Лета. Хроника любви Отрывок из романа

Опубликовано: 1 сентября 2010 г.
Рубрики:

В те дни я издал книгу "Молитва Рафаэля. Классики и современники". В книге было сотни четыре цветных иллюстраций, и я подарил ее своему массажисту Пете — пусть две его девчонки полюбуются картинками. Прошел месяц и однажды Петя сказал:

— Лев, я твою книжку дал посмотреть одной художнице, тоже моей клиентке. Не возражаешь? А она, в ответ, попросила передать тебе свой буклет.

Я, не глядя, сунул тоненькую изящную книжечку в портфель. Дома, обнаружив ее, прочел на обложке по латыни: "Leta". Тут же была напечатана странная картинка с не менее замысловатым названием: "Тир. Купальщики". С последней страницы на меня глянула черноглазая девица с весьма решительным лицом. Фотограф изобразил ее по грудь, но по высокой шее и гордой прямой осанке угадывалась вся фигура — вероятно, незаурядная. Картинки в буклете показались мне забавными и лукавыми, изящные, с фантазией... Им предшествовала статья известного арткритика. Я прочел ее и понял, что критик безнадежно влюблен. Я не раз читал его сочинения, но за поэтическими строчками о Лете, сногсшибательными образами и метафорами, сквозь которые одновременно пробивалось восхищение и отчаяние, я впервые увидел критика — романтика и лирика.

На титульном листе загадочная Лета оставила свой телефон. Я позвонил. Будто ожидая моего звонка, она сразу подняла трубку, и я представился:

— Мы с тобой коллеги по кушетке у Пети. Он подарил тебя — мне, а меня — тебе.

Она засмеялась, смешно и обаятельно фыркая.

— Вы в самом деле уверены, что вы — подарок?

— В самом деле, — нагло подтвердил я. — Придешь посмотреть мою коллекцию картин.

В тот день я и представить не мог — что обещает мне эта встреча. Как-никак, а между нами лежала пропасть в целых тридцать лет.

 

Мой день рождения пришелся на воскресенье, в ее "семейный" день. Они втроем по традиции, заведенной Борисом, гуляли в рублевском лесу. Она отстала и позвонила:

— С новым годом!

— Шутишь?

— Нет, не шучу. И я тебе обещаю, он будет абсолютно новым.

— Мы отметим его с тобой?

— Еще как! Приезжай в среду, прямо из бани.

Мы засмеялись. Это прозвучало уже, как пароль: "в среду, прямо из бани".

Я привез с собой бутылку "киндзмараули".

— Подожди, — вдруг сказала она. Пошла на свой балкон, где стояли ее компьютер и мольберт, и вынесла оттуда большую коробку, перевязанную яркой лентой.

— Открой.

Я развязал ленту и открыл коробку. Там лежала серокоричневая вязаная кофта — классическая и суперсовременная, с высоким испанским воротником и кожей на плечах.

— Я тебе не говорила, боялась, что обидишься. Тебя нужно одеть.

— По-твоему, я...

— Да, ты очень сильно отстал, — нежно пояснила она. — Ты одет как геолог. Есть люди, которым ничего другого и не нужно. А тебе нужно. Ты создан для хорошей одежды.

И я вспомнил свою бедную студенческую юность, когда так мечтал одеваться красиво.

 

В высотке МГУ, на Ленгорах, во всех "зонах" (так назывались в пятидесятых отсеки огромной университетской общаги для разных факультетов: в зоне "Б" жили географы и геологи, в зоне "В" — физики и математики, в зоне "Д" — биологи...) на всех этажах в так называемых "гостиных" чуть не каждый вечер танцевали. Кто-то приносил радиолу или (мечта поэта!) магнитофон с бобинами, и через час-другой здесь уже было битком.

Я ходил на эти танцы по всем зонам с Сашкой Потемкиным, одетым с иголочки. Он шил свои костюмы в ателье. Все девочки пялились на него, когда, прикрыв глаза, будто во сне, он начинал свой рок-н-ролл — вот именно свой, не разухабистый, а динамично-таинственный. Сначала танцевал сам с собой и вдруг одним внезапным движением выдергивал из толпы самую красивую... Как-то на втором курсе, на зимних каникулах, мы поехали с Сашкой в студенческий дом отдыха, в Петушках, где отрывались так, что директор по ночам вызывал милицию. Менты цепенели, наблюдая, как студенты и студентки в одних простынях танцуют под свой же импровизированный оркестр, где тон задавало фоно, а остальные "лабали" на чем попало: Потемкин на чайнике (саксофоне), барабанщик на тазах, ведрах и табуретах, я на "электробутылках". В том сумасшедшем доме Потемкин втюрился в химичку и прямо с танцев утащил ее в лес. Я нашел их, совершенно окоченевших, в сугробе.

