в англичанах знаменитое чувство юмора. Слава Богу, несмотря на противодействие тупой советской цензуры, Чуковский все-таки сумел привить миллионам своих читателей чувство юмора подобное английскому.

Первое, что я подумал, встретившись с Корнеем Ивановичем, было то, что по манерам — джентльменская вежливость, лукавая улыбка, артистичные жесты — он походил на англичанина (к тому времени я проинтервьюировал сотни приезжавших в Москву британцев, включая известных артистов и писателей). На столе, в центре обширного светлого кабинета я увидел книги английских писателей: Грэма Грина, Уильяма Голдинга, Чарльза Сноу, видимо, с автографами. На Чуковском был белоголубой английский свитер, который очень шел к его седине и глазам.

К сожалению, в музее Чуковского в Переделкине я еще не побывал, но знаю, что там все сохранилось в том же виде, что и при жизни писателя. Та же мебель из карельской березы, на стенах рисунки из легендарной Чукоккалы, журнала, который Корней Иванович вел более 60 лет и в котором кто только из великих деятелей русского искусства ни оставил свои записи и рисунки: Блок, Гумилев, Ахматова, Маяковский, Зощенко, Репин... В его кабинете и сейчас красуется индeйский головной убор из орлиных перьев, подаренный Корнею Ивановичу американским поэтом Робертом Фростом, и красная мантия, в которую он был облачен во время церемонии награждения в Оксфорде.

Все эти предметы Корней Иванович показал мне после интервью. А до него мне пришлось выдержать небольшой экзамен. Он вспомнил, что во время войны писал передачи для вещания на Англию при Совинформбюро и стал расспрашивать, кто из старых сотрудников еще работает в редакции. А потом спросил, бывал ли я в Англии и каких английских авторов люблю. В Англии я не бывал, как и почти все сотрудники вещания на Англию в то время, а что касается любимых писателей, то я на минуту задумался. Сказать, что люблю Оскара Уайльда, но он, пожалуй, подумает, что я хочу польстить ему, ведь Корней Иванович не только подготовил и издал переводы сочинений Уайльда, но и являлся самым авторитетным знатоком его творчества. Я ответил, что самым любимым моим поэтом был Сэмюэл Тейлор Кольридж. Действительно, к нам в Институт иностранных языков приезжал английский актер Мартин Старки, и его чтение "Сказания о Старом Мореходе" настолько меня потрясло, что я выучил наизусть большие куски из поэмы и повторял некоторые строчки как заклинания.

Чуковский просиял при упоминании Кольриджа, заметив, что поэма о мореходе не только прекрасна сама по себе, но под ее влиянием Лермонтов написал "Мцыри". Впоследствии я читал, как он жестоко критиковал самого Николая Степановича Гумилева, своего товарища по издательству "Всемирная литература", за то, что в переводе поэмы он не сумел передать "магический стиль гениального подлинника".

Как я и ожидал, тема "устами младенца глаголет истина" Чуковскому пришлась по душе, и он стал рассказывать, как появилась на свет книга "От двух до пяти". Она основана на тысячах писем к Чуковскому от мам, пап, бабушек и дедушек, которые ответили на его призыв — присылать ему оригинальные высказывания детей. Эти письма продолжали приходить в Переделкино нескончаемым потоком, и он читал их по вечерам, они "успокаивали, как пасьянс". Идея такой переписки была "caмой лучшей" в его жизни, ибо она помогла eмy доказать, что дети от двух до пяти — "гениальные лингвисты". В этот короткий срок они проделывают огромный труд, овладевая родным языком со всеми тонкостями его приставок, суффиксов и флексий. Залог их успеха в том, что делают они это легко, непринужденно, играючи. После пяти лет дети теряют эту свою "гениальность", ибо потребность в ней исчезает.

До пяти они, как поэты, создают новые слова на основе правил грамматики, почерпнутых от взрослых. Это подметил еще Лев Толстой, писавший: "Ребенок сознает законы образования слов лучше вас, потому что никто так часто не выдумывает новых слов, как дети". Некоторые изобретенные детьми слова Чуковский потом находил в других славянских языках (гребло — это весло по-болгарски, сольница — солонка), следовательно, их уста и в самом деле произносят иногда "истинy", хотя сочиненные ими слова и не найдешь в русских словарях. Он стал приводить свои любимые примеры: слово "нырьба", изобретенное ребенком по аналогии с ходьбой. Чем не прекрасное слово! А слово "сердитки" (морщинки у папы)? Возможно когда-нибудь эти замечательные слова войдут в нашу речь.

Я заметил, что в "От двух до пяти" есть речения не только русских детей. Например, в разделе книги, посвященном тому, как дети буквально воспринимают и стараются по-своему объяснить идиомы, приводится пример американского трехлетнего мальчика. Узнав, что за детей берут полцены, он сказал: "Мама, купи мне ребеночка, они стали дешевле".

