Голубое-голубое небо

Опубликовано: 19 декабря 2025 г.
Рубрики:

Он лежал в глубокой расщелине, прислушиваясь сквозь шум дождя к доносящимся со стороны гетто крикам, командам, лаю собак. Через некоторое время стал слышен топот солдат, бегущих в сторону леса…

Да, он поступил правильно, когда не побежал прямо к дороге, как это сделали двое, с которыми он вместе бежал, а быстро углубился в лес в сторону от неё. Серьёзно обыскивать в такой темноте и при таком дожде неизвестный им лес солдаты вряд ли смогут. Скорее, они сразу направятся к дороге, где уже наверняка надеются поймать беглецов. Когда они будут далеко, он выберется наверх, пойдёт к тому месту, где дорога сужается и, перебежав её, войдёт в часть леса с глубокими болотами. Там он легко уйдёт от преследователей.

Да, всё было правильно, и если бы не нелепая случайность, когда он, не рассчитав в темноте длины прыжка, упал в эту расщелину, он был бы уже в другой части леса. Впрочем, ничего не потеряно. Ему надо только переждать. Пока же расщелина, в углублении которой он сейчас лежит, его спасение.

2.

…Дождь внезапно, как будто запнувшись, прекратился. В наступившей тишине в его памяти всплыли последние дни перед тем, как он попал в это гетто.

Родители и жена с детьми уехали за три недели до начала войны за Урал, к брату отца. Приглашали и его, но он был занят экзаменами в техникуме. Когда же началась война и каждый новый день добавлял новые и новые захваченные немецкой армией города и посёлки, о возможности выбраться куда-то нечего было и думать. И теперь он, шатаясь весь день по опустевшему дому и прислушиваясь к звукам канонады, доносившимся с каждым днём всё отчётливей, не находил себе места от отчаяния и страха.

Через три недели после того, как их город был занят немецкими войсками, вышло распоряжение евреям, взяв с собой самое необходимое, собраться на городской площади. За неповиновение полагался расстрел, но никто не прятался.

Власть, которая ещё несколько дней тому назад, до того, как она бежала, спасая себя, свои семьи и своё добро, управляла их жизнью с помощью того же страха расстрела, теперь как бы передала подневольных ей людей другой власти, такой же решительной и беспощадной, от которой спрятаться было так же нельзя, как от прежней. Кроме того, многие помнили ещё погромы до- и послереволюционных лет, когда от заводящей себя, звереющей на глазах толпы, в которой они узнавали и своих соседей, нельзя было ни спрятаться, ни убежать. И идущие сейчас к площади понимали, что, если им даже и удастся как-то спрятаться, их, скорее всего, выдадут те, с которыми они ещё несколько дней тому назад мирно разговаривали, обменивались новостями, стояли за тем или другим в очереди.

Наконец, было ещё одно, также дарованное прежней властью ощущение: „Хуже, чем было с ней, не будет, не может быть.“

Но, придя на площадь, он понял – как это поняли или почувствовали все пришедшие – что в их жизни началось что-то новое и что справиться с этим новым, опираясь на опыт их прежней жизни, невозможно.

Это новое было в стеклянных глазах офицеров, стоявших в стороне от постепенно увеличивающейся толпы, и время от времени, не удостаивая эту толпу взглядом, что-то приказывавших солдатам в касках с двумя молниями. Новое было в этих солдатах, оцепивших площадь полукольцом, и окриками, а если это не помогало, ударом приклада загонявших людей внутрь. Новое было в лае еле сдерживаемых на натянутом поводке собак, во внезапно посеревших лицах тех, кто шёл на площадь, подгоняемый чувством, что да, конечно, условия теперь изменились, но, если эти новые условия принять, если приспособиться к ним, то можно и с ними жить дальше.

Всё это было бы возможно, если бы те, кто пришёл на площадь, были бы для этих офицеров, этих солдат хотя бы в какой-то степени людьми. Но они не были ими.

