Гамбургский счет. По мотивам поэзии Анатолия Аврутина

Опубликовано: 9 июня 2020 г.
Рубрики:

Что поделать?…Кричи не кричи,

Столько лет мы шагаем не в ногу,

Столько лет всё не сыщем дорогу,

Всё блуждаем в туманной ночи…

Анатолий Аврутин

 

  Борис, обычно, гулял молча. Со всеми встречными подчеркнуто вежливо здоровался, но не присаживался, не обменивался разговорами о бытье и хворях. На возможные вопросы – Как дела? - отвечал, деликатно улыбаясь: «Прекрасно! Все лучше и лучше». К этому привыкли все знакомые, обитатели субсидированного дома, не сердились на него и признавали такое поведение его личным делом – писатель, что с него возьмешь? Погружен в свои мысли, понимаешь! 

Но был один человек, появился он пару лет назад, который, видя все это, сделал для себя такой вывод: не болтун, не сплетник, молчальник. Можно и попробовать разговорить… А поговорить и поделиться ему было нужно и не с кем-нибудь, а обязательно с грамотным человеком. Обязательно! Его время определенно и, притом, стремительно иссякало. И, как выяснилось впоследствии, он срочно нуждался в совете. А единственный человек, который должен был его дать, его собственный сын, сделать этого не мог. Никак не мог! И понемногу, очень деликатно, более, чем тактично, он и начал Бориса «скрадывать». Шаг за шагом они стали обмениваться одной-двумя репликами, а позднее, через месяц-другой, и разговорились. Точнее, разговорился он, а Борис превратился во внимательно и сочувственно слушавшего собеседника.

Был он младше Бориса лет, эдак, на двадцать, обладал великолепным седым бобриком, приятными, правильными, интеллигентно смягченными чертами лица и ладной, совсем не старческой фигурой, которую до конца сохраняют отставные военные или люди, занимавшиеся тяжелым физическим трудом. В пользу последнего говорили мощные и огрубевшие кисти рук. 

Огромные, в пол-лица, синяки-отеки под глазами, выдавали тяжело больного сердечника. И действительно, скорая помощь наведывалась к нему ежемесячно, да и в госпиталях он лёживал регулярно.

То, что он рассказал Борису за несколько бесед на скамеечках бэкъярда их дома было настолько интересным и необычным, что ему, отнюдь, не приходилось навязывать себя Борису. Тот сам стал тянуться к нему. И по-человечески, и, как всегда любопытствующая, «пишущая особь»… Ну и еще два обстоятельства способствовали этому. Был этот человек заметно начитан и особенно, в поэзии, и строки различных пиитов частенько мелькали, вклиниваясь в его грамотную и, безусловно, культурную речь. Само по себе это было редкостью, не раритетом, конечно, но редкостью. Ну и наконец, он знал, что Борис писатель, и не возражал, чтобы тот записывал их беседы. Правда, два условия всё же были: без фамилии и, пока он жив, ничего не публиковать… Второе - было лукавым, – Борис-то был намного старше… Правда, все в руках Господа…

Яков, так его звали, родился и вырос в образованной еврейской семье, жившей в областном средне-русском городе. Мама и отец работали доцентами в местном университете. Она была литератором, а он историком. Не без проблем, связанных с пятой графой, Яков поступил в политехнический институт, где легко и спокойно учился вплоть до 3 курса. Окончив его, прослушав при этом лекции по «Станкам и инструменту» и «Технологии металлов», и пройдя стажировку на экспериментальном, институтском механическом заводике, он, книгочей, любитель литературы и поэзии, интеллигент до мозга костей, вдруг, совершенно неожиданно для семьи, взбрыкнул, выкинул коленце, отколол номер, выкинул фортель, выдал финт - называйте как хотите. Втихую от семьи, он пошел в отдел кадров большого машиностроительного завода и устроился фрезеровщиком и, одновременно, учеником токаря на токарно-карусельное станочное оборудование.

