Машинистка на троих. Из будущей книги воспоминаний

Опубликовано: 15 марта 2007 г.
Рубрики:

Первый раз в жизни я сел за компьютер, когда мне было пятьдесят четыре, сразу после того, как попал в Техас. Глупо, но единственными драгоценностями, которые я вывез из Москвы (и сильно гуманные советские таможенники их пропустили), были две портативных, хотя и тяжелых, пишущих машинки: русская, сделанная в Восточной Германии и английская, оставленная мне коллегой-американкой. Стоимость пишущей машинки в Советском Союзе тогда равнялась зарплате среднего инженера, а здесь на гараж-сейле их уже продавали по пять долларов. Машинки, которые я привез, и сейчас стоят у меня в виде музейных экспонатов, и мои студенты со смехом тыкают в них пальцы.

Как быстро теперь забылось, что между писателем и читателем стояли женщины, именуемые «машинистками». Это была стопроцентно женская профессия — ни одного «машиниста» мне в жизни не попалось, кроме тех, которые водили поезда. Почти всё, что я в жизни сочинил, я сам писал сразу на машинке, но потом поправлял от руки до неузнаваемости и отвозил машинистке, чтобы она напечатала набело. Не самому же перепечатывать! Полученные чистые машинописные страницы я опять поправлял и опять отвозил, иногда по десять раз. Без машинисток литературы было бы меньше, и качество книг хуже, ибо Софья Андреевна Толстая, переписавшая «Войну и мир» от руки, если верить сыну классика, восемь раз, — на всю вселенную одна.

Сколько у меня было машинисток за всю жизнь, не упомню, хотя найти хорошую было непросто. Подходили ведь только профессиональные редакционные машинистки, то есть грамотные, скажу даже, интеллигентные, а не просто умеющие колошматить пальцами по клавишам. Чаще всего они работали в издательствах, куда халтуру им завозить было не всегда удобно. А жили они подчас далеко от центра, где-нибудь на другом конце города.

Теперь профессия машинистки умерла. Мне возразят, что они стали компьютеристками. Но это совсем другое. Тогда же... Поработайте-ка на механической старой машинке, ломая ногти, и напечатайте пятьдесят страниц в день, то и дело заправляя бумагу, меняя истершуюся ленту, закладывая копирку, разбираясь в корявых почерках авторов, поправляя их белиберду, грамматические ошибки и бесконечно подчищая в копиях, между копирками собственные опечатки! Это вам не Анка-пулеметчица: нажимай на гашетку и считай трупы. Никакие «спел-чеки» или там принтеры тогда и не снились.

Где-то я читал, что в середине пятидесятых годов прошлого века в Европе проводили всемирные соревнования машинисток на скорость печатания. Чемпионка отстучала 25 страниц за час. Это и сейчас на компьютере тяжело, а тогда вовсе было немыслимо. Даже на электрической машинке, которая только появилась и вся тряслась и гудела будто в ознобе, били ну пять, ну семь страниц в час. Машинистка делала четыре или пять копий, а на папиросной бумаге семь и восемь, беря раньше 5 копеек, потом 10, потом 25 копеек за страницу.

Еще одна проблема состояла в том, что я писал не совсем лояльные или совсем нелояльные тексты, и машинистке необходимо было доверять. У меня в романе «Ангелы на кончике иглы» (кто читал, помнит) машинистка печатает лишнюю копию и сдает ее, сами понимаете, куда, — за это ей тоже платят.

В связи с опасностью круг сразу сужался до знакомых ваших друзей — машинисток, готовых перепечатывать всякую антисоветчину. Адреса таких машинисток я не записывал: если придут с обыском, первым делом забирают телефонные книжки. Некоторые отказывались брать деньги за запретные тексты, считая себя бескорыстными соучастницами важного дела. Заявляю безо всякого преувеличения: машинистки в советское время сделали не меньше, чем авторы самиздата и тамиздата. Надо бы сочинить в их честь гимн. Когда-нибудь им поставят памятник, только не понятно, какой и где.

Это я вот к чему. В середине шестидесятых годов у трех писателей: Владимира Максимова, Ильи Зверева и у меня (я самый молодой из них) — была одна машинистка на троих, которую звали Белла Михайловна. Очень пожилая, крупная и приятная женщина. Много лет она проработала в журнале «Знамя», перепечатывая за мизерную зарплату жуткие толстые романы именитых, увешенных сталинскими премиями советских авторов. И, конечно, она нуждалась в халтуре. Выйдя на пенсию, прирабатывала дома. Делала она это к неудовольствию соседей по коммуналке, впрочем, смирившихся с непрерывным глухим тарахтением ее машинки за стенами. Глухим — потому что дверь своей комнаты она обила изнутри войлоком. Жила Белла Михайловна на Ленинградском проспекте, у метро «Белорусская», что удобно. Даже лифт в ее в подъезде чаще работал, чем стоял поломанным, и был, как ни странно, чистым: поднимаясь до шестого этажа тяжелый портфель с рукописью и книгами с закладками цитат можно было поставить на пол, чтобы рука отдохнула. Вокруг обшарпанной двери в ее квартиру торчали восемь звонков, и не под каждым значились имена. Надо было запомнить, какую именно кнопку жать и сколько раз, чтобы, во избежание ворчания соседей, не ошибиться.