Собравшихся разделили на три колонны – женщины и дети, молодые мужчины, старики. Когда кто-то из его колонны подбежал к одному из солдат и, мешая идиш и русский, показывая на группу с женщинами и детьми, закричал, что ему нужно туда, что там, там его мишпохэ, семья, вайб, киндер, солдат без слов, даже не обернувшись, ударил его прикладом в живот так, что он упал.

Один из офицеров, издали наблюдавший за происходящим на площади, подозвал к себе этого солдата и что-то коротко ему сказал. Тот рывком поднял лежащего и повёл куда-то в сторону.

Он, стоявший неподалёку, краешком глаза увидел, что там, отдельно от всех, стоят несколько человек, неизвестно почему выбранных из толпы. В одном из них он узнал своего соседа, жившего через два дома от них. Солдат подтолкнул человека, которого привёл, к стоящим и возвратился на своё место.

К группе подошёл офицер и жестами приказал всем лечь лицом к земле. Началась суета, люди пытались что-то сказать, объяснить, что они...

Офицер наблюдал эту сцену, не торопя никого. Когда все легли, он расстегнул кобуру, достал пистолет и спокойно, двигаясь от одного из лежащих к следующему, выстрелил каждому в затылок. Сделав это, он так же спокойно вернулся на то место, где прежде стоял.

На несколько мгновений на площади воцарилась абсолютная тишина. И в этой тишине вдруг раздался крик молодой женщины: „Mörder! Mörder!“.

Он узнал эту женщину: это была дочь преподавателя их техникума, учившаяся в Москве в Институте иностранных языков и приезжавшая на летние каникулы к родителям. С криком „Mörder!“ она вырвалась из толпы и побежала, продолжая кричать „Mörder!“, к офицеру.

Солдаты перехватили её на пути и по знаку офицера подвели женщину к нему. Офицер что-то сказал ей, она что-то закричала в ответ, и тогда офицер выстрелил в её открытый рот. Умерла она, видимо, не сразу, потому что один из солдат ударил её прикладом по голове, а потом оттащил её к убитым и бросил там.

Тогда он, видевший всё это, подумал, каким великим благодеянием было то, что его родители и жена с детьми оказались так далеко отсюда, что его дед и бабушка – люди, которых он любил больше всего на свете – умерли за год до этой войны. Не призванный в своё время в армию из-за сколиоза – проглядели родители, хотя оба были врачами – теперь он жалел о том, что он не на войне.

3.

В конце первой недели в гетто стали организовывать мастерские. Первой была создана сапожная мастерская, куда его, после проверки, что он умеет делать, определили. И теперь он занимался ремонтом солдатских сапог, а потом и пошивом новых. Это было спасением…

Хотя мысль о побеге не оставляла его с самого первого дня, решение бежать сегодня пришло к нему внезапно – может быть, потому что в этот вечер был какой-то немецкий праздник, в окне охраны уже с раннего вечера горел свет, были слышны пьяные возгласы и хохот. Оставались, правда, охранники из местных, но они старались укрыться от хлещущих с неба плотных струй, где могли. Время от времени кто-то из них выходил из своего укрытия, чтобы, сделав несколько шагов в одну и другую сторону, в это укрытие возвратиться.

То, что бежать нужно сейчас, немедленно, понял не только он, но и двое его напарников, которым он доверил свой план бежать через образовавшуюся от многодневного дождя промоину между столбами с колючей проволокой. И сейчас они испытывали то же, что и он – он понял это по их взгляду.

Всё это сейчас проплывало в его голове как медленные, сменяющие друг друга картины.

4.

...Вдруг он услышал неторопливые, осторожные шаги неподалёку от его укрытия. Он весь напрягся.

Внезапно шаги прекратились, как будто тот, кто только что тихо шёл по направлению к расщелине, остановился. Через несколько минут шаги возобновились, но одновременно ослаб и дождь, и теперь было ясно, что кто-то медленно, время от времени останавливаясь, ходит от одного края расщелины к другому.