В семье был шок. У папы поднялось давление, мама лежала с жесточайшей мигренью. Гвалт был невероятным – деликатнейшая мама утверждала, что он мишигене, папа говорил проще – мудак недоделанный. В ход шли все аргументы, включая: «ты позор еврейского народа» и «через пару месяцев тебя призовут в армию и будешь ты там чистить сортиры». Однако «недоделанный мудак» стоял на своем, утверждая, что, если бы он был «доделанным мудаком» было бы еще хуже и что ему надоело да чертиков, точнее «остопизденело», долбить «ублюдочный» марксизм-ленинизм, «сраную» историю кпсс, дебильный «манихфест с призраком, блуждающим по Европе» и кретиническую политэкономию «сицилизьма».…..

Сын был единственный, родной, выстраданный, любимый, и в семье постепенно все стало успокаиваться. Через три месяца Яков перешел мастером на токарно-карусельный станок – огромная махина для обтачивания деталей до 3-5 метров, - как-никак, незаконченное высшее образование, - и стал приносить домой зарплату, превышавшую доцентскую.

И с армией все образовалось. Завод получил огромный военный заказ для флота и право давать броню призывникам, что и было успешно применено к Якову. Более того, работая на токарно-карусельном станке, он освоил новый копировальный станок для обработки криволинейных поверхностей и, в частности, изготовления винтов для кораблей и подводных лодок. Все это оборудование было импортным. Это обстоятельство дало Якову немалый западный опыт и сыграло позднее свою, и заметную, роль во время будущей эмиграции в Америке. Одним словом, еврей-оленевод состоялся…

Что еще успокаивало родителей, оленевод, как был, так и остался обаятельным, ничуть не огрубевшим интеллигентом, запойным книгочеем и любителем поэзии. И теперь, когда у него появилось свободное время, он использовал его для чтения. Ну, а собственные деньги, а не жалкая стипендия, позволили покупал книги поэтов, и вскоре он собрал солидную их библиотеку. И было ему в это время немного больше двадцати.

Как раз перед переходом на завод он познакомился с милой еврейской девушкой, его однокурсницей Машей (как ни странно, в семье её звали Марусей), и начал встречаться с ней. А через два года отношения их во всех смыслах углубились, любовь заполыхала, как идущий валом лесной пожар в сухое лето… И опять конфликт с родителями… На этот раз с родителями Маши: «Как, замуж за работягу?… Да они же сплошь алкаши и матерщинники!». Познакомившись с Яшей, они немного успокоились – он оказался не только непьющим, но и интеллигентнее и начитаннее их. А уж когда они – два нищеватых проектировщика, - узнали о зарплате жениха, а она, вместе с месячными, квартальными и годовыми премиальными, приближалась к профессорской, то и вовсе обмякли. Так и создалась новая семья, в которой жена, закончив институт, осталась в аспирантуре, а потом и диссертацию защитила, а муж был «простым» рабочим, зарабатывавшем намного больше жены…

Когда Яков дошел до этого места, он опустил голову и замолчал на добрых одну-две минуты. Когда, наконец, он поднял лицо, Борису показалось, что в уголках глаз его заблестели слезинки: «Здесь – сказал он, - начинается самая прекрасная и самая ужасная полосы моей жизни. Точнее говоря, сначала она была величайшим счастьем, потом огромным горем, а сейчас и тем и другим. 

Я от природы-то человек очень стеснительный, не циник, непьющий, матом не пользуюсь, и все это, несмотря на многие годы пребывания в рабочей среде. И книг я прочитал немало… И тем не менее, я не в состоянии своими словами описать нашу с Марусей жизнь... Не в состоянии… Неловко мне, да и всё… Я даже не могу описать вам её внешность, потому что все в ней казалось мне красивым, милым, близким и дорогим. Это удивительно, но старый, не больно-то умный анекдот полностью описывает мое состояние: «В моей жене более 100 кг и каждый килограмм краше другого».

