Паршивка

Опубликовано: 1 октября 2007 г.
Рубрики:
— Аpartment nine-o-nine. Please bring my dinner to me. I don’t feel good, 1 — проговорила Ева Исаевна в трубку. Английские слова она произносила медленно, почти нараспев.

— Sure, no problem Mrs.Kovner2, — ответил незнакомый голос. Впрочем, когда говорили по-английски, Еве Исаевне все голоса казались одинаковыми.

Она положила трубку и тут же поняла, что сказала неправильно: надо бы I don’t feel well, а не good, потому что good — это «хороший», прилагательное, а здесь должно быть наречие «хорошо», то есть well. И почему это так — сначала скажешь и тут же понимаешь, что неправильно, что надо бы иначе... Беда с этим английским...

Ева Исаевна с трудом выбралась из кресла и пошла на кухню. Даже по своей знакомой до мелочей квартире она шла медленно, осторожно, чтобы не споткнуться, не дай Бог, о какой-нибудь брошенный не на место тапочек. На кухне она села за маленький стол и приготовилась ждать, когда привезут обед.

Вообще-то в комнате у нее стоял и настоящий обеденный стол, за который легко садились восемь человек, и даже десять, если поплотнее. Но когда она ела одна, а теперь она ела одна почти всегда, ей больше подходил этот маленький столик в кухне: посуда под боком и вообще... не так заметно, что сидишь в одиночестве...

Она сидела за столиком и прислушивалась к лифту: не везут ли обед. Не то что она была голодная, а так — все-таки какое-то маленькое событие. Обед должны были доставить снизу, из столовой. Ева Исаевна жила в таком специальном доме для престарелых, не как nursing home для совсем беспомощных, а для людей, которые могли в какой-то степени сами себя обслуживать и жить отдельно, но не могли самостоятельно ездить в магазин, стряпать, убирать квартиру. За них все это делали сотрудники дома для престарелых. Помимо столовой и кухни в доме был медпункт с дежурной сестрой, большая библиотека, где даже водились книги на русском языке, каминный зал с превосходным «Бехштейном» — предмет особого внимания со стороны Евы Исаевны. «Вот бы набраться смелости, сесть и поиграть», — думала она каждый раз, проходя мимо каминного зала.

Обитатели дома, среди которых, кстати сказать, немало было эмигрантов из Советского Союза, собирались на обед в столовой на первом этаже, а если кто-то не хотел спуститься в столовую, можно было позвонить в администрацию и, сославшись на нездоровье, попросить, чтобы еду доставили в квартиру.

По правде говоря, в тот день Ева Исаевна чувствовала себя неплохо, не хуже, чем в другие дни, но обедать в столовой ей не хотелось. В последнее время она избегала общений с соседями по дому, особенно с говорящими по-русски. Ей было неприятно выслушивать все эти слова соболезнования, сочувственные воспоминания, горькие вздохи. Не то чтобы она считали их неискренними, а просто... Нет, совсем не просто. Ее чувства и мысли никак не соответствовали обычным в таких случаях «как тяжко остаться одной»... «невосполнимая потеря»... «как ужасно после стольких счастливых лет»... Еще менее того ей хотелось выслушивать разговоры на тему «какой он был» — эти убогие характеристики вроде «солидный человек», «видный мужчина», «заботливый муж»... Что они могли знать о нем, о том, каким он был на самом деле, ее Лев Семенович?..

Из кухни Ева Исаевна могла видеть фотопортрет, висевший в комнате над столом. Действительно, солидный, видный мужчина. Таким он был и в двадцать с небольшим, когда они познакомились в предвоенные годы. Можно сказать, он даже не сильно изменился с годами: шевелюра поседела и складки на лице появились, но выражение лица — решительное, уверенное — оставалось тем же.

Тогда, в тридцать девятом, он приехал в Москву с Украины поступать в аспирантуру. Ева училась в музыкально-педагогическом институте. Познакомились они осенью в библиотеке. Роман развивался стремительно, и к весне разговор о женитьбе шел уже всерьез. Родители не то чтобы возражали («Человек он, Евочка, как будто положительниый и с хорошими перспективами»), но и в восторг не приходили («Он какой-то очень уж замкнутый в своей химии, о музыке ни малейшего представления не имеет»). Оба Евиных родителя были музыкантами.

Они поженились в том же году, Ева и Лев, а в следующем году появился на свет Виталик, а еще через семь месяцев началась война. Лев Ковнер как молодой коммунист и патриот записался в армию добровольцем. Ему повезло: в ополчение его не послали, а сразу назначили в химическую защиту на командную должность. Он провоевал почти три года, пока не попал весной сорок четвертого в госпиталь с тяжелым ранением. Выписался он уже незадолго до конца войны, когда Ева с ребенком и мамой вернулась из эвакуации, похоронив отца в Челябинске.