Одинокий волк? В этих местах волки водились, он это знал. А может быть, солдаты всё же взяли с собой кого-то из охранников, знавших эти места, и это был один из них?

Внезапно в расщелину недалеко от того места, где он лежал, ударил свет от фонаря. Всё! Он ошибся – солдаты, кажется, серьёзно прочёсывают лес, и тогда ему не уйти. Сейчас, сейчас он будет обнаружен!

Он вжался в углубление расщелины как только мог. Но луч фонаря прошёл по расщелине до другого её конца, коротко остановился там и исчез. Одновременно кто-то, кто до этого ходил от одного края расщелины к другому, постояв несколько минут, стал удаляться вглубь леса во всяком случае, шаги звучали всё глуше и глуше.

Он прислушался. Нет, шагов больше не слышно! Кто бы это ни был, он ушёл.

…Да, ушёл, определённо ушёл. Теперь надо дождаться, чтобы утихла боль в спине, охватившая его, когда он, услышав шаги, вжался вглубь расщелины и лежал, боясь шелохнуться, пока звук шагов не замолк.

Что ж, он переждёт.

В тишине, перемежаемой доносящимися издалека голосами солдат, перед ним вдруг возникли картины его детства – далёкого времени, в котором не было ни советской власти, ни собраний с воплями о врагах и требованиями расстрелов, ни газетных сообщений под рубриками „У нас“ и „У них“...

Ему два года. Вечер. Бабушка уложила его в кроватку, накрыла одеялом, поцеловала и вышла из комнаты. Заснуть он не может.

Уже несколько вечеров он, лёжа в кроватке, наблюдает за дедом, как тот, окончив свои дела, подходит к комоду, достаёт из него какие-то ленточки, обматывает ими руку, надевает себе на голову какую-то коробочку, накидывает на себя белое покрывало, поворачивается и начинает чуть-чуть раскачиваться и при этом что-то вполголоса говорит.

Любопытство распирает его, а ещё больше – желание стать рядом с дедом и делать то же, что делает он.

Он тихо встаёт, засовывает ноги в топики, подходит к деду и начинает в такт с ним раскачиваться и что-то произносить, пока не устаёт. Тогда он останавливается и ждёт, когда же дедушка закончит то, что он делает. Наконец это наступает. Дед оборачивается, улыбается ему, говорит что-то ласковое, берёт его на руки, целует, относит в кроватку, накрывает одеялом, говорит: „Шлоф, ингеле, шлоф“ – и он, счастливый, засыпает…

Слёзы брызнули у него из глаз. Он вспомнил их дом, мастерскую и магазин деда с красивой вывеской „Обувной магазинъ Шнеерсона“.

Дед был замечательным специалистом обувного дела, учился в Петербурге. Вернувшись домой, открыл свою мастерскую, а со временем и магазин. Когда пришла новая власть, он понял, что она всё равно отберёт и магазин, и мастерскую, и отдал это новым хозяевам сам, оставшись директором созданного обувного кооператива.

Мальчиком он любил смотреть, как работает дед, и постепенно освоил многое. Сперва это было для него забавой, потом увлечением, хотя делал он это из чистого интереса, не представляя, что это ему когда-нибудь пригодится. Оно пригодилось, когда он как выходец из непролетарской семьи, должен был до поступления в институт проработать на заводе или фабрике. Он выбрал обувную фабрику. Потом, когда он учился в институте, всё это отошло на дальний план, и уже совершенно отошло, когда он начал преподавать математику и физику в техникуме. В гетто он сумел вспомнить то, чему его учил дед, – и это его спасло.

Он необыкновенно любил деда, бабушку же обожал без памяти. Была она в свои семьдесят пять замечательно красивой. Ни груз обязанностей по дому, ни потрясения революционных лет не наложили отпечаток на её спокойный, излучающий любовь и заботу характер.  