Корней Иванович с гордостью сказал, что "От двух до пяти" была издана Калифорнийским университетом и стала популярной в Америке. Ему прислали из США множество прекрасных рецензий, "больше, чем написано о русском издании c 1928 гoдa". Он и не сомневался, что англичане, канадцы, американцы — все обожают словотворчество детей.

Я вспоминаю эти слова Корнея Ивановича, слушая популярную передачу о происхождении и употреблении английских слов (Public Radio, Leonard Loped's show). Во время передачи слушатели по телефону задают вопросы и приводят примеры. Недавно одна мамаша рассказала, что ее четырехлетняя дочь вместо "refrigerator" говорит "refoodgerator". Разве это не похоже на то, как мальчик из книги Чуковского милиционера называл улиционером?

Русские дети используют в своем словотворчестве многообразие приставок. Например, пятилетняя Таня, купая куклу, приговаривала: "Вoт притонула, а вот и вытонула". Английский язык беден приставками по сравнению с русским, зато богат предлогами. Ту же фразу можно было перевести с помощью предлогов: "You drowned down and then drowned up". А любимую мою фразу "Папа самее мамы" я бы перевел так: "Мy dad is upperer than mom".

Я сказал Корнею Ивановичу, что последнее выражение, благодаря его книге, так прочно вошло в обиход, что давно уж пора включить слово "самее" в толковые словари. Чуковский смеялся до слез.

Конечно, переводить детские речения "От двух до пяти" американцам было очень трудно. Зато его сказки поддаются переводу на английский язык сравнительно легко, опять же потому что и юмор, и стиль, и даже размер сродни английскому фольклору. Диктор нашей редакции Том Боттинг, англичанин, с которым я дружил, очень хорошо перевел "Тараканище" и, узнав о моей предстоящей встрече с самим автором, просил передать Чуковскому его перевод. Это был далеко не первый и не последний перевод "Taраканища" на английский, а уж "Kрокодил" известен на Западе с 20-х годов.

Марина Чуковская, невестка Корнея Ивановича, сопровождавшая его в Англии в 1962 году, очень живо описала церемонию вручения ему докторской степени в Оксфорде:

"Public speaker перечислял по-латыни заслуги Корнея Ивановича, за которые ему присуждена награда. Латыни я, конечно, не знаю, но когда он провозгласил Crocodilius я чуть не вскрикнула: yра! Любимый "жил да был крокодил" нашел отголосок в Англии!"

Meжду прочим, я бы посоветовал нашим издателям выпускать сказки Чуковского на обоих языках в одной книге, так как эмигрантские дети, увы, быстро забывают русские слова, перевод им будет подспорьем. А для родителей, знающих эти сказки наизусть, такие издания пригодятся в качестве пособия для изучения английского.

Я как раз задал Чуковскому вопрос, почему дети схватывают иностранные языки гораздо быстрее своих родителей. Он ответил, что дети не тратят много сил, переводя иностранные слова и выражения на родной язык, а запоминают их так же, как слова родного языка. Те педагоги, которые им вдалбливают переводы, поступают неправильно. Когда ребенок, особенно в раннем возрасте, слышит, скажем, слово table, он воспринимает его как "английский стол", который сосуществует с русским столом и, следовательно, не нуждается в переводе.

И тут Чуковский привел мне поразительный пример. Он вспомнил своего приятеля, выдающегося американского писателя Дос Пассоса, с которым подружился в 1928 году, когда тот приехал в СССР, чтобы воочию увидеть, как строится социализм. Дос Пассос быстро заговорил по-русски благодаря своему уникальному опыту. В какую страну он бы ни приезжал, первым делом он договаривался со своими знакомыми, чтобы они дали ему возможность поговорить с их детьми. Во-первых, утверждал Дос Пассос, у детей ясная и четкая дикция, во-вторых, их лексика ограничена и вполне подходит для иностранца, наконец, они обожают поправлять и учить взрослых.

И вот автор знаменитой книги "Манхэттен" нашел прекрасных педагогов среди детей знакомых Чуковского, благо в то время еще можно было общаться с "прогрессивными иностранцами". Корней Иванович сказал, что если бы он знал об этом методе в начале XX-го века, когда он попал в Англию, то сэкономил бы себе массу времени и сил. Тогда Чуковский очень страдал от разговоров с англичанами, которые не понимали его и не хотели, по своей вежливости, поправлять. Да и сам он плохо понимал их быструю разговорную речь. Он многие часы проводил в Британском музее, изучая английские словари и переводя английские слова на русский. В результате у него образовался огромный словарный запас, необходимый, конечно, для чтения научных трудов и литературы, но только мешавший ему в разговоре.