Тем более я не смог бы рассказать ничего о наших отношениях с Марусей, о нашей близости, если бы не одно мистическое обстоятельство. И вот тут Яков крепко удивил Бориса:

«Я знаете ли, многих поэтов читал, и рядовых, и выдающихся, и великих, но, признаюсь, меня охватывает дрожь от стихов одного известного, прекрасного, но не числящегося среди великих, поэта - Анатолия Аврутина из Белоруссии. Я не оговорился, я дрожу… Какой-то резонанс начинается… Колотит меня и всё тут… А дело в том, что он пишет в точности так, как это было в моей жизни. И чувства мои, и события, и люди, и боль, главное, моя… Как будто он - это я…

Познакомился я с его поэзией совсем недавно, уже здесь в эмиграции, но, когда я начал прокручивать мою жизнь и его стихи назад, мне даже страшно стало от совпадений. И дело не в том, что поэзия Аврутина – это поэзия любившего, любящего и страдающего человека. И не в том, что моя судьба похожа на его поэзию. – Всё обстоит намного серьезнее – так, как будто он, Аврутин, все, абсолютно все, знал и знает обо мне, как будто мы – двойники, связанные душами и телами. Почти что единый человек… Далеко ходить не надо… О первых минутах нашей с Марусей близости, когда мы были одни, совершенно одни, близости, о которой своими словами я ничего рассказать не в состоянии, Аврутин пишет с такой точностью, как будто он присутствовал при этом:

 

Слегка приглушен звук… Россини

Нам обнажает соть и суть.

Да лучик солнца апельсинит

Нагие плечики и грудь…

 

Еще и простыни не смяты,

Еще и плоть не обожгла…

  А как до этого жила ты?..

  Как я жила?.. Я не жила…

 

Все было именно так, от Россини до обмена репликами…

Я – однолюб, и Маруся была моим великим счастьем. Любовь к ней – самое яркое, самое мощное, самое всепоглощающее чувство моей жизни. И оно стало главным во всей моей жизни. И оно затенило собой всё, абсолютно всё! Так всегда было, так есть и сейчас. И все, что происходило вокруг меня, и все, что я видел и чувствовал, – все была она или опосредовано ею. Весь мир шел через мою многоликую в чувствах и ощущениях любовь. Вот мой Аврутин пишет:

 

«Эрос, филия, сторге, агапэ, латрейа…» –

греческие слова, обозначающие

различные оттенки любви

  …

Много знают чувственные греки

Слов, обозначающих любовь.

 

Научились жить раскрепощённо

И, расцветив жизненную нить,

О любви светло и утончённо,

О любви – с любовью говорить…

И большой любовью обогретый,

Я другого слова не терплю.

Женщину люблю… Люблю рассветы…

И ладони мамины люблю…

 

Я был захвачен и на всю жизнь полонён этим чувством. Где бы я ни был, что бы я ни делал, что бы ни видел - все, так или иначе, связано с Марусей и близостью с ней. От мелочей: «Где на веревке сохнет простыня,/Чтоб под любовный хруст улечься вскоре.» до световых вспышек: «Есть только эти вздрогнувшие пальцы/И белых плеч шальная белизна.» и незабываемых счастливых секунд:

 

Мгновенен миг… Молю его продлиться.

Пусть это платье медленно струится,

Вдоль тела ослепительно сползая,

И пенится смущённо на ковре…

Пусть остывает позабытый завтрак…,

 

 и, наконец, до вечной тяги к ней: «Только услышать бы... Только взглянуть.../ Только б коснуться украдкой…»

 

Летом ли:

Купалась женщина в реке.

Реальность небылью казалась.

А женщина в реке купалась,

И что-то дрогнуло в груди,

Когда плыла она нагая,

Руками звезды раздвигая,

Плыла по Млечному Пути.

 

Зимой ли:

 

Эти груди сугробов,

как белое женское тело,

Только женское тело

белее, чем эта метель.