...Обед все не везли. Ева Исаевна снова посмотрела на портрет. Твердый взгляд и решительное выражение лица не покидали Льва даже в период тяжких испытаний. После войны в аспирантуру он не вернулся, а был назначен на хорошую должность в Министерстве химического машиностроения. Работал успешно, продвигался по службе, но когда началась борьба с «безродными космополитами», вылетел с работы и из партии по обвинению в «непатриотическом подходе к отечественной химии». Что это такое, никто не знал, но два года Лев ходил без работы. После смерти «лучшего друга советских химиков» ситуация изменилась, Льва взяли на работу, а позже восстановили и в партии. На своем новом посту в проектном институте Лев Ковнер, коммунист, патриот и герой войны, твердо и решительно проводил в жизнь генеральную линию, хотя опять же ни он, ни кто другой не знал, что это такое...

В эмиграции Лев Семенович оказался, можно сказать, против своей воли. В 1982 году после долгих уговоров и ссор он подписал наконец Виталику бумагу в ОВИР — знаменитое заявление «об отсутствии материальных претензий», и в следующем году Виталик с семьей улетел в Америку. Видимо, не зря сопротивлялся Лев Семенович эмиграции сына: знал он свою партию с ее непостижимой генеральной линией, чувствовал, с кем имеет дело. Не прошел и год, как его лишили секретности — ведь у него теперь сын за границей. А без доступа к секретным материалам он уже не мог занимать своей должности. Вот так и получилось, что он вынужден был уйти на пенсию и стать на партийный учет в домоуправлении...

И тут началось для него, пожалуй, самое тяжелое. Ева Исаевна взбунтовалась. На протяжении всей их долгой совместной жизни ее голос был в лучшем случае совещательным, все решал «сам». А тут вдруг Ева заявила, что она не может жить без сына и внуков и поедет в Америку или умрет. Если он, ее муж, не хочет ехать с ней, он может оставаться здесь со своей партией, а она уедет одна. На полный трагических вибраций вопрос «Так что же, внуки тебе важней, чем муж?» Ева Исаевна ответила лаконичным и спокойным «да». Это было так неожиданно, что потрясенный Лев Семенович, промучившись двое суток, мрачно заявил, что готов ехать в «эту проклятую Америку».

В «этой проклятой Америке» он прожил десять лет, вплоть до своей кончины от инфаркта, и чувствовал себя глубоко несчастным человеком, которого заставили жить чужой, непонятной жизнью...

Телефонный звонок прервал ее воспоминания. Кто бы мог это быть? — гадала Ева Исаевна, приближаясь маленькими осторожными шажками к телефону. Все соседи по дому сейчас в столовой, Виталик в это время возвращается с работы. Кто бы это мог быть?

— Ева Исаевна? Это вы? — послышался в трубке женский голос, от которого она вздрогнула. Господи, да не может быть!

— Кто это? — прохрипела Ева Исаевна.

— Это Ксюша. Вы меня помните? Ксюша... Алле, алле, Ева Исаевна... Вы слышите? Это Ксюша.

Ева Исаевна не могла выговорить ни слова. Помнит ли она Ксюшу?! И хотела бы забыть, не смогла... Да, много крови попортила ей эта Ксюша. Нельзя сказать, что до ее появления все было уж так благополучно, но то были какие-то отдельные эпизоды, где-то там, на стороне, об этих случаях она могла лишь догадываться по косвенным признакам. А тут — прямо на работе, в институте, на протяжении стольких лет...

— Конечно, Ксюша, я вас помню, — Ева Исаевна пересилила хрипоту, прыгающее сердце и слабеющие колени. — Где вы — в Америке? Или из Москвы звоните?

— Я здесь, у вас в доме, в вестибюле стою. Меня охрана не пускает без вашего разрешения. А я хотела бы к вам зайти, повидаться, поговорить...

— Положите трубку, я сейчас позвоню, и они вас пропустят. Девятый этаж, квартира девятьсот девять.

Через три минуты она вошла в квартиру. Ева не поднялась ей навстречу: боялась, что та полезет обниматься:

— Входите, входите. Простите, что сижу, у меня что-то ноги...

— Что вы, Ева Исаевна, не беспокойтесь. Извините за то, что так вот, без приглашения. Дайте я на вас взгляну. Очень хорошо! Очень даже хорошо выглядите!