От себя добавлю, что артикуляционный аппарат у детей окончательно формируется рано, поэтому нам кажется, что они произносят слова очень четко. Те дети эмигрантов, которые приехали в Америку до 10-12 лет, будут говорить по-английски без акцента именно потому, что стали осваивать иностранный язык в то время, когда еще формировался их артикуляционный аппарат, а те, кто приехал позже, как правило, не могут избавиться от акцента, даже если в совершенстве знают второй язык.

Я прочитал несколько книг с воспоминаниями Чуковского и мемуаров о нем, но нигде не встретил упоминания о методе Дос Пассоса. Правда, в фундаментальной (1000 страниц) книге Ирины Лукьяновой, вышедшей недавно в серии ЖЗЛ, говорится о дружбе Корнея Ивановича с Дос Пассосом — о том, как они с Дос Пассосом гуляли по Питеру, как американец приезжал к нему на дачу в деревню Сиверская. Лукьянова также приводит отрывок из статьи Дос Пассоса о его впечатлениях от поездки в СССР:

"На пригородном поезде Хорсли (Грант) отвез меня на убогую окраину, где жил дореволюционный критик Чуковский. Цензура заставила его бросить литературную критику. Теперь он писал детские книги. Его "Kрокодил" завоевал такую популярность среди детей и взрослых, что он уже мог не опасаться режима. Точно так же интерес Ленина к открытиям Павлова уберег последнего от преследований. Я помню, что выглядел Чуковский — высокий, седой, интеллигентный — как европейский писатель прошлого столетия. С тоской он вспоминал европейские водные курорты: Карлсбад, Висбаден, Канн. Его за границу больше не выпускали. Он намекнул, что ему бояться нечего, но у них много способов добраться до человека. Его дочь пусть и не посадили в тюрьму, но отправили в ссылку... Сердце щемило не от сказанного им, а от того, о чем он умолчал".

Дос Пассос неправ в одном: детские сказки Чуковский стал писать не потому, что вынужден был бросить литературную критику, а по вдохновению, которое на него снизошло после рождения его младшей и самой любимой дочери Муры. Именно любовь и жалость к часто болевшей дочке придали ему, далеко не молодому и отчаявшемуся писателю, новые силы, и он почувствовал себя человеком, который "может творить чудеса". Вот, как, по его словам, рождалась на свет великолепная "Муха-Цокотуха":

"Я eлe успевал записывать на клочках бумаги каким-то огрызком карандаша... И потом, к стыду своему, должен сказать, что когда в сказке дело дошло до танцев, то я, 42-летний, уже седеющий мужчина, стал танцевать сам. И это было очень неудобно, потому что танцевать и писать в одно и то же время довольно трудно. Я носился из комнаты в коридор и на кухню, и вдруг у меня иссякла бумага. В коридоре я заметил, что у нас отстоят обои. Я отодрал лоскут обоев и на этих обоях закончил все. Так я стал профессиональным детским писателем".

С другой стороны, тревожное настроение Чуковского, описанное Дос Пассосом, вполне соответствует мрачному тону его дневников того времени. Наверное, как и другие великие писатели, он обладал даром предвидения. В последующие годы Чуковский пережил смерть одиннадцатилетней Муры от костного туберкулеза, расстрел зятя, Матвея Бронштейна, выдающегося физика и талантливого литератора, гибель младшего сына Бориса, ушедшего на фронт добровольцем. Старость его была омрачена смертью жены, с которой он прожил больше 50-ти лет, потерей старшего сына Николая, известного писателя, и самых близких друзей. Сам он перенес тяжелейшие болезни: рак кожи, инфаркты, стенокардию, однако стал одним из немногих русских писателей, доживших почти до 88 лет. В той беседе со мной он объяснил свое долголетие постоянным общением с детьми. Каждая встреча с ними словно возрождала его.

Ту же мысль он неоднократно высказывает в дневниках. Вот одна из записей, сделанная после традиционного костра, которым в Переделкине, по его инициативе, отмечали Проводы лета: "У меня болела голова, я лежал в тоске — и вдруг столько чудесных-веселых, неугомонных детей. Я провел с ними 4 часа и выздоровел. Они собирали ветки для костра, бегали наперегонки, наполнили наш лес гомоном, смехом, перекличками — и мне кажется, я ни в одну женщину не был так влюблен, как в этих ясноглазых друзей. Во всех сразу".

На всю жизнь я сохранил детские впечатления от выступления Корнея Ивановича в Зале Чайковского, когда поэт читал стихи своим высоким, звучным, ясным и в то же время трепетным голосом. От души смеясь и хлопая, мы видели, как сияет совсем еще юная улыбка на лице старого сказочника, не зная, конечно, о том, что наша радость продлевает ему жизнь.

Недаром Корней Иванович заканчивает свою знаменитую Чукоккалу четверостишием своего друга Самуила Яковлевича Маршака. По-видимому, он ценил его больше всех тех сотен стихов, которые ему были посвящены:

 

Могли погибнуть ты и я,
Но, к счастью, есть на свете
У нас могучие друзья,
Которым имя — дети!