 

Все она, она, она… Во всем вокруг меня – она:

 

Куда ни глянь, чего ни тронь –

В любовном стоне

Пусть тонет женская ладонь

В мужской ладони.

 

И пусть не меркнут в толще лет,

Средь лжи и смрада,

Свеча-закат, свеча-рассвет,

Свеча-отрада…

 

И жизнь наша… почти вся наша жизнь была пропитана близостью, нежностью, («Ты только глаз не открывай – /Так ближе истина и вечность. /А плеч фарфоровую млечность /Моим дыханьем согревай./Ты только глаз не открывай…» ), страстью:

 

Чудесная пора, когда два гибких тела

Сплетаются в одно по десять раз на дню…

 

Но дальше мой Аврутин, летописец мой, метко замечает: «И страсть обожествлять не ведает предела,». Верно, верно – я обожествлял мою жену. Её близость затемняла мой рассудок… И постепенно получалось так: «О, женщина! Я вечный пленник твой,». Однако жизнь на Земле устроена так, что «вослед за покоем приходит всегда непокой». — Постепенно выяснялось, что характер Маруси был сложным. Оказалось, что вне постели найти общий язык с ней и по простым, будничным, и по более сложным социальным, и, тем более, политическим вопросам было трудно, а порой и невозможно. Удивительно, но проблемы могли начаться сразу после прекрасной близости:

 

Эта нежная снежность…

И снежная наледь на ней…

 

Мой бытописатель деликатно пишет об этом так:

 

Я тебе свои тайны открою, 

Ты опустишь растерянный взгляд. 

 Странный путник в туманной ночи. 

Я тебе расскажу о разлуке, 

Ты о встрече поведаешь мне. 

 

И действительно, со временем непонимание росло. Как говорят, когда я смеялся, она – плакала и наоборот. Хуже было то, что, если я не соглашался с её, нередко, абсурдным заявлением, просто не соглашался, она начинала взрываться. Я перестал делать ей какие бы то ни было замечания, а просто шутливо насвистывал мелодию утесовской «Песни старого извозчика». Подразумевался, но не пропевался припев:

 

Ну, подружка верная,

Тпру, старушка древняя,

Стань, Маруська, в стороне,

Наши годы длинные,

Мы друзья старинные,

Ты верна, как прежде мне.

 

Но это не помогало. Я пробовал разные пути, и все они были мягкими сердечными, добрыми. Как мог, я искал дорогу к её разуму, здравости, к сердечности, наконец:

 

Посиди же со мной… Помолчи… 

Я взгрустну, ты помолишься Богу, 

Чтоб сыскал наконец-то дорогу 

Странный путник в туманной ночи.

 

Я даже изменил порядок своей жизни, стремился быть больше дома, старался после работы быть спокойнее, бесконфликтнее, я исключил из домашнего обихода любую спешку, я следовал, как оказалось впоследствии, мудрому совету моего Нестора:

 

Спешите медленнее жить –

Пока глаза глядят лукаво,

Пока походка величава…

Спешите медленнее жить.

Спешите медленнее жить,

Еще в себе не сомневаясь,

В зрачках любимых отражаясь…

Спешите медленнее жить.

Спешите медленнее жить

Покуда под ногами тропка,

Пока идется не торопко –

Спешите медленнее жить.

Спешите медленнее жить,

Пока гнездо под крышей вьется,

Покуда жизнь не оборвется –

Спешите медленнее жить.

