— Вижу, вам это нравится… Извините, что встреваю в разговор, слышу, вы по-русски говорите и английские слова вставляете. Значит — бывшие соотечественники, верно? Чудная работа, правда? Я сюда в музей Гетти каждую неделю прихожу, по средам с утра, как на работу. Чтобы перед этой картиной постоять и на лицо Мадонны смотреть. Каждую среду, вот уже почти семь лет… Спрашиваете: «почему?» Что ж, если вы никуда не спешите, давайте вот тут на диванчик перед картиной присядем и поясню.
Для начала представлюсь. В прежней жизни, ещё в Союзе, моя фамилия была Каган, Моисей Ильич, а здесь в Америке я стал Майклом Коэном — по сути то же самое. По имени-отчеству меня уже лет пятнадцать никто не называет, с тех пор как мы из Союза уехали. Можете звать меня просто Мишей.
Эта картина тут в музее висит уже без малого семь лет, а раньше она у меня в комнате висела. Много лет. Сначала в Одессе, а потом в моём доме здесь в Лос-Анджелесе, пока сюда в музей не попала. Да-да, не улыбайтесь. Это «Мадонна с младенцем» Яна ван Эйка, начало 15-го века. Вот смотрите, на табличке написано: «Attributed to Jan van Eyck, circa 1430». Сначала была моя, а потом вот здесь, в музее поселилась. Получилось это так.
В мае 41-го года мне пятнадцать исполнилось, мы жили в Одессе, я только закончил 9-й класс школы и родители послали меня на лето в Питер к тётушке, сестре моей матери. Она на улице Чайковского жила в коммунальной квартире. Одна жила, так что место в её комнате для меня нашлось. Я с детства любил рисовать, у меня портреты неплохо получались, хотел в Питере по музеям походить, надеялся после школы поступить учиться во ВХУТЕИН. В те годы это были такие художественные мастерские в Питере. Но учиться мне не пришлось, через месяц началась война и домой в Одессу я вернуться не смог. Когда в августе немцы к Питеру подходили мы с тётушкой уехали в Куйбышев, в эвакуацию. Вовремя уехали, удачно избежали блокаду. Осенью я учиться в школу не пошёл, на военный завод устроился, работал слесарем. До 43-го года. Когда 17 исполнилось, меня в армию призвали и я ушёл на фронт. Рядовым в пехоту.
Воевал два года, ранен был, но легко. После госпиталя опять на фронт. Войну в 45-м закончил в Венгрии. Наша часть стояла в Дебрецене, около румынской границы. Город был сильно разрушен, местный народ жил бедно, голодно, еду распределяли по карточкам, но совсем мало. В центре города был чёрный рынок, люди продавали что могли. Вернее, не столько продавали, сколько меняли на продукты. Наши солдаты, когда в увольнительную ходили, часто на этот рынок шли — присматривали, что кого интересовало. И я ходил. Денег у нас не было, но продукты были, в основном американские, и мы кое-что там выменивали, чтобы после дембеля домой увезти вещи из Европы. Наши солдаты искали часы, фарфоровую посуду и немецкие заводные игрушки — это у кого в тылу семьи с детьми оставались. А я просто ходил и смотрел.
Однажды иду я по рынку, вижу — сидит дама в старомодном платье, очень худая, лицо серое. Руки трясутся. Совсем старая. Перед ней на брезенте разложена посуда, ложки, вилки, всякая утварь. И вот эта доска с картиной лежит сбоку. Мне она сразу приглянулась, я остановился и рассматриваю, а старуха пальцем в неё тычет и лепечет «Ван Эйк, ван Эйк…» Я тогда этого имени не знал и не понял, что за слова такие. Картина на доске мне очень понравилась, хотя вид у неё был не такой яркий, как сейчас, почти чёрный. Но лицо Мадонны будто светилось сквозь потемневший лак. Я сразу решил купить. У меня с собой были две банки тушёнки. Я их подал старухе и хотел эту картину взять, а она её не отдаёт, говорит «Найн! Гиб мир драй! Драй!». Но у меня только две банки было, не три, и я уже хотел уйти, тогда она махнула рукой, тушёнку к груди прижала и говорит: «Гуд, их штиме цу, немен зи…» Я и забрал доску. На другой день опять пришёл на рынок и принёс ей ещё одну банку тушёнки.
Через месяц меня демобилизовали и я уехал домой в Одессу. Доску, конечно, с собой увёз. Приехал, а там никого из родни нет — мать с отцом румыны убили ещё в 42-м, тётушка в Куйбышеве к тому времени умерла. Я совсем один остался, без родни. Нашёл комнату на Малой Арнаутской, поселился, а картину эту повесил на стену. Очень меня лицо Мадонны привлекало. Не столько красотой, сколько душевным покоем, нежной улыбкой и добрым взглядом. На сердце у меня после войны тяжело было, тоскливо, и этот взгляд мне особенно дорог был.
В городской библиотеке я нашёл альбом старой фламандской живописи. В альбоме были картины Ван Эйка с Мадоннами, на мою похожие, но вот этой там не было. И одежды на них были такие же, как на моей. Но я тогда не был уверен, что это оригинал, думал, может копия или просто подражание Ван Эйку. Спросить какого-то специалиста боялся. Доска у меня в комнате на стене висела, но я никому не говорил, что это Ван Эйк. Понимал, что если узнают и она вправду окажется настоящая, Советская власть её враз конфискует. Это уж как пить дать! Мне это надо? Если гости приходили и спрашивали «кто художник?», говорил, что сам нарисовал, сделал имитацию под старину.
В 48-м это было. Однажды я пошёл на Привоз за продуктами и вдруг вижу ходит меж лавок молодая женщина, красивая. Мне тогда 22 года было, и я, как понимаете, на женщин с большим интересом посматривал, но эта поразила меня даже не красотой, а тем, что у неё лицо было ну точь-в-точь, как у Мадонны на моей картине Ван Эйка. Не поверите — будто он с неё писал пятьсот лет назад! Какая-то мистика, ей богу… Словно Мадонна ожила, с доски сошла и ко мне идёт навстречу. Такой же овал лица, брови, форма рта, нос, даже причёска такая же, волнами. И взгляд, как у моей Мадонны! Я прямо оцепенел, стою и смотрю на неё не моргая с открытым ртом. Она это заметила, подошла и с усмешкой говорит: «Что уставился, солдатик?» Я тогда всё время в гимнастёрке ходил, другой одежды не было. Я в ответ промямлил что-то вроде: «Ваш, — говорю, — дамочка, портрет у меня дома висит…» Она заинтересовалась и спрашивает: «Как так? Не может быть, откуда?». Я ей тогда говорю: «Пойдёмте, покажу, тут рядом, в пяти минутах». Привёл её к себе в комнату, показал доску, а она смеётся: «Совсем, говорит, не похоже, это вы нарочно выдумали чтобы со мной познакомиться». Ну и всё в том же роде. Её Эллой звали. Короче говоря, стали мы встречаться, и в 49-м поженились. Благодаря этой картине. Вот такая судьба. Потом дети пошли, две дочки. Жили мы хорошо и дружно, а доска эта на стене у нас висела и дочки всегда говорили: «Это мама на картине».
Я в оперном театре работал оформителем. Декорации к спектаклям строил, задники разрисовывал, делал дизайн костюмов, мастерил реквизит. Нормально жили, как все. Наши дочки подросли, замуж повыходили, внучата появились. А потом началось — евреи из Одессы стали уезжать кто в Израиль, кто в Америку, кто куда. В 76-м старшая дочь с семьёй уехала, они сейчас в Нью-Йорке живут. А потом и мы с младшей и её детьми собрались. Все едут, а мы что, хуже других? Вот тогда у меня возникла проблема — как эту старую доску с Мадонной за границу вывезти?
Вы сами наверняка помните — ничего ценного везти из Союза не разрешали, тем более произведения искусства. А уж про Ван Эйка смешно даже было думать. Порядок был такой — надо было картину показать «экспертной комиссии» в министерстве культуры, и если они сочтут, что в ней нет никакой ценности, могут дать разрешение на вывоз. Ага, думал я, щас покажу вам Ван Эйка и тю-тю, только я его и видел, там же и отберут. Что мне было делать? Я хорошо понимал — той комиссии нельзя показывать ни красоту, ни талант. Они красоту не любят. Красота — это сила, она их раздражает, она сразу бросается в глаза. А уродство — оно своё, родное, советское. Всё красивое в их глазах — контрабанда. Я думал, думал - и выбрал метод, на мой взгляд, надёжный: сделать из правды ложь, а из таланта — посредственность. Придумал вот что.
У нас во дворе, где мы жили, была старая дубовая скамья, я из её сиденья вырезал две прямоугольные доски примерно под размер Ван Эйка, загрунтовал и написал на них картины. Гуашью. На одной доске сделал пионеров в красных галстуках, которые с горном идут строем и поют, а на другой нарисовал какие-то заводские здания, высокую трубу из которой идёт дым, клумбу с цветочками. Покрыл их лаком, получилась эдакая лубочная мазня. А с Ван Эйком сделал маскарад, упрятал его под краской. Сначала покрыл картину слоем желатина, как лаком. Это чтобы потом легко смыть и картину не попортить. А сверху загрунтовал мелом и гуашью нарисовал рабочего в синей спецовке, подбородок вверх и красное знамя несёт. Рабочий вышел похож на меня. Хотел было переделать, а потом думаю — пусть остаётся, так будет правдивее. Получился эдакий советский сюжет. Само собой, поверх тоже лаком покрыл. Все три доски выглядели как близнецы, совершенно невинная любительская мазня. Сзади на досках сделал карандашом надписи: «Автор М.И. Каган, Одесса, 1975 год». Там у них ещё такое правило было: если художник хотел свои собственные работы вывезти за рубеж, ему сперва надо было получить позволение от Союза Художников. Я понёс эти три доски в одесское отделение и попросил дать мне справку, что я не член ихнего союза и никогда не был. Дали. За мзду, разумеется. После чего поехали мы с Эллой в Москву показать три доски той министерской комиссии по вывозу картин.
Волновался ужасно, вдруг раскусят! Там народу было много — кто пришёл с картинами, кто с гобеленами, с какими-то статуэтками, старыми книгами. На мои доски в комиссии долго не смотрели, только спросили: «кто художник?» Сказал им, что я сам, художник-любитель. «А почему на досках писали, а не на холсте?». Объяснил, что я же не член союза художников, где я холст куплю? В магазине холст продают только членам союза, потому рисовал на досках. Один дядька из комиссии спрашивают, а что это за фабрика там у вас нарисована? Я говорю: «писал с натуры у нас в Одессе». Это я для отвода глаз так сказал, вроде как сделал эту доску подсадной уткой, чтобы им кость бросить и от Ван Эйка отвлечь внимание. Они это схавали и говорят: две доски можно вывезти, а вот ту, где завод — нельзя, вид фабрики может быть государственной тайной. Ха-ха! Приклеили сзади на неё ярлык «вывозу не подлежит», а на остальные две, одна из них была со скрытым Ван Эйком, дали ярлыки: «вывоз за границу разрешён». Вот так обвёл я их вокруг пальца. Но оставалось ещё таможню пройти, а это тоже большой риск.
Потом была станция Чоп, граница. Гул стоял, как в порту, где рыбы нет, а люди есть. Суета, все на нервах, таможенники лютуют. Когда наша очередь подошла, один мордатый стал листать наши вещи. Бельё, одежду перебирает, как чужую жизнь — быстро и с брезгливостью. В чемодане до досок добрался и пальцем — тык:
— Что это? Картины? Разрешение есть?
— Вот разрешение.
Постучал по доскам. Глухо. Это хорошо. Если бы звенело — всё, конец. Но глухо — значит, нет пустот, где можно что-то от таможни упрятать. На мою мазню посмотрел брезгливо. Пропустил.
Вот таким образом эта доска с Мадонной осталась со мной. Мы приехали в Лос-Анджелес. Устроились как могли, язык учили, дочка с мужем пошли на курсы компьютера, их дети — в школу. Мы с Эллой стали работать в одной небольшой компании на сборке разных электрических деталей. Жили не богато, но всё же лучше, чем в Одессе. Ван Эйк у нас в квартире на стене висел. Само-собой, как приехали, я картину восстановил: лак снял растворителем, а гуашь и желатин аккуратно смыл тёплой водой. Стала она как прежде.
А потом пришла беда. Элла тяжело заболела, работать не могла. Я на полставки ушёл чтобы за ней ухаживать и в больницу возить на процедуры. С деньгами стало трудно, хотя пособие по болезни она получала. Однажды она мне говорит: «Миша, ну зачем мы эту картину на стене держим, она, может быть, ценная. Деньги нам сейчас не помешают. Давай продадим. Ты бы показал её какому-то музею, может, это и вправду Ван Эйк?» Я категорически отказался: «Нет, — говорю, — на картине не Мадонна, а ты. Как же я тебя продавать буду?» Она только посмеялась и больше на эту тему мы не говорили. Элла проболела с год, а потом ушла. Тихо, во сне. И я остался один…
Где-то через год дочки на меня насели: «Папа, покажи картину специалистам, что проку держать её на стене?» Я сначала отказывался, а потом позвонил в Гетти и говорю: «У меня картина есть, возможно это Ван Эйк.» Они сначала очень недоверчиво к моим словам отнеслись, но потом сказали, чтобы я её принес на экспертизу. Принёс. Пришёл реставратор и ещё куратор. Когда увидели доску, стали со мной уже серьёзно говорить, поняли, что это не обманка. Предложили оставить её на пару недель, сказали, что хотят изучить подробнее.
Недели через три куратор мне позвонила и просила приехать на разговор. Когда я пришёл, в комнате было несколько человек, всё начальство музея. Доска лежала на столе, там же куча всяких снимков и альбомов. Они все были очень серьёзные, даже торжественные: «Мистер Коэн, — говорят, — у нас нет уверенности на 100%, но мы полагаем, что это может быть подлинный утраченный Ван Эйк. До нашего времени дошло всего 20 его работ, и есть ещё множество копий. В вашей картине под слоем краски под рентгеном мы нашли варианты композиции. Это серьёзный аргумент, что это не копия, а оригинал — кто же будет для копии делать варианты? Расскажите, как она к вам попала, мы хотим знать, какой у этой доски провенанс». Ну, я им всё рассказал, то же, что и вам сейчас. Потом куратор меня спрашивает: «Мистер Коэн, вы не хотите эту картину продать нашему музею?»
Как вы понимаете, я всё же из Одессы и на первое предложение, как голодная собака на кости, сразу не кидаюсь. Ответил им, что надо подумать: какие у меня есть варианты, с дочками посоветоваться. И потом — смотря сколько предложите. Надо мной ведь не каплет. Сказал, что сам позвоню им через пару недель. Забрал картину и уехал. Только всего через три дня вдруг мне звонит директор музея и говорит: «Мистер Коэн, мы связались с семьёй Гетти насчет покупки Ван Эйка и хотим сделать вам предложение. Разумеется, вы можете пытаться продать картину через аукцион, но нет гарантии, что их эксперты придут к такому же выводу, что наши, поэтому вы рискуете. Гетти хочет вам сделать предложение, от которого вы вряд ли сможете отказаться».
Короче говоря, предложили мне такую сумму, что моего знания арифметики не хватило, чтобы сосчитать там нули. Дочки мои — в один голос: «Даже не сомневайся, продавай!» Я согласился, но с одним условием: чтобы мне в дополнение дали пожизненный пропуск в музей. Они на это посмеялись и сразу согласились. Так я вдруг стал богатым человеком. Очень богатым. Сколько они мне за картину заплатили, сказать вам не могу, не имею права. По условиям контракта, это секрет. Когда деньги получил, купил себе дом в Брентвуде, дочкам по дому купил, всем новые машины, ну и прочее. Жаль только, что Элла это всё увидеть не могла…
Картину здесь в музее отреставрировали, тёмный лак сняли, привели в порядок. Смотрите, как она красками играет, словно новенькая, будто нет ей пятисот лет с хвостиком!
Теперь каждую неделю сюда прихожу, сижу вот тут на диванчике и смотрю. Не на Мадонну. На Эллу.




Добавить комментарий