Она знала множество сказок, притчей, историй, и умела их замечательно рассказывать. Одна из них запомнилась ему особенно - про царство, где небо, которое его жители с раннего утра и до вечера над собой видели, было необыкновенно голубого цвета. Это голубое-голубое небо надолго заняло его воображение, связывалось с ощущением какой-то особенной, невообразимой свободы. Вот и сейчас в его памяти возникло лицо бабушки, он услышал её голос – и на какое-то мгновение увидел это небо.

5.

Дождь то усиливался, то слабел, и тогда был слышен стук падающих с деревьев капель. На него стала накатывать сонливость.

Он уже почти засыпал, когда тишину разорвали отдалённые крики: „Halt! Stehen bleiben!“, одиночные выстрелы, потом автоматные очереди. Он проснулся мгновенно. По „Da ist noch einer! Halt! Stehen bleiben!“ и короткой автоматной очереди, после которой всё смолкло, он понял, что и второй его напарник обнаружен и, скорее всего, убит. Было ясно, что солдаты не успокоятся, пока не найдут третьего.

Что ж – он не безоружен: отточенный как бритва нож и длинное шило кое-что значат. Если его обнаружат и попытаются вытащить, он сумеет в последний момент убить хотя бы одного из них. Тогда его застрелят, но будет это не в гетто. Он умрёт свободным...

Внезапно дождь полил сильнее, струи били с силой по кронам деревьев, по земле, заглушая другие звуки. Теперь ему надо было поскорее выбраться из расщелины и идти к дороге – дождь мог внезапно кончиться.

Осторожно, цепляясь за торчащие из стен расщелины корни, он стал подтягиваться наверх. Несколько раз он срывался вниз, но в конце концов ему удалось, подтянувшись на толстом корне, торчащем у самого края расщелины, выбраться на поверхность. Вначале он, скованный болью в спине, упал на землю и какое-то время лежал, не в силах двинуться. Наконец ему удалось подползти к стволу стоящего близко дерева и опираясь на него, встать.

6.

Дождь кончился внезапно. Теперь, когда лишь стук падающих с деревьев капель нарушал тишину, надо были идти с особенной осторожностью.

Он шёл, прячась за деревьями, останавливаясь при малейшем шорохе, напряжённо вглядываясь в темноту, с тревогой видя, как она медленно редеет.

Как и в тот день, когда он решил „сегодня!“, так и сейчас, он не спрашивал себя, что будет дальше, куда он пойдёт. Ну да, он выйдет из этого леса, перейдёт в безопасном месте дорогу, углубится в следующий лес, где его вряд ли сумеют найти, а потом?

В гетто ходили передаваемые шёпотом слухи о партизанах. Партизаны… Но даже если он их встретит – кто знает, как всё сложится?

В его памяти всплыл его разговор с преподававшим в их техникуме физику Адамом Тарашкевичем, хорошо образованным человеком неопределённого возраста – ему могло быть и сорок, и пятьдесят.

Сблизили их воспитанность, отношение к советской власти и любовь к литературе. В школе они общались друг с другом коротко и только по делу. Вне школы встречались так, чтобы это не бросилось в глаза – может быть, каждый думал о том, что, если придут за одним из них, неизбежно выйдут и на другого.

В свою последнюю встречу они засиделись дольше обычного. Было это в конце ноября  тридцать девятого, когда ощущение надвигающейся войны с Германией витало в воздухе. Говоря о том, во что всё это может вылиться, Тарашкевич вдруг, прервав себя на полуслове, сказал: „На Вашем месте, Соломон, я бы подумал о том, чтобы уехать отсюда, и как можно скорее.“

На его удивлённо поднятый взгляд тот спокойно продолжил: „Как вы полагаете, что будет с вами – нет, не с вами лично, а с живущими здесь евреями вообще – если сюда придут немцы? …Вот как! Вы полагаете? Погромы вы пережили, переживёте и это?