Я пытался одеваться "под Потемкина", но выглядел весьма экстравагантно. Джинсов тогда не было даже у фарцовщиков, зато брюки-"дудочки" были в жуткой моде. К началу хрущевской "оттепели" все, кто считал себя Человеком, то бишь "чуваком", заузили свои брюки. Савка Ямщиков, сын дворничихи (и будущая знаменитость), именовавший себя "Джон Пиджа — чувак без дефектов", обратил свои широченные штаны в "дудочки", а грубый прорезиненный плащ, вывернув клетчатой подкладкой наружу и свернув втрое, гордо носил на плече. В таком молодецком виде, не колеблясь, отправился "кадрить" сокурсницу Ларису Мацкевич, дочку зампреда Хрущева и фантастическую красавицу — синеглазую, с соломенными волосами, стриженную под мальчика. И, получив отпор, был искренне удивлен. Между тем, сама Мацкевич на удивление всем ходила в одном и том же розовом вязаном платье, идеально облегавшем ее. Я учился с ней в одной группе и однажды спросил: "Ты стираешь это платье раз в неделю?" Она хохотала, а потом чистосердечно призналась: у нее точно таких же платьев чертова дюжина. "Я однолюб, — пояснила Лариса, — люблю себя только в этом платье". Я, как и все, был в нее тихо влюблен и даже не осудил, узнав, что дружинники во время облавы застукали ее ночью в блоке нашего курсового итальянца Пьетро — столь же, как она, фантастической красоты флорентийца, синеглазого, с пепельными волосами. Будто тогда уже понимал, что такие лица просто созданы друг для друга.

Всеобщая студенческая бедность в те времена была так велика, а страсть одеваться модно так сильна, что эта диспропорция приводила к драмам, а порой и к трагедиям. Помню, как весь университет облетела весть о подружках-географичках, живших в одном блоке, которых однажды утром нашли без сознания, в состоянии полной дистрофии. Их увезли в больницу. Оказалось, что эти девицы, экономя каждую копейку из своей скудной стипендии, чтобы красиво одеться, целый год питались только чаем и хлебом (хлеб в университетской столовой лежал на столах — бери, сколько хочешь).

Что касается трагедии, то я сам стал ее свидетелем.

Бог весть, кто придумал эту дурацкую моду, но высшим шиком считалось явиться на танцы в черном бостоновом костюме. И хотя "чуваки" в черном бостоне напоминали молодых гробовщиков, им откровенно завидовали. Впрочем, таких костюмов в магазинах не было, их шили в ателье, да и сам бостон был так дорог, что о нем можно было только мечтать.

Вот такую мечту затаил самый тихий и неприметный из физиков, коего я даже и не знал, постоянно крутясь в их общаге. Но трагедия запомнилась навсегда, ибо (перефразируя товарища Сталина) была посильнее гоголевской "Шинели". Итак, этот двадцатилетний паренек, которого и на танцах-то никогда не видели, таил мечту о черном бостоне, обещавшем ему открыть дорогу к девичьим сердцам. И копил, отказывая себе во всем. Все ахнули, увидев его однажды в этом самом "бостоне". Он гордо прошел в свой блок и бережно, очень бережно, повесил в шкаф такими лишениями обретенное сокровище. В тот же вечер, едва он отлучился, черный бостон украли. А утром парня, уже мертвого, вынули из петли.