Белла Михайловна была женщина осторожная, и ее можно понять. Мужа у нее посадили еще в конце тридцатых, и он не вернулся, комсомолец сын стал забулдыгой-алкашом, нигде не работал, от него ушла жена, и он заходил к матери вымогать деньги на бутылку.

Она никогда мне и, очевидно, другим не говорила, кому еще она печатает рукописи. У машинисток в то время по понятным причинам была профессиональная тайна, как у врачей или юристов. О том, что данная машинистка работала на троих, я услышал от нее только тогда, когда Максимов уехал во Францию, а Зверев умер, хотя мы все трое этот секрет всегда знали. Максимов покоится в Париже на кладбище Сент-Женевьев под мраморным крестом, Зверев похоронен в Переделкино, неподалеку от могилы Бориса Пастернака. Там каменный человек уткнул лицо в ладони, будто не хочет смотреть на нашу прекрасную действительность.

Из нас троих остался я в Москве у Беллы Михайловны один, и что-то в ней переменилось. Время наступало другое, у машинистки моей прибавилось отваги. Холодное отчуждение и осторожность сменились любопытством. Все больше я писал то, за что сажали и что потихоньку переправлял через знакомых иностранцев за границу. Может, именно поэтому я стал пользоваться особым ее доверием.

Шрифты машинок тогда уже требовалось регистрировать, чтобы легко выяснять при надобности, на чьей машинке написан тот или иной текст, и, значит, отыскивался сочинитель-вредитель. Делалось это просто: вы покупаете машинку и в магазине что-нибудь на этой машинке пробуете написать, а продавец записывает имя покупателя. В какую организацию это отправляют, всем ясно, как говорится, по умолчанию.

Мы с Беллой Михайловной договорились, что для «опасных» текстов я буду приносить ей вместе с рукописью свою машинку, на которой она будет эти тексты печатать. Женщина образованная и заядлая театралка, с чувством юмора и тягой посплетничать, она теперь стала мне рассказывать о своих, так сказать, клиентах.

Писатель Владимир Максимов стал редактором журнала «Континент». Иначе как изменником родины его в советской печати не называли, книги его запретили. Но Белла Михайловна все чаще слушала «Голос Америки» и «Би-Би-Си» и знала о Максимове кое-что другое.

У второго ее клиента Ильи Зверева мне нравились его смешные книжки рассказов: «Второе апреля» и, особенно, «Трамвайный закон». Тогда в трамваях открывались окна, и под ними было написано: «Не высовываться!» Но ведь жизнь тогда и протекала под лозунгом «Не высовываться!». А кто высовывался, тем было плохо. Удивляюсь, как эту книжку Зверева напечатали, но такие казусы тогда бывали. Белла Михайловна, когда я приносил ей что-нибудь написанное, но для советской печати не предназначенное, повторяла мне, смеясь, трамвайный закон:

— Не высовываться!

Однажды она сказала:

— Вообще-то не люблю рассказывать одному писателю про другого, а тут вспомнила... Знаете, Зверев начал писать эту свою книжку — «Трамвайный закон» — тут у меня...

Это было интересно, и вот что она вспомнила.

Илья Зверев вдруг позвонил ей и сказал, что хотел бы приехать завтра утром диктовать книгу. Она отказалась, но он стал упрашивать, сказал, что у него срочная работа, что у него договор, что книжку срочно надо сдать в издательство, а он еще не начал писать, что он будет платить ей втрое больше, и она согласилась.

— Согласилась! — усмехнулась, вспоминая это, Белла Михайловна. — Ведь я ничего не заработаю, если печатаю под диктовку: дело это такое медленное... Но не могла же я отказать, когда он так просит!

В Москве стояло душное жаркое лето. Открывай окна — не открывай, ни днем, ни ночью дышать нечем. Зверев ввалился к ней утром.

— В такси хуже, чем в душегубке, — сказал он.

— А как же тогда в трамвае? — не без иронии спросила Белла Михайловна, заправляя чистый лист бумаги в машинку.

— Трамвайный закон, — торжественно объявил он.

Она не поняла.

— Я вам диктую название новой книги: «Трамвайный закон». Только у вас жарко очень. Можно я сниму пиджак?

— Конечно, снимайте. Вам легче будет...

Он швырнул пиджак на диван.

Отстучав на машинке название «Трамвайный закон», она подумала, что ошиблась: автор настроен по-рабочему. Видно, что в отличие от других писателей, этот будет диктовать быстро.

Зверев ходил от окна к двери, от буфета к машинистке, вытирал лоб платком и рукавом, иногда говорил:

— Значит так... В общем...

— Это печатать? — спросила она.

— Нет, пока не надо! Белла Михайловна, у меня ботинки жмут, наверное, от жары. Сниму-ка я их, а?

— Конечно, снимайте...