Ева понимала, что в ответ ей следовало бы сказать что-нибудь в этом же роде. Но она не могла себя заставить, да и было бы это неправдой: Ксюша заметно постарела, ее хорошенькое личико потеряло нежные очертания, голубые, некогда большие глаза спрятались под нависшими веками, на том месте, где была трепетная талия... «Неужели я злорадствую! Фу! — успела подумать Ева Исаевна. — Ей ведь должно быть сильно под шестьдесят». И еще: «Вот мы и ровесницы, милая Ксюша. Шестьдесят или восемьдесят — какая разница!»

— Присаживайтесь, Ксюша, — сказала она ровным грудным голосом.

Ксюша села на стул и принялась озираться:

— Как симпатично у вас. Я таких уютных квартир в Америке не видела.

— А вы давно в Амрике?

— Вторую неделю. Я здесь в гостях у сестры. Моя родная сестра вышла замуж за Фиму Двоскина, тогда еще, давно, — не знали его? — ну и они эмигрировали. Примерно через год после вас, — она опять оглядела комнату. — Я долго думала: пойти к вам или не надо. Вдруг, думаю, не станет со мной говорить... А потом решила: ну что теперь-то, когда его уже на свете нет, что нам разбираться... Нет, думаю, она женщина умная, она поймет, что я к ней с открытой душой.

И вдруг Ксюшин взгляд упал на портрет Льва Семеновича. Она охнула и замерла, прикрыв глаза и сморщив нос. По ее щекам потекли крупные слезы, Ева отчетливо это видела.

— Ева Исаевна, могу я спросить? Отчего он... по какой причине он умер? Какая болезнь? Или от тоски? Он в письмах писал...

Ага, об этом Ева Исаевна догадывалась: он писал ей из Америки. Ксюша между тем открыла сумку, которую все время держала на коленях, и стала поспешно в ней рыться:

— Он так скучал, такие жалобные письма. Вот сейчас найду... где это?

Она явно намеревалась читать ей письма Льва Семеновича. Только этого не хватало...

— Не стоит, Ксюша. Я представляю себе содержание этих писем. Расскажите лучше о себе.

— Ой, Ева Исаевна, чего рассказывать-то? Не живу, а мучаюсь. Пенсия такая, что на метро не хватает. Если бы не сестра с ее Фимой, померла бы давно, ей-Богу.

— Вы не замужем?

— Что вы! — она всплеснула обеими руками. — Мне это просто немыслимо, я ведь знаю, каким должен быть мужчина, какое должно быть отношение... А эту разную пьянь... задаром не надо.

Она снова посмотрела на портрет и зарыдала еще горше.

— Какой человек был! Я таких больше не видела, истинную правду говорю. Самым умным в институте был, ей-Богу, все его слушались, уважали. А добрый какой!.. Помню, у меня мать заболела, так он...

— Извините, извините, Ксюша! Тише, пожалуйста! Там, кажется, дверца лифта хлопнула. Я жду, мне обед должны принести.

«Если ее не остановить, она сейчас начнет делиться со мной воспоминаниями о своей любви, — с раздражением думала Ева Исаевна. — Ни совести, ни приличий... Паршивка!»

Обед как назло не несли.

— Я бы пригласила вас отобедать со мной, — сказала Ева Исаевна тоном хозяйки светского салона. — Но они накроют только на одного человека. Так что не взыщите...

— Что вы, что вы, я у сестры обедала. Совсем недавно.

Ксюша несколько успокоилась, хотя продолжала всхлипывать.

— Когда они его с его законной должности выживать стали, все в институте прямо возмущались: как можно такого специалиста... Уж как ему не хотелось уходить с работы!.. Бывало, зайду к нему в кабинет, а он мне говорит: «Вот, Ксюша, скоро здесь другой хозяин сидеть будет». Так грустно... И уезжать ему не хотелось. Кто, говорит, я там? Никто, как есть никто. А ехать, говорит, должен: не смею, говорит, на старости лет разваливать свою семью. Жаль его, просто невозможно.

«Эта паршивка, кажется, меня упрекает?» — Еве захотелось вышвырнуть ее вон. Но в этот момент действительно хлопнула дверь лифта и в квартиру постучали.

— Come in! — крикнула Ева Исаевна. — It’s open! 3

В комнату вошла молодая негритянка с большой сумкой. Из сумки она извлекла кастрюльки, судочки и расставила их на маленьком столике в кухне.

— Still warm. — бросила она, уходя. — But don’t wait too long, Eva. Enjoy your meal. 4

— Thank you, Lutica! — крикнула ей вдогонку Ева

Исаевна. И добавила по-русски: — Я сейчас же, пока не остыло.

Это предназначалось для Ксюши, и та поняла намек. Она вскочила со стула и снова открыла свою сумку.