Нет, Соломон, ничего вы не знаете. Ни настроения в народе, ни чем люди живут, ни чего они ждут, если начнётся война. И уж совсем вы не знаете того, как к вам, евреям, относятся те, кто внизу, и те, кто наверху. Начнётся война, придут немцы, будет вам конец. Кто-то убьёт, чтобы завладеть домом, скарбом. А скорее всего,в всё будет проще: вас сдадут. За тот же дом, за тот же скарб, а может быть, и просто так.

Неужели вы не понимаете, что вы тут чужие? Не чужие, которые вдруг ими стали – нет: чужие, что с самого начала были чужими, ненавидимыми, и другими быть не могли, как ни старались. И не рассказывайте мне про ваших предков, о том, как давно вы тут живёте. Никому это не будет интересно. И благо ваше никому здесь не нужно. Не хотят его люди. Не понятны вы им. Да если бы и были понятны – что им с того? Боятся они вас. Почему? Сильнее вы! Пусти вас свободно – всех задавите вконец. А вас – нет, вас не задавишь! Так что – не надейтесь. Уезжайте. Так далеко, как сможете. В Среднюю Азию, к казахам, к туркменам. Или в Армению. Или ещё куда-нибудь так же далеко. А здесь... Будут вас сдавать. И не смотрите на меня так – я этим заниматься не буду. А понимать – понимать их буду.“

Этот разговор он часто вспоминал в гетто. И сейчас, когда у него мелькнула мысль, что бежит он, может быть, в никуда, он вспомнил об этом разговоре.

7.

…Вдруг ему показалось, что тень от куста в нескольких метрах впереди слева шевельнулась; послышался слабый всхлип, как будто кто-то переставил в вязкой грязи ногу.

Он остановился и несколько минут стоял неподвижно, вслушиваясь, не повторится ли звук. Нет, всё было тихо. Лес молчал, тишину нарушал лишь стук падающих с деревьев капель, тень от куста впереди не шевелилась. Всё же он достал из-за пазухи замотанный в тряпку нож, развернул тряпку, положил её за пазуху и, зажав нож в правой руке, пошёл по направлению к дороге, задерживаясь после каждого шага на долю секунды и прислушиваясь.

С каждой минутой становилось светлее. До дороги оставалось ещё около ста метров, идти же скорее было нельзя: ноги застревали в слякоти и хлюпанье от шагов могло быть слышно не только вблизи.

Он был уже в нескольких метрах от конца леса, как вдруг то, что показалось ему тенью от куста, отделилось и со свистящим шёпотом „ Уйти хотел, сволочь?!“ ринулось к нему. Он узнал этот голос с первого слова, голос одного из самых страшных местных охранников гетто – и понял, что тот хочет захватить беглеца сам, а уже потом позвать солдат.

Приняв нападавшего на себя и отстранившись, он резко, изо всех сил ударил его ножом в грудь. Удар был, видимо, смертельным, потому что тот, коротко вскрикнув, упал на землю и остался неподвижно лежать. Но его крик был услышан, и не прошло и минуты, как крики „Halt! Stehen bleiben!“, а потом и одиночные выстрелы взорвали тишину.

Теперь он бежал к дороге, петляя между деревьями, понимая, что виден со всех сторон, всё же надеясь, что солдаты постараются захватить его живым, а потому у него ещё есть шанс пересечь эту дорогу и вбежать в лес, где его уже не так просто будет найти.

Он был уже в десяти шагах от этого леса, как что-то ударило его сзади по ногам. Он споткнулся на бегу, упал на спину и, уже падая, почувствовал удар в шею.

Он ещё слышал шаги приближающихся солдат – теперь они не бежали, а спокойно шли переговариваясь, но все звуки вокруг него стремительно глохли.

Перед его взором возникло лицо деда, он услышал его „Шлоф, ингеле, шлоф“. И последнее, что промелькнуло в его уходящем сознании, была мысль, что вот – он всё же умирает свободным. 

Он лежал, и в его открытых глазах отражалось промытое дождём, необъятное в своей безбрежности голубое небо, какое бывает только в сказке или во сне.

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки