Ночной дилижанс

Опубликовано: 1 мая 2009 г.
Рубрики:

Несколько слов от автора

Прежде чем вы, дорогие читатели, возьметесь за этот рассказ, хочу сделать небольшое пояснение.

В журнале "Чайка" публиковалась первая часть моей повести "Дело о деньгах", героями которой были поэт Некрасов, Иван Панаев, Авдотья Панаева и другие персонажи той эпохи. Повесть носила подзаголовок "Из тайных записок Авдотьи Панаевой".

Все в ней рассказанное мы видели глазами этой необыкновенной женщины. Со временем у меня возник замысел рассмотреть ситуацию со стороны Некрасова. Так появился рассказ "Ночной дилижанс". Если вы спросите: соответствует ли это повествование реальной исторической действительности, отвечу так. Я воспользовалась для фабулы рассказа вполне достоверным событием: зимой 1857 года Некрасов втайне от своей спутницы уехал из Рима в Париж, к своему другу Тургеневу. Однако, все остальное относится к так называемой правде "художественного вымысла". Скажу вам честно: лично мне кажется, что именно так все и было на самом деле.

"Ночной дилижанс" явился своего рода "разведкой боем", подготовкой к написанию второй части "Дела о деньгах". Материалов о Некрасове несравнимо больше, чем об его подруге, поэтому писать историю "глазами героя-мужчины" мне было проще.

В рассказе вы встретите "зашифрованные" имена писателей и критиков того времени, в них вы узнаете Белинского (Учитель), Фета (Тончайший лирик), Чернышевского (Пуританин), Добролюбова (Подмастерье), Герцена (Лондонский изгнанник), Огарева (Собрат), а также

Дружинина (Эстет), Л.Толстого (Военный рассказчик) и А.Островского (Бытописатель "Темного царства"). Вот, кажется, и все. Буду рада услышать ваши мнения о рассказе.

Ирина Чайковская


Он проснулся от незнакомого шума. К привычному звуку лошадиных копыт примешивался какой-то новый, странный. Поглядел направо в ночное, наполовину занавешенное окошко. Звук шел оттуда, с той стороны, понемногу нарастая.

— Piove, — протяжно произнес мужской голос впереди. Он узнал голос postiglione — кучера. А "пьове", "пьове..." значение слова было близко, рядом — он огляделся, снова быстро взглянул на стекло, по которому растекались струйки. Дождь! "Пьове" — это итальянский дождь. В декабре! Накануне Рождества! Вот так Италия!

Попутчики, между тем, спали. Худолицый господин, сидящий напротив, даже слегка посапывал полуоткрыв рот, должно быть, от нехватки воздуха. Маленькая девочка, он знал уже, что ее звали Анита, прислонилась кудрявой головкой к коленям матери, дородной белотелой итальянки. Молодая пара на одной с ним скамье сидела тихо и тоже, верно, спала. Он прикрыл глаза, стараясь войти в сон, чтобы перебить тоскливые мысли. Но сон не шел, мысли были сильнее. Удивительно, как эта девочка, Анита, на нее похожа! Только что кудрявая, а у нее волосы гладкие, черные как вороново крыло; когда она их расчесывает, от расчески летят искры, и хочется, и страшно до этих блестящих искристых волос дотронуться — вдруг загоришься! Цвет кожи похож — такой же смуглый, и глаза — большие, темные, словно вопрошающие. Эта итальянская девочка совсем не в мать. Та белая, дородная, рыжеволосая. Прикрыв глаза, он увидел внутренним зрением другую картину: на скамейке напротив него сидела она с Анитой на коленях. Похожие как две ягоды с одной веточки, радостные, нашедшие друг друга. Наплывом, заслоняя ее и маленькую итальянку, встал перед глазами привычный ужас: в свете тусклой лампы ее обезумевшее помертвевшее лицо, дождь за окном, мертвое тельце в колыбели. Тогда тоже шел дождь. Их первенец, мальчик, умер. И этот ужас их больше не отпускал. Дети рождались и не жили. Тому уже почти два года, как умер четырехмесячный Иван. Он сам тогда не успел еще оправиться от непонятной разрушительной болезни, казавшейся смертельной не ему одному... и тут эта смерть. И ее окаменевшее лицо, точно греческая маска. Маленький цыпленок с легким пухом волос, сероглазый, крепенький... Зачем, почему он должен был видеть его смерть? Ее пережить? Тогда в том своем состоянии, он думал, что следующая очередь — его. Разве имела она право в тот момент его бросить, уехать, оставить одного с его непомерным Делом, с болезнью, с тяжестью на душе и мучительной русской хандрой!

Давно еще, лет за семь до того, когда их второе дитя ушло из жизни, едва родившись, она точно так же уехала, бросила его на произвол судьбы. Тогда он вел себя как безумный, как ребенок. Читал ее письма из-за границы и — смеялся, плакал, ревновал, метался, пытался сдержаться, писал туда, в ее Европу, страстные, переполненные обидой послания. Казалось, жизнь замерла, остались только ее письма, тоненькая ниточка между ним и возлюбленной. Однажды она написала, что не вернется, а, если даже и вернется, то не к нему, а к бывшему мужу. Что с ним сделалось! Он пытался представить себе жизнь без нее — и не мог. Смерть была лучше. Это тогда, во второй раз в жизни, стал он бояться проходить мимо водоемов и со страхом смотрел на потолочные крюки. Первый же раз тоже был связан с ней. В самом начале, когда был он человеком безвестным, только-только напечатавшим свои робкие опусы, а она — хозяйкой салона, женой известного в журнальном мире литератора, она с удивлением и даже с насмешкой встретила его признания, и он чуть было не утопился с горя.

Только его упорство и страсть смогли ее привлечь, заставить обратить на него внимание. Внешностью и обхождением взять не мог, брал другим — напором и силой чувства, посвященными ей стихами, грандиозными замыслами, которых сделал ее поверенной.

А тогда, в не столь давнее время, когда второй их ребенок ушел вслед первому, она словно помешалась. Уехала за границу и написала, что не вернется.

И вдруг — он не мог поверить глазам! — новое письмо, заветные листочки, в строчки которых он недоверчиво вглядывался перед тем, как прочесть. Что там — опять худое? или неожиданно доброе? В тот раз было доброе. Она легким тоном, как само собой разумеющееся, сообщала, что пошутила. Решила его разыграть. Посмотреть, как он примет известие. Заодно проверить крепость чувств. Одним словом, то была шутка. Она от него не уйдет и к мужу не вернется. Он читал, и слезы текли по щекам. Письмо его воскресило. Она, она была его воскресительницей.

Ему, дурню, тогда и в голову не приходило то, что сегодня ясно, как день: подло и низко — так шутить. Сейчас он изумляется себе тогдашнему, ни одним упреком не задевшему капризную своенравную свою подругу.

Да что там семь лет назад! Совсем недавно, спустя несколько месяцев после похорон пуховолосого цыпленка, сына Ивана, который уже пытался беззубо улыбаться, уже щурил на мир свои серые — отцовские — глазенки, именно тогда — после неожиданной его смерти — она заявила, что им нужно расстаться и уехала — брать морские ванны "от страданий печени". Уехала — в самый разгар его непонятной ни ему, ни врачам болезни, когда он в прямом смысле умирал, — его бил озноб, он задыхался, кашлял, сипел, так как полностью потерял голос. Она снова его покинула, а он буквально считал дни с ее отъезда — отмечал красным карандашом на календаре — 31, 52, 64... Она не возвращалась. От потерянности он завел крупную игру, с большими чинами, кое от кого из них зависело его Дело, — и вначале везло, не проигрывал. Когда поздним вечером возвращался из клуба домой, было ощущение, что дом чужой, что там нет главного, что домашний мир и все, что вокруг, сместилось в неправильную сторону, и даже вездесущий сметливый Василий не мог тогда угодить брюзжащему недовольному барину.

А ведь еще было Дело! И оно требовало неустанного внимания, работы без отдыха, напряжения сил и нервов. Этим Делом снискал он себе имя среди современников и, если отбросить экивоки, обеспечил себе место в российской истории. Но и здесь были страшные язвящие раны, иногда хотелось впасть в летаргию, затушить память, чтобы не колола, не резала, не рвала душу. И были стихи. Они являлись сами, непрошенные. Особенно богатый их урожай, был в тот самый страшный для него год, — год смерти цыпленка, его собственного недуга и расставания с ней.

Нельзя сказать, чтобы ему нравилась такая от нее зависимость. Совсем нет, он восставал, искал утешения у других женщин, много раз уже считал себя свободным...