Он снял ботинки. Стал ходить по комнате в носках. Но дальше названия диктовка не двигалась.

Положив руки на клавиши машинки, сидела она за столом, похожая на пианистку. Ждала. Прошел час. Зверев молча ходил туда-сюда. Потер лоб и лысину, чтобы активизировать деятельность мозга. Промямлил:

— Все-таки жарко... Это не записывайте! Вы позволите мне снять носки тоже?

Она кивнула.

Зверев, кряхтя и подпрыгивая, стащил с себя носки и стал топать по комнате босиком. Потом вдруг остановился, вспомнив:

— Дружников мне говорил, что вы готовите очень вкусный компот... Тьфу, чёрт! Зачем вы это печатаете?! Не надо! Насчет компота — это правда?

— Вы хотите компота?

— А он холодный?

— Держу в холодильнике. Налить вам? Может, дело лучше пойдет?

Вынимая пальцами из чашки фрукты и закидывая их в рот, он проглотил чашку компота.

— Действительно, вкуснятина! А еще чашечку можно?

В общем, он прикончил всю кастрюлю. Компот выпил, а диктовать — не диктовал.

— Давайте работать, — опять попросила она и добавила не без иронии: — Не то скоро обед, суп у меня тоже вкусный.

— Итак, начнем! — решительно произнес он. — Но это не печатайте!

Зверев сопел, пыхтел, рычал, размахивал руками, но в голову ему по-прежнему ничего не приходило.

Белла Михайловна смотрела на часы. Дело шло к двенадцати. За это время она перепечатала бы уже, как минимум, страниц десять и заработала бы два рубля. А тут полный простой. Втрое больше он обещал ей платить за каждую страницу, а надиктовал два слова.

— Писательская профессия трудна... — заметила она.

— Ну и жара! — сказал опять Зверев. — Как трудно думать в удушающей атмосфере Москвы!

— В каком смысле? — испугалась она и глазами в ужасе показывает ему пальцем на открытую балконную дверь. — Там ведь все слышно!

— Просто воздуха не хватает, — успокоил он ее. — Разрешите, я сниму рубашку?

— Ну, если это тоже необходимо для диктовки, — согласилась она, — снимайте.

Он на ходу стащил рубашку, продолжая топать. Отшвырнул ее. Рубашка повисла посреди комнаты на люстре. Пока, кроме двух слов «Трамвайный закон», он ничего не выдал. Автор подошел к открытой балконной двери.

— Пожалуйста, — попросила она, — вы свою волосатую грудь на Ленинградский проспект не выставляйте. Я в этом доме сорок пять лет живу, все соседи меня знают, с балконов видно...

— Пот льется, мешает думать. Вы не могли бы дать мне полотенце?

Она отворила шкаф и выдала ему полотенце. Он вытер лицо, шею, грудь. Она осторожно спросила:

— Ну что мне все-таки записывать?

— Значит, так: название «Трамвайный закон». Записали?

— Уже напечатано.

Он подошел к машинке, проверил.

— Верно! Ошибок нет.

И стал опять ходить. Она, чтобы не скучать, придвинула к себе томик каких-то стихов и стала читать.

— Все-таки я не понимаю, — прервал он ее чтение, — почему у вас так душно? Никак не удается сосредоточиться. Можно я сниму брюки?

— И брюки тоже? — взмолилась она. — Погодите! Что мои соседи подумают?! Они ведь так и шныряют под дверями и, может, доносят, кто из писателей ко мне ходит...

А он стащил с себя брюки и остался в трусах.

— Теперь дело пойдет на лад, я уверен!.. Нет, это тоже не пишите... Сейчас... Сейчас польется, как из ведра! Значит, так, вот, нашел: «День был жаркий».

Сложив руки на коленях, Белла Михайловна осуждающе смотрела на почти голого писателя Зверева.

— Что же вы не печатаете?

— Да что мне печатать-то?

— Я же сказал: «День был жаркий».

— Гениальное начало, — не удержалась она.

— Уж какое есть...

Машинка затархтела на пару секунд и умолкла.

— Дальше что? — спросила она.

Тут Зверев вдруг ударил себя ладонью по лбу:

— Ой, господи! Совсем забыл... Где у вас телефон-то?

— В коридоре, а что?

— Мне ж срочно надо позвонить в издательство!

И направился к двери. Белла Михайловна ему:

— Бога ради! У меня ведь соседи — восемь комнат, семнадцать человек. Что они подумают?

— А что они подумают?

— Ну, наденьте хоть ботинки!

Зверев послушно натянул ботинки на босу ногу, приоткрыл дверь и высунул нос в коридор. Там никого. Незавязанные шнурки волочились сзади, он споткнулся и растянулся на полу. Услышав грохот, соседи пооткрывали двери, прибежали из кухни.

Немая сцена.

— Трамвайный закон, — грустно произнесла Белла Михайловна, стоя в дверях и печально качая головой.

— Какой трамвайный закон? — спросил писатель, сидя на полу и потирая голые колени.

— Какой-какой! — крикнула она. — Вот какой: не высовываться!