Два дерева на пляже без снега

Опубликовано: 9 января 2004 г.
Рубрики:

...И здесь мне не повезло: снега нет. Хотел где-нибудь на пустынном пляже слепить Снеговика, выпить с ним по-братски, поговорить душевно. Да вот беда — нет снега. Придется опять пить в одиночку. В новогоднюю ночь. Впервые в жизни. Впрочем, мне никто и не нужен... Вру, конечно — нужен-то, нужен, да нет никого. Не то чтобы совсем уж нет, а как в песне — “разнообразные не те”. Словом, иных уж нет, а те... Разметала нас судьба во все стороны. Как осколки взорвавшейся гранаты. Коля во Флориде, Лешка в Бостоне, Гришка в Израиле, Игорь в России. И на небесах столько же. А я здесь. Один на один с океаном.

Океан неспокоен, шумит... Что-то хочешь сказать? Успеешь, дружок, новогодняя ночь длинная, еще наговоримся…

“Любовная лодка разбилась о быт” — вот-вот, и в который уже раз. Судьба что ли такая, очередной ее фортель?

Где-то рядом и чуть сзади — веселые голоса, молодой смех. Что-то зашуршало, треснуло, и уплыли голоса, стихло все. Оглянулся — ёлку выбросили, да еще вершинку сломали. Так и лежит — стройная, пушистая, вся в серебряных паутинках. И со сломанной шеей. У них закончилось Рождество, а Новый Год тут не праздник. Поэтому тебя, Ёлочка, за ненадобностью и вышвырнули.

Как и меня. Только для меня эта ночь — верная примета, как пройдет год. Новогодней ночи я верил всегда, и никогда еще она не подводила.

Что ж, и мне вот так вот валяться со сломанным стержнем?.. Нет уж. Сейчас, милая, шейку твою мы подвяжем, ленточки расправим, есть у меня в кармане несколько карамелек — нацепим тебе сережки, воткнем тебя в песок… Черт возьми, да ты, оказывается, и в самом деле красавица, куда до тебя Снеговику! Но ведь ты со мной выпьешь, не станешь жеманиться? Вот и славно. Ты такая молоденькая, стройная, совсем как та, которая... Давай-ка, Ёлка, проводим Старый Год — что-то хорошее ведь и в нем было, за это и выпьем.

Океан шуршит: “Не с-спеш-ш-ши-и...” Что ему, океану, до времени? У него времени — бездна, вечность. Это у нас вечности нет, носимся по жизни — работаем, воюем, кого-то убиваем, кого-то спасаем. Пока судьба, припрятав острый коготь, в неподходящий момент вдруг ка-ак полоснет — по самому чувствительному... Едва переведешь дух, оглянешься, — а любимая уже далеко, и не с тобой… Может, тот самый момент и пропустил, когда все еще можно было исправить?.. Только вряд ли. Любовь умирает внезапно, и никакой реанимации не существует. Все сразу окончательно и необратимо. Умерла, так уж умерла...

Кстати, в молодости был я патологоанатомом. Вот и думаю: а не провести ли нам вскрытие умершей любви?.. Не хочешь? Права, конечно — сложно оно. Странная ведь штука любовь: живет в двоих, умирает в одном. Сама бесплотна, эфемерна, зато смерть ее — ух как материальна. Умерла-то она в ней, а причины — причины во мне. Меня и будем вскрывать, все равно больше некого... Больно, конечно: резать-то по живому, как ни странно. Да выхода нет. А то ведь и следующая любовь умрет, если, конечно, успеет родиться.

Страшно, Ёлочка? Ладно, объясняю. Каждое вскрытие начинается со стопки спирта внутрь, потому как внутренности человека не слишком эстетичны и с запашком. Не розы, очень даже не розы... Так я тебе налью? Не будем нарушать традицию, выпьем. Как говаривал мой комбриг в Афганистане: “За неминуемый успех нашего безнадежного дела!” Да, даже в Афгане бывали новогодние ночи, и водка, и тосты, и салюты. Как же без салюта? Без салюта мы никак.

...Встречали восемьдесят первый год. Час ночи, во всем лагере — гульба, пьяные песни. Кому повезло, удалось пригласить и девушек из соседнего медсанбата, так что праздник у них еще и с любовью.

В нашей компании дам не было, сидели мы перед палаткой на песке, почти как я сейчас, разве что песка было побольше — полторы тысячи километров песка. Нас было четверо офицеров, вместо елки нарядили веник, пили неразбавленный спирт, заедали тушенкой и картошкой “в мундирах”, пели под гитару, трепались о любви и о войне.