Как правило, эти попытки кончались одинаково. Он снова приходил к ней — сумасбродной и добродушной, гордой и застенчивой, веселой и молчаливой — к ней, в которой слились для него черты русской крестьянки и утонченной нервной барыни.

Попытки кончались одинаково — до поры. Сейчас он решил твердо: баста. Он больше не раб, не крепостной. Она, наконец, должна это понять. Он уехал почти тайно.

Тихонько собрал вещички, и ранним утром, когда она еще спала в их роскошном римском номере с видом на площадь Испании, по-мальчишески удрал. Чтобы не подняла на ноги полицию, оставил записочку: поехал к Т. И вот едет сейчас в ночном дилижансе в Париж. А уж там, в Париже, городе где живет его Лучший друг, он окончательно от нее оторвется.

Интересно, как она восприняла его бегство? Уж точно говорит знакомым — а в Риме полно русских, — что боится за него, ведь он без нее — безъязыкий. Что верно, то верно — языками не овладел. Однако и без языка его здесь все понимают — торговцы, чиновники, служащие гостиниц, всем внятен язык "сольди". Держи открытым кошелек — и будет не важно, знаешь ты язык или нет. Итальянский, французский... Где, когда было этим заниматься? В Ярославской гимназии, в которой не доучился — сбежал? В нищей голодной молодости, когда готов был за копейки составлять прошения для неграмотных, сочинять неприличные куплетики для водевилей? Тут же подумалось, что лукавит. Сейчас, живя в Италии безвылазно почти полгода, знает едва ли десяток итальянских слов. Она над ним всегда подшучивает, когда он пытается ввернуть в разговор итальянское словечко: "У вас выговор русский, надо мягче, напевнее". Сама уже вовсю выпевает итальянскую лингву. Да и по-французски тараторит и такое р закатывает, куда там француженке! А ведь училась не больше него — в школе при театре, где их, будущих актерок, ничему, кроме танцев и реверансов, не учили. Ухватчива к языкам, памятлива, переимчива. Вон и по-русски как выучилась писать! Но тут — его заслуга. Это он сделал ее писательницей. Вложил в руку стило и трезво, коротко, без сантиментов сказал: "Пиши. Будешь мне помогать". И что ж, начала. Вместе с нею, по необходимости, когда цензура ничего социального, даже слабо остренького не пропускала, называя "революционным", написали два авантюрно-сентиментальных романа. Не Тургенев, конечно, но публике пришлось по вкусу. И пошло-поехало: между рукодельем и приказаньем служанке, что на обед приготовить, то одну повесть скулинарничает, то другую. Печатали тут же, с пылу-жару, и лишь люди литературные, близкие, знали, кто скрывается под мужской фамилией, указанной в заголовке. Слава Господу, гением себя не возомнила! А могла бы, вон даже сам Учитель похвалил ее первое творение, где она вывела свою деспотку-мать. Он-то похвалил, да цензура отругала, да и бросила в корзину.

Да, он безъязыкий. До тридцати пяти лет за границею не бывал, не случалось.

Это Лучший друг с детства к заграницам приучен, там отдыхал, обучался — он нет. Родитель не то что в Гейдельберг, в Петербургский университет его не пускал, денежной поддержки лишил, когда узнал, что юный смутьян, ослушавшись отцова приказа, решил поступать не в военное училище, а на словесное университетское отделение. Нет, он за границей не обучался, не жил. Но и ему срок подошел, пришлось ехать. И не сказать, чтоб очень хотелось. Во-первых, как оставить Дело? Оно хоть и шло уже и по заведенному порядку, но процесс живой, да и опасный, неровен час, что случится — по цензурной ли части, по коммерческой ли. Да и времена такие, что всего можно ожидать — и от напуганных ростом вольнодумства верхов, и от взъерошенного народа, застывшего в ожидании перемены участи. Во-вторых, проклятое нездоровье. Собственно, из-за него и нужно было ехать. К тому времени он уже разуверился во всех своих горе-врачах — и в немцах, и в русаках: "душке" Шипулинском и в шарлатане Иноземцеве со всей его ученой командой. Его мутило, как только вспоминал холодные примочки, бесконечное питье ледяной минеральной воды, которой его пользовали в Москве по методе ученого шарлатана. Лечили от горла, а болезнь оказалась гораздо приземленнее и гаже... И вот тогда, когда провозгласили новый гадкий диагноз, все неучи-врачи от него хором отказались и указали на Вену, там, дескать, есть светило в этой области.

В июле он проводил в Париж Лучшего друга. Тот шесть лет ждал этого мига. Шесть лет его не выпускали, не давали паспорта из-за политической неблагонадежности. Кому сказать! — ему вменяли в вину некролог на смерть Гоголя! Из-за этой статьи сам ныне покойный император приказал посадить его в тюрьму, а затем сослать в родовое имение. Ну и времена! Лучший друг не хотел медлить ни минуты, получив паспорт, тут же отбыл — в Париже его ждала любовь. И он ему, своему другу, немного завидовал. Все же человеку 38 лет, а влюблен как мальчишка — и это после шестилетней-то разлуки! Что до него самого, он и сам не знал, хочет ли продолжения своего мучительного романа. Может быть, так и надо: она там, он — здесь?! Сердце его пребывало в такой хандре и таком мраке, что он боялся, что с корабля его потянет в воду, чтобы уже одним разом покончить со всем — незадавшейся любовью, не получившимся отцовством, ревностью и злостью, нездоровьем, крупными выигрышами и еще более крупными проигрышами, больно жалящими сплетнями и клеветой и неизбывной своей виной — перед ней. Да, неизбывной своей виной. Когда в августе он сел на корабль, отплывавший в Штеттин, он думал только об одном: я еду к ней.

Неожиданно дилижанс резко качнуло в сторону. Пассажиров подбросило, они повскакали со своих мест, маленькая Анита жалась к матери, не понимая, что происходит, и беспрестанно повторяла: Mammina, cos'e' sucesso? Mammina, cos'e' sucesso?1

В окошке на фоне темного неба и лавиной бьющего ливня проплыл свет фонаря, дверца снаружи открылась, и высокая фигура в темном плаще, с капюшоном, накинутом на голову, держа фонарь перед собой — ни дать ни взять Ринальдо Ринальдини, — появилась в проеме и возгласила отрывистым басом: Il viaggio e'finito. La ruota e' rotta.2 Как ни беспомощен он был в чужом языке, а понял, что что-то сломалось в машине и путешественников просят покинуть дилижанс. Пассажиры, кто в чем был, стали по одному выпрыгивать под дождь. Мать и дочка пристроились перед ним, обе они — женщина и девочка — были без верхней одежды. Его собственная экипировка казалась вполне сносной — теплое фетровое пальто и калабрийская мягкая шляпа с широкими полями, она говорила, что такие носят повстанцы из отрядов Гарибальди; и пальто, и шляпа были куплены в лавке готового платья неподалеку от римской гостиницы на площади Испании.

В первую минуту ему показалось, что воду сверху льют ушатом, перехватило дыхание, ботинки сразу разбухли и зачавкали, ветер и дождь норовили отнести в сторону от дороги; собратья по несчастью пропали во мраке и ливне; где-то далеко впереди тускло мерцал огонек лампы, нацепленной на шест и возвышавшейся над головой длинного, унылого кучера-"постильоне".

Не хватало только простудиться и помереть здесь в лощине между Генуей и Турином, на границе морской Лигурии и горного Пьемонта. Кажется, несчастный гениальный Станкевич, друг Учителя, умер в дороге, путешествуя по Италии?!

Карта лежала в кармане пальто, с утра он отметил на ней городишко Алессандрию, куда они должны были добраться к ночи. По всей видимости, сейчас они где-то возле... Возиться с картами он любил еще с тех пор, как писал вместе с ней "Три страны света", тогда он заполночь засиживался за географическими фолиантами и атласами, путешествуя по городам и весям со своим героем Каютиным; ну-тка, теперь сам попутешествуй, без Каютина.

Девочка впереди захныкала, мать что-то грозно ей выговаривала, но та продолжала скулить и наконец остановилась, всем своим видом показывая, что дальше идти не может. Действительно, преодолеть сильный ветер и водоворот дождя было не по силам ребенка. Мать схватила ее на руки. Он огляделся: остальные пассажиры — молодая пара и узколицый, немецкого вида господин — были где-то впереди. — Синьора, — он не умел и боялся говорить по-итальянски, поэтому просто протянул руки к девочке и перехватил ее к себе. Анита затихла в его неумелых, но сильных руках, ее мать воскликнула что-то среднее между Santa Madonna и San Benedetto. Девочка оказалась весьма тяжелой, он боялся, что выронит ее, но она цепко ухватилась за его шею обеими ручонками. Его шатало, модные итальянские ботинки, полные воды, разъезжались в стороны.