Я одевался с миру по нитке. Что-то тайком уводил у брата, который уже работал на заводе и по выходным пропадал в комиссионках. Когда уже занимался боксом, на танцах в общаге филологов познакомился с мадьярочкой в очаровательной матроске, стажеркой с филфака. Мы прилипли друг к другу, танцевали весь вечер. Она едва говорила по-русски, но и этих немногих слов было достаточно, чтобы ночью я оказался в ее блоке. Роман был недолгим, через месяц ее отправили обратно в мятежную Венгрию, где наводили порядок наши танки. На прощанье она подарила мне сумасшедший батник кирпичного цвета. К нему, по случаю, я купил болгарский красно-коричневый вельветовый костюм и галстук с красной искрой. В таком виде как-то залетел в "Московскую правду", где с третьего курса зарабатывал на карманные расходы. Известный репортер и щеголь Ефим Колода, высокий, курчавый и жутко модный, властным жестом остановил меня в коридоре и спросил не без зависти: "Это кто ж тебя так одел, старик?" — "Я сам", — смущенно, но гордо ответил я. — "Да?" — задумчиво произнес он. И пошел по коридору, бормоча и разводя руками: "Откуда чего берется?"

Бог мой, как же это было давно! Но я помню еще и мохнатый зеленый пиджак в елочку, с поясом, который привез мне в презент из Германии Галкин (моей сестры-акробатки) цирковой поклонник, летавший туда пилотом на каком-то ТУ. В нем я ходил на свидания к своей мадьярочке, он же стал предметом зависти моего грозного спарринг-партнера, мастера спорта Марика, с которым я жил в одной комнате на сборах. На тренировках тренер Огуренков неизменно ставил его со мной, и он бил меня продуманно и охотно. Я откровенно его боялся, и во время сборов Марик буквально не снимал мой драгоценный пиджак.

...Увлеченный воспоминаниями, я не сразу заметил, что в глазах у Леты стоят слезы.

— Бедный ты мой, — сказала она.

— А хочешь, — предложил я, — прямо сейчас надену твою фантастическую кофту?

Кофта легла на меня, как влитая. Я застегнул у самого подбородка высокий испанский воротник и спросил:

— Как ты сумела так точно уловить мой размер?

— Я вспомнила, как ты входишь в меня, весь, целиком. Мы совпадаем.

Я обнял ее.

— Да, мы совпадаем. Когда прихожу к тебе, даже не замечаю, как, вдруг, возникаешь ты, потом твои губы, а затем и вся ты. Вся! Вот во что трудно поверить. Как ты ухитряешься вся в меня входить...

— Прочти что-нибудь, — попросила она. — Что-нибудь оттуда, из тех лет, когда ты одел тот первый батник. Кого из поэтов тогда любил?

— Маяковского — "Облако в штанах". Читал его, даже поступая на актерский в ГИТИС. Потому и не приняли: мол, такой маленький, а читает такого большого.

— Прочти!

— Нет, это как-нибудь потом. Как сказал мне когда-то Давид Бурлюк — слишком длинно.

— Бурлюк? Это тот, который футурист? Так ведь он давно умер.

— Да, умер. Ровно через год, как я его встретил. А через три года ты родилась.

 

В то лето, вернувшись из Сибири, я прорывался в газету "Московский комсомолец", которая в годы хрущевской "оттепели" расцвела, поражая новизной и смелостью. Я пришел туда с рассказом о моей второй несчастной любви, и — о чудо! — его напечатали. Желая быть благодарным, я попер в "МК" все свои репортажи — ужасно хотелось чем-то удивить. И случай представился.

В Москву явился еще неизвестный в столице, но как оказалось, известный чуть не всему миру, тамбовский коллекционер Николай Алексеевич Никифоров. Я познакомился с ним у детского художника Карлова, рисовавшего в книжках гениальных котов. И был просто потрясен провинциалом, кружившим головы знаменитым москвичам. Я написал в "МК" кучу волшебных историй, как Никифоров с легкой улыбкой брал неприступную Москву. И, в частности, историю его "стычки" с Ираклием Андрониковым, лермонтоведом и современным Гиляровским. Они встретились в ЦДЛ, в знаменитом ресторане, описанном еще Булгаковым. Николай Алексеевич, имевший в своей коллекции суперфантастические вещи, обратился к Андроникову с пустяковой просьбой: дать в его коллекцию свою фотографию с автографом. Андроников вежливо уклонился. А спустя месяц, как он сам признавался, его хватил удар. В квартиру к нему позвонил какой-то человек и передал Ираклию Луарсабовичу большой пакет из Тамбова, от Никифорова. Андроников вскрыл пакет и не поверил своим глазам. Перед ним лежала книга историка Норцова "Записки убийцы Лермонтова", которую вот уже сто лет можно было увидеть разве что во сне, ибо доподлинно было известно, что сия реликвия (в единственном эеземпляре) сгорела в знаменитой библиотеке княгини Нарышкиной... Щедрый Никифоров "ударил под ложечку". И гордый Андроников снялся во весь рост, увеличил этот портрет до метра на метр и послал в Тамбов с автографом аршинными буквами: "Земляку тамбовской казначейши от побежденного авантюриста".

Этой забавной историей я достал-таки избалованную сенсациями газету и окончательно подружился с Никифоровым. А спустя несколько дней он позвонил мне и велел срочно ехать в "Националь". Встретил у входа, церемонно поклонился важному швейцару и повел на третий этаж. Возле столика дежурной таинственно, как свой, спросил: "У себя?" И дежурная в том же тоне ответила, чуть не шепотом: "Скоро будут. Сказали, что на часок к Лиле Брик".

Мы уселись в высокие кожаные кресла и Никифоров, наконец, сообщил:

— Сейчас вы познакомитесь с Бурлюками, Давидом Давидовичем и Марией Никифоровной. Они приехали сегодня утром, об этом, кроме меня, не знает еще никто, ни в Союзе писателей, ни в Союзе художников. Иначе говоря, приехали, как туристы, инкогнито, впервые за сорок лет эмиграции.

— А как же вы узнали? — изумился я. — Вы разве знакомы?

— В моей коллекции тридцать уникальных картин Бурлюка, писанных еще в пору футуризма. Лет двадцать назад я написал ему в Америку. И с тех пор мы стали не только друзьями, но родственниками. Он называет меня "сынок", а я величаю его "папочкой".

С этими словами он вскочил с кресла и ринулся к лифту. Из лифта выходили Бурлюки.

— Сынок!

— Папочка!

Они обнялись так крепко, будто ждали этой встречи всю жизнь. Я робко подошел к ним, и Никифоров торжественно представил меня: "Мой молодой талантливый друг". Давид Бурлюк снял шляпу, обнаружив плотную седую шевелюру, и весело сказал:

— Надо отметить эту встречу. Сынок, я же миллионер. Где мы можем потратить эти проклятые деньги?

Вскоре мы сидели в самом фешенебельном ресторане Москвы — старом "Национале". Разговор сразу зашел о Маяковском. Мария Никифоровна наклонилась ко мне: "Простите, сколько вам лет?" — "Двадцать семь". — "Доде было столько же, когда он привел к нам домой Маяковского. Он был так изможден, у него были больные руки. Мы его усыновили, он четыре года жил у нас".

Бурлюка, меж тем, узнавали за соседними столами. Подошел Перцов, автор монографии о Маяковском.

— Давид Давидович, прочтите что-нибудь. Маяковский говорил, что лучше вас его никто не читал.

— Преувеличивал, — махнул рукой Бурлюк. — После него кто бы осмелился читать! Ладно. Раз его нет, прочту. Любимое.

Он встал, набычился и, вытянув руку, начал: "Я сразу смазал карту будня, Плеснувши краску из стакана, Я написал на блюде студня Косые скулы океана..."

Заканчивая, мощно выкрикнул, как бы призывая весь ресторан свершить чудо: "А вы фокстрот сыграть могли бы на флейте водосточных труб?"

В зале хлопали, кричали "еще". Но он явно устал. Грузно опустился на стул и повернулся ко мне: "А вы знаете что-нибудь?" — "Облако в штанах", — с готовностью откликнулся я. — "Нет, это очень длинно, — поморщился он. — "Тогда, может быть, "Скрипку"?". — "Годится!" — воскликнул он. Снова поднялся и крикнул:

— Господа! Этот мальчик прочтет "Скрипку!"

— Читай! — крикнула Лета.

Я прочел "Скрипка и немножко нервно", теперь уж точно уверенный, что эти стихи о ней.

— Ты и в самом деле напоминаешь мне скрипку: изяществом, хрупкостью, фигурой, силой и красотой звучания в тебе жизни. Я же в пару тебе мог бы обернуться альтом. "Знаете что, скрипка, мы с вами ужасно похожи..."

— Знаешь что, альт, мы с тобой ужасно непохожи, — засмеялась она. — Потому и люблю. А вот дальше, пожалуй, соглашусь. Как там звучит? "Давайте будем жить вместе, а?"