— Я тут подарок для вас приготовила, Ева Исаевна. Знаю, не откажетесь.

И она протянула ей туго набитый желтый конверт.

— Что это? — подозрительно спросила Ева Исаевна.

— Фотографии Льва Семеновича. Вы их не видели: это мои, из дома. Я для вас копии пересняла.

— Спасибо, — сказала Ева Исаевна. — Положите там на стол.

Уже в дверях Ксюша обернулась:

— И еще я хочу попросить у вас прощения. Сами знаете, за что. Вы не думайте, я понимаю, как вам это было... В институте все знали, вам глаза кололи... Я понимаю. Но это не только я, это ведь и он... Сколько раз мне говорил: я, Ксюша, знаю, что плохо поступаю, но вот не могу, не могу без тебя никак, и без семьи не могу. Так что простите, Бога ради, нас обоих, Ева Исаевна.

И она низко поклонилась, перегнувшись пополам в том месте, где прежде была трепетная талия.

Ева Исаевна сидела над остывающим супом и смотрела прямо перед собой. Что она не так сделала в своей прошлой жизни, чем заслужила эти унижения, которые не кончаются даже теперь, после его смерти? Разве не была она идеальной женой — покладистой, заботливой, верной, преданной? Даже слишком, да, слишком, теперь она это сознавала. Она полностью растворилась в нем, утратив себя. Его карьера, его дела, его здоровье — это все, чем она жила. Когда он потребовал, чтобы она оставила институт и сидела дома с ребенком, она попыталась возражать, сказала, что можно бы нанять няню, но он засмеялся в ответ: «Ты, — сказал, — кончишь институт, пойдешь работать, а на няню так и не заработаешь; нет уж, сиди лучше дома». И она бросила институт, бросила музыку. Инструмента у них в доме не было, и поиграть на пианино ей доставалось только изредка, где-нибудь в гостях.

Что он нашел в ней, этой малокультурной женщине? Он действительно не мог от нее оторваться, как пьяница от бутылки. Словно ища ответа, Ева взглянула на фотографию над столом. Он ответил ей уверенным, непреклонным взглядом: «Я поступаю так, как считаю нужным».

А теперь вот эти фотографии... Ева настороженно посмотрела на желтый конверт, Ксюшин подарок. Фотографии собственного мужа она получает из рук какой-то паршивки, которая даже не понимает своим примитивным умом, как это оскорбительно! «Уж не воображает ли она, что я буду разглядывать эти картинки и лить слезы умиления? Чего доброго, они запечатлены вдвоем где-нибудь на лоне природы... или у нее дома на диване».

Ева Исаевна тяжело поднялась со стула, чуть не расплескав остывший суп, взяла желтый пакет и вышла из квартиры. На лестничной площадке она с трудом открыла чугунную дверцу мусоропровода и швырнула в гулкую пустоту конверт с фотографиями.

Вернувшись в квартиру, она так и не притронулась к обеду, а прошла в комнату, опустилась в кресло и задумалась. Каким-то образом разговор с Ксюшей как бы высветил ее прошлую жизнь, напомнил ей все те обиды и унижения, которые сама она старалась не вспоминать, особенно после смерти Льва Семеновича. «Не надо прятать голову в песок, — сказала она себе решительно, — надо трезво и смело посмотреть на нашу совместную жизнь. Разве можно считать его отношение ко мне добрым, сочувственным, хотя бы справедливым? Разве можно назвать такую жизнь счастливой? Ну, не кривя душой...»

От этих мыслей она почувствовала в душе странную легкость, точно освободилась от долгой непосильной ноши. Она еще раз посмотрела на портрет над столом — на этот раз долгим взглядом — и усмехнулась. Потом пододвинула к себе телефон и позвонила в административный офис.

— Это из девятьсот девятой квартиры, — сказала она по-английски медленно, почти нараспев. — Я прошу выделить мне ежедневное время в каминном зале, я хочу практиковаться в игре на фортепиано. С трех до четырех? Да, устраивает, но обязательно каждый день. Спасибо.

«Что это значит? — спросила она себя. — Наверстываем упущенное? Начинаем новую жизнь с «Бехштейном»... в восемьдесят лет?..»

И Ева Исаевна рассмеялась резким, похожим на всхлипывания смехом.

1 Квартира 909. Принесите, пожалуйста, ужин ко мне. Я себя нехорошо чувствую. (англ.)

2 Конечно, никаких проблем, г-жа Ковнер. (англ.)

3 Входите! Открыто! (англ.)

4 Еще теплая, но не тяните долго, Ева. Приятного аппетита! (англ.)