Между тем, ливень постепенно убывал, с ними поравнялся дилижанс, управляемый помощником кучера, бывалым подростком лет пятнадцати. Лошадки шли шагом, машина скрипела и заваливалась на бок, — скорее всего, в колесе лопнула рессора.

Мальчик на козлах, что-то громко им крикнул, помахав кнутом. Мать девочки встрепенулась, схватила его за рукав и повлекла к дилижансу. — Posiamo andare con la diligenzа!3 Они забрались внутрь знакомого кузова, и машина, скрипя и переваливаясь, поползла по раскисшей дороге.

От одежды шел пар. Со шляпы, когда он ее сдернул, ручьем полилась вода. Анита, с непосредственностью ребенка, звонко засмеялась, мать строго на нее взглянула и что-то прошептала. Девочка насупилась, а когда подняла взгляд, он ей заговорщически подмигнул и с комическим сожалением показал рукой на свои мокрые редеющие спереди волосы — дескать, где ты, моя шапочка? С тобой я был гораздо красивее! Ему показалось, что девочка поняла его пантомиму. С детьми ему всегда было легко, легче, чем со взрослыми. Синьора, между тем, пыталась узнать, кто он и откуда.

— Di dove siete? polacco?4

Он понял, что его принимают за поляка и покачал головой: "Из России, russo, di Volga".

Помимо его воли, когда он говорил о том, что русский, второе слово, которое само приходило на язык, было Волга. А ведь он родился совсем не на Волге — на Украине, где служил отец, но Волгу, против всех правил логики, считал своей колыбелью.

— Il russo? Di Volga? Siete molto bravo!5

Неожиданно движение прекратилось. Отодвинув занавеску, он вгляделся в темноту: в ночном сумраке, при слабом мерцании фонаря, виднелось строение из белого камня странных очертаний, возле которого сгруппировались их товарищи по несчастью во главе с длинным печальным кучером-постильоне. Над входом висела вывеска; он больше догадался, чем прочитал: Locanda Alessandria.

Под утро он сумел разглядеть их ночной приют. Он больше напоминал крепость, монастырь или даже тюрьму, чем гостиницу. Долгие, непомерно вытянутые стены, сложенные из каменных глыб, маленькие окошки без ставней — непременной принадлежности итальянского жилья, общая непонятная конфигурация — все говорило о том, что здание перестраивали. Возможно, первоначально здесь была крепость, преграждавшая вход в город.

Вокруг не было жилья. Город Алессандрия начинался дальше, километрах в пяти отсюда по тракту. Зато какая природа! Вот где хорошо дышалось! Этот зимний воздух хотелось пить, вбирать в себя, так он был свеж и живителен. Постоялый двор стоял на дороге посреди огромной распаханной долины с островками деревьев и кустарников. Дальше, на линии горизонта, возвышались холмы, засаженные виноградной лозой. Холмы — предвестье гор. А там за горами, за завесой апеннино-альпийской гряды — тучная ленивая Швейцария, а за ней суетная страна франков, с ее "разменом и ярмаркой Европы" — Парижем. Всего несколько дней пути отделяют его от Лучшего друга. Поспеет ли он к нему до католического Рождества?

Уже в Риме он замечал приближение этого главного для итальянцев праздника — по оживлению в лавках, бумажным и цветочным гирляндам на улицах, кукольным представлениям на площадях. Здесь тоже ощущалась, что праздник близко: возле самой гостиничной двери он заметил рождественские фигурки из раскрашенной глины, представляющие сцену в Вифлееме — Мария, с лучезарным крестьянским лицом, с дитятей на коленях, рядом благообразный старик Иосиф и три диковатых волхва в восточных тюрбанах, с дарами, ослами и верблюдами. Его позабавила яростная, с оскаленными зубами морда верблюда, он по-мальчишески всунул ладонь в его полуоткрытую пасть... и вытащил оттуда клочок бумажки. Неровными латинскими буквами на нем было нацарапано: La polizia.


окончание следует


    1 Мамочка, что случилось? (итал.)

    2 Путешествие закончилось. Колесо сломано (итал.)

    3 Мы можем поехать в дилижансе (итал.).

    4 Вы откуда родом? поляк? (итал.)

    5 Русский? С Волги? Молодец! ( итал.)