Внезапный грохот, пронесшийся над лагерем, вымел всех из палаток и глиняных хибар. Стреляла артиллерия боевого охранения. Носились заряжающие, суетились у прицелов наводчики. Глухо ухнули шестнадцатиствольные десантные “Грады”. Вдоль батарей бегал пьяный комбриг и самозабвенно орал: “Перр-р-вая-а! Оскололочно-фугасны-ым! По пристрелянным ориентира-ам! За-алпом! Ого-онь!.. Втора-а-я!..”

Через пятнадцать минут все стихло так же внезапно, как и началось. В пьяной голове болталось недоумение: если это бой, почему молчат пулеметы и автоматы? А если салют, почему осколочно-фугасными? И почему стволы смотрят в сторону ближайших кишлаков, с которыми у нас были вполне спокойные отношения?

И в это время оттуда, где были кишлаки, донесся душераздирающий женский вой, рыдания и снова вой. Это было настолько жутко, что волосы встали дыбом и по спине забегали мурашки.

Мимо нас широким шагом протопал комбриг, за ним все командование артиллерийского дивизиона.

Я перехватил начальника штаба:

— Шура, что это? Почему? Зачем?

— Это салют, доктор, не ссы, гуляй смело!

— Салют по кишлакам? У вас что, крыша поехала? Там же старики, женщины, дети!

— Людишек жалеешь? — ощерился начальник штаба. — Брось, док! Когда воюешь с народом, пол и возраст значения не имеют, понял? Их надо всех подряд—всех! Потому что бабы стреляют не хуже мужиков, а дети подносят патроны! И вообще война эта долгая, а дети растут быстро! Так что не бзди: кого надо, того и убили!

А утром первого января “духи” вдрызг раздолбали колонну наших машин, шедшую за водой мимо дымящихся развалин кишлака. Не просто раздолбали — убили всех до одного, поотрезали головы, половые органы, вспороли животы — издевались над трупами, насколько хватило воображения. Кровищи было, как на бойне. Бойня там и была...

Потом мы отомстили, огнем и мечом прошли следующих два кишлака. Потом они в ответ…

Короче, Ёла, восемьдесят первый так и прошел, как начался: стрельба, трупы, кровь. И постоянное недоумение: зачем? почему?..

Давно уже вокруг меня нет ни крови, ни трупов. А проклятые вопросы остались. Странно, в молодости почти все знал и понимал. Теперь же вопросов все больше, а ответов все меньше. Помнишь, у Кукина была такая песня:

…И если есть на свете Бог,
Хотелось бы очень, очень мне
До Бога добраться!
Я б его спросил…

С годами до Бога все ближе, а желания побеседовать с Ним все меньше: пришло понимание, что там, как в кабинете следователя, спрашивать будешь не ты, а тебя. А ответов у меня нет…

Впрочем, Ёлка, все это брюзжание — попытка оттянуть главное. Заметила, что мы уклонились? Пора начинать, а скальпель дрожит в руке, и времени все меньше, да и бутылка наполовину пуста. Так что давай выпьем. За то, благодаря чему мы, несмотря ни на что… И приступим.

Пиши протокол вскрытия: “На секционном столе лежит тело предположительно мужчины неопределенного возраста, приблизительно лет около пятидесяти. Первичные половые признаки спрятаны под складками жира большого живота и требуют специального подхода для обнаружения и осмотра. Подбородка три, один из них волевой, но какой именно, непонятно. Утверждать, что это мужчина, позволяет грудь: женщина на такую грудь непременно надела бы бюстгальтер. Ноги отечные, левая от пятки до колена багрово-синюшного цвета, но не вследствие травмы. Это варикоз плюс сердечная недостаточность…”

Хватит? Достаточно для выяснения причины ее ухода?.. Что ты сказала? А-а, верно: у толстяков нередко бывают красивые, любящие жены. Может, все дело в том, что толстяками они стали не сразу, а жены их помнят молодыми, веселыми гусарами? Той, которая ушла, я достался сразу вот таким: толстым, малоподвижным, с багровым лицом и одышкой. Черт его знает, все может быть... Но в патологической анатомии диагноз “может быть” недопустим, так что — режем дальше.

Где-то там, внутри должен быть пресловутый главный стержень, но за жировой клетчаткой его уже плохо видно.

...Обещал ей похудеть, но разжирел еще больше. Обещал бросить курить — едва хватает двух пачек сигарет на день. Обещал стать программистом, угрохал на обучение три тыщи баксов, залез в долги — а все никак не отважусь сдавать экзамен, черт бы его побрал. И тяну я с этим экзаменом потому лишь, что боюсь интервью, где с моим толстым брюхом, одышкой и плохим английским могу вызвать только пренебрежительную ухмылку. Да-да, Ёлочка, не результата боюсь, а вот этой ухмылки.

Но если человек не держит слова, значит, на него нельзя положиться, на него трудно опереться. А нормальной женщине хочется именно опоры. Потому что дальше — по наклонной: нет экзамена — нет приличной работы, ты нищий. Ну, на хлеб, положим, заработать не проблема, да для этого ты и не нужен, на хлеб она сама имеет. А тебе даже театр — дорого, не говоря уже о том, чтобы куда-то вместе поехать. И о самой интимной стороне отношений — не Казанова, что и говорить, хотя еще довольно далек от нуля.

Вот тут-то, друг ты мой пушистый, и наступает явление, именуемое инфляцией любви: это когда жена легко меняет золотое сердце мужа на железный хер соседа. Ну не кривись, не кривись! Я ведь предупреждал: вскрытие — дело неприятное для всех, кто в нем участвует. Кроме трупа, разумеется.

Извини, Ёлка, что я тебе все это... Просто я, как и ты, тоже дерево, только слегка иной породы. Ду-уб. Хотя, дуб — это нечто очень крепкое... Скорее уж баобаб, который хочет быть дубом. Баобаб, кстати, я видел только на картинке. Он большой и толстый, и у него, наверно, одышка... Давай-ка выпьем за то, чтобы сказка стала былью, я ведь до сих пор живу по Кукину:

Я сам себе рассказываю сказки
И жду, пока они начнут сбываться.

Вот и рассказал себе сказку о ее любви. И поверил, что сказка сбывается. А ведь за полтора года нашей “любви” она так ни разу и не произнесла этого волшебного слова, не связала себя. Это уж я сам за нее додумал, сказочник хренов.

Не за что ей было меня любить. Сначала, видимо, увлеклась: как же, бывший десантник, афганец, чернобылец, изящной словесности не чужд — но быстро разобралась, что пепла в том имидже больше, чем огня.

И ребенка она хотела. А у меня за спиной Чернобыль, восемь месяцев в Зоне с частыми поездками на реактор. Это постоянное ощущение чего-то страшного, неслышно входящего в тебя днем и ночью, оставляющего только легкий металлический привкус во рту. И твердое знание, что рано или поздно это невидимое оно тебя достанет. Одна из моих лаборанток, двадцатичетырехлетняя Танюша Чернова через год умерла от острого лейкоза, еще через год умер хирург Витя Панич. А у меня сорвалось давление, и погибли сперматозоиды. Это лучше, конечно, чем рак, но детей у меня не будет. Сымитировать любовь могу, а зачать новую жизнь уже нет. Так что — как бы и мужик, но не совсем…

Вот такие пироги, Ёлочка... Светает, вон над островом Фар-Рокавэй небо чуть посветлело. На дне бутылки еще что-то есть, пора подводить итоги...

Права, значит, она. В том, что ушла. Могла, конечно, уйти и как-то по-иному, — мягче, что ли, интеллигентнее, но тут уж я оплошал, не был готов к такому повороту. Хотя, она, знаешь ли, не раз рассказывала о своем прошлом, и видел ведь я, что себя в том прошлом она всегда любила сильнее, чем любого из тех мужчин... Но — как солдат на войне, считал, что меня-то уж точно и не убьет, и не покалечит... Теперь вот и я — ее прошлое.

Знаешь, Ёлка, передумал я: не надо сказку делать былью. Сказка — это когда женишься на лягушке, а получаешь царевну. Быль — как раз наоборот. Так что пусть она останется для меня Василисой Прекрасной. А ежели неправ, и внутри у нее все скользкое и холодное, — так пусть об этом узнает кто-нибудь другой. Не я.

...Вот и утро. Сейчас закопаем результаты вскрытия в песок, а сверху воткнем тебя — вечнозеленый памятник любви. И в бутылке как раз на посошок. Давай по последней.

За сбычу мечт!

Потому что похоронили мы любовь мою, но не меня. А я еще жив, Ёлочка, и еще не вечер. Как там у Кукина:

Но сбывшимися сказки не бывают,
Несбывшиеся сказки забывают.
Как грустно мне…
Но я не унываю.
Я старый сказочник,
Я много сказок знаю…