Но не помогало ничто… Это было не в моей власти… К величайшему сожалению, ситуация была сильнее меня. Мы были близки ночами и далеки днем… И длилось это годами: 

 

Что поделать?.. Кричи – не кричи, 

Столько лет мы шагаем не в ногу, 

Столько лет всё не сыщем дорогу, 

Всё блуждаем в туманной ночи…

 

Постепенно я начинал прозревать и понимать максиму, ясную моему прекрасному поэту давно: 

 

Душой к душе важней, чем тело к телу,

Хоть телом к телу – проще, чем душой…

 

Осознал я и то, что, «ничего не попишешь – такая досталась:». Правда, я не мог осмыслить «Кто ты?.. Ева… Офелия… Боль… Эвридика?/…/Божий дар?.. Или все-таки божья немилость?». Но тем не менее, шаг за шагом, с годами, у меня формировалось восприятие мира, которое мой мудрый двойник сформулировал в одну строчку, попросту, приведя слова Лермонтова: «Выхожу один я на дорогу».

А дорога, между тем, нам предстояла не простая – поднялась волна еврейской эмиграции и понесла нас на другой континент – в Америку с годовалым сынишкой. Работу я нашел неправдоподобно быстро, почти сразу же, - через две недели после приезда. В тысячах приехавших были специалисты всех возможных направлений, но евреев-фрезеровщиков, да еще работавших на карусельных и копировальных станках западного производства с программным управлением, да еще владевших английским, были единицы.

Ни миллионером, ни, тем более, мультимиллионером я не стал. Разве что «мультик» - миллионером… Однако зарабатывал я совсем не плохо, да и в доме было относительно спокойно. Возможно, потому, что Маруся работу найти не могла, потеряла былую уверенность в себе и не стремилась быть правой во всем. К тому же, она ходила на занятия по языку и была относительно занята домашними заданиями и малышом. Так прошел год, а потом она устроилась лаборантом в лабораторию по анализам в госпитале при крупном университете. Недостатком было лишь то, что работа была в три смены… Она почувствовала себя увереннее, и напряжение в доме стало опять нарастать.

Потом наша близость начала блекнуть и постепенно сошла на нет А чуть позже я заметил, что начали исчезать некоторые вещи. Мой дорогой поэт-двойник, конечно же, заметил это тоже:

 

Уже из ладони исчезла ладонь,

Что, вроде, пожизненно мне доставалась…

А следом поношенный плащик исчез,

Что вечно висел на крючке в коридоре.

 

В один из дней, подходя к дому, я увидел отъезжающее такси с Марусей и сыном на руках: «Умчит такси… Тебя… Мою… Такую…». А вечером: «Тчк… Телеграмма… Прости… Не звони… Тчк…». «Что это было?.. Женщина ушла…/Я закричал… Но голос не повысил…». Вот так, буднично, все и случилось, и семейная жизнь наша была грубо, без объяснений разломана. «Ты сказала: «Хоть трава не расти…»/И ушла, не оглянувшись…». Ну а поэтическими глазами и талантливой рукой летописца моего выглядело это так:

 

И щепками сделалась звучная скрипка.

Её все вертели – опять и опять, –

С осиною талией божую милость,

Её разломали, пытаясь понять,

Откуда же музыка в ней появилась?..

Разломана скрипка… И взгляд овдовел…

И надвое полночь в тиши раскололась.

 

В моем апартменте поселилось одиночество: «Здесь боль живёт… Здесь пахнет тишиною». Двойник драгоценнейший мой, добавляет:

 

Есть только свет от белого плеча,

Есть только память, взрезанная бритвой…

 

Что было особенно тяжело, это полная неясность и беспокойство о сыне:

 

В свете померкшего дня

Тихо сопит на несмятой постели

Мальчик, забывший меня.

 

В этой неопределенности прошла неделя, а потом позвонила женщина-адвокат и сообщила мне, что жена моя подает на развод. Следующая разрушительная неделя прошла в странных скачках – суд, развод, алименты:

 

Смотрю женатыми глазами,

Как у тебя вдовеет взгляд…

Мы сняли кольца… Между нами

Одни сомнения парят.

 

 А если и было в этих черных событиях что-то светлое, так это решение суда разрешить мне еженедельные свидания с сыном – на воскресенье с утра жена должна была привозить малыша ко мне, а к вечеру я обязан был доставлять его к ней. 

Выяснилась и вся подоплека. Сошлась моя бывшая супруга с эмигрантом из более ранних волн. Тоже выходцем из России, успевшим стать известным практикующим врачом и профессором университета. Работал он также в том же госпитале, что и Маруся, положил на неё взгляд, ну и пошло-поехало. Довольно быстро после развода они официально зарегистрировали свой брак, но сына он не усыновил. Надо думать, чтобы не лишаться моих алиментов.

Я пережил тяжелые времена, о которых своими словами рассказать вам не состоянии… Я вообще не знаю, что бы я делал и как бы я осмыслил все произошедшее со мной. Слава богу, все это знает, раскладывает по психологическим полочкам и образно описывает двойник мой, дееписатель -Аврутин:

 

Всё стихло… Лишь полночью схвачен этаж

За меркнущей лампочки узкое горло.

И чувствуешь – всё, что копилось, отдашь,

Чтоб только мгновения память не стерла,

Когда в глубине потрясенных зрачков

Растерянный облик спешит проявиться,

И сам ты в зрачках отразиться готов,

И платье вдоль ждущего тела струится…

Как всё это призрачно…

 

Принять реальность, осознать её и смириться с нею оказалось очень непросто. Вначале даже казалось, что невозможно – все мое эго отказывалось это принять. Но мой историограф знает обо мне всё, всё, абсолютно всё! Я так думаю, что у нас с ним одна душа на двоих. Такое бывает… Может быть именно поэтому, он абсолютно точно передает мои мысли и мое восприятие произошедшего:

 

Эх, неужели, неужели

Моя любимая в постели

С каким-то странным человеком,

Который ей - законный муж?..

И отражается во взгляде

Его - со страстью! - бога ради…

Не вырывается… Не бьется…

И улыбается к тому ж…

….

За стенкой воет ветер зимний

И от себя куда уйти мне?

Моя… Любимая… Другому

Дари́т судьбу и бытиё.

Я - третий лишний… Хата с краю…

Молю… Зову… Не понимаю,

Зачем сквозь боль и расстоянье

Ловлю дыхание твое?

 

Водоворот мыслей моих в это время был странным. С одной стороны – здравость: а что, собственно, ты ждал? Ведь Маруся сознательно, или подсознательно, или вообще неосознанно вела к этому не первый год. Ведь ты ничего не мог поделать и ровным счетом ничего не мог изменить. Ты даже не был в состоянии объективно все это оценить. Сто раз прав мой бесценный документалист:

Я думал – ты свеча,

А ты – огарок.

Все вышло, как всегда,

Как повторенье.

Я думал – ты звезда,

А ты – затменье.

Бреду по мостовой

В день суховейный.

Я думал, что я твой,

А я – ничейный.

Конечно, прав! Я ведь жил иллюзиями! Поэтому удивляться произошедшему – глупо. Она поступила в полном соответствии с тем, какой она была. Мы жили вместе лишь телами, но порознь душами. Когда-то это должно было с неизбежностью разрушиться. А то, что произошло это в Америке, не удивительно. Ведь эмиграция - великий «испытатель», тестер - и для отдельных людей, и для семей. Если есть червоточина, в эмиграции она обязательно проявится, если есть даже маленькая трещинка, она превратится в непреодолимый разрыв или пропасть. Примерно в такую пропасть, в эдакий бездонный провал и рухнула моя семья. И ничего поделать тут, пластырь какой-то нанести, было невозможно. И добрый, но мудрый Нестор мой это отлично понимал: 

Что здесь истинно, что здесь условно?

Отрыдалось в душе, отмело.

Все проходит, моя дороговна, 

Все проходит… И это прошло. 

 

Да, прошло… Но ведь было же славно,

И любовь молодила глаза. 

Все проходит, моя ты красавна, 

Вот такая пошла полоса. 

 

Взгляд спокоен и слово не грубо, 

Ну а нежных уже не нашлось. 

Все проходит, моя ты разлюба, 

Только лучше накидку набрось. 

 

Все же стыло… Напуган морозом, 

По-над крышей курчавится дым. 

И стекает закат по березам,

Черно-белое сделав седым.

 

Два-три года места себе не находил, спасала работа, тяжелая, но спокойная, и родной мальчишечка по воскресеньям. Говорят: время лечит… Папа мой говорил по этому поводу так: горе, с которым ты правел ночь, уже не то горе… Может быть, может быть, хотя я этого не чувствовал. А чувствовал нечто иное, совсем иное… Ксенофонт мой, Богом целованный (Ксенофо́нт —древнегреческий писатель и историк афинского происхождения), описал точно мое состояние в это время:

вот и эта метель отгудела,

Отсвистала сквозь ветви,

на время тропинок лишив.

Но позволив подумать –

вначале тайком и несмело, --

А потом всё уверенней:

«Кажется, кажется жив…»

 

Знакомые мои, соседи все пытались познакомить меня с какими-то женщинами и давали «добрые» советы: ну, и долго будешь бобылем век коротать, посмотри, сколько баб вокруг. А один, особенно бойкий, и вовсе был груб. Это о нем и его рецепте поэт мой написал:

 

Не поддайся печали

 и женщину взглядом раздень

Так, чтоб странная искра

 взахлеб заметалась меж нами…

 

Но все это было не для меня-однолюба. Несмотря на все произошедшее, я других женщин не видел…

Замкнутый в своей боли, я был убежден, что Маруся, столь решительно и грубо бросившая меня, сейчас счастлива, и это, конечно же, дополнительно печалило («И поверится в то, что любимой давно ты не люб.»), а может быть, и оскорбляло меня. Будущее развитие событий показало, что я был неправ. На том берегу были свои немалые, а возможно, и принципиальные проблемы, и бытописатель мой понимал это гораздо лучше меня: 

 

И мечутся, боль тая,

Две истины, две печали,

Две сущности бытия…

 

И все это стало ясным одним жарким летним вечером, спустя три года после ухода Маруси. Раздался звонок и я, не глядя в глазок (район наш совершенно спокойный), открыл дверь. И совершенно неожиданно на шею мне бросилась Маруся, и, прижавшись дрожащим телом, стала лихорадочно обнимать и целовать меня… «Родной мой, любимый, ненаглядный мой, я не могу больше без тебя, я всегда любила и люблю тебя…, я хочу быть с тобой сейчас и всегда, всегда, всегда…». 

Я - человек верующий и прекрасно знаю, одну из Десяти заповедей Торы, а точнее, седьмую, запрещающую вступать в половую связь с замужней или обрученной с другим мужчиной женщиной. Мало того, я помню, где это сказано – в Исходе (20:13) и во Второзаконии (5:17). Более того, помню я и то, что прелюбодеяние считается одним из самых тяжких преступлений после убийства и Закон требует смертной казни для обоих участников прелюбодеяния.

Да, я все это знал и знаю. Но в те минуты я не был нормальным и адекватным человеком. Сердце мое ходило ходуном где-то в основании гортани. Дрожь тела Маруси и её желание, близость родного тела и три года воздержания смешали мои мысли. Я содрогался от страстного влечения и трепетал от страха перед Всевышним. Обрывки мыслей метались в моей голове и не были способны влиять на мое поведение, и рассудок мой не контролировал действия моего тела. Я не в состоянии даже ориентировочно передать вам словами, что со мною происходило… Я не в состоянии… Я!... Но мой чудесный Нестор, который, видимо, находился и находится со мной на постоянной связи – онлайн, - прекрасно все понимал и четко сформулировал происходящее в форме моей подсознательной молитвы:

 

Я такой же, Господи, среди всех…

Помоги мне, Господи, хоть и грех!

Помоги мне, Господи, согрешить,

Помоги по-божески не прожить.

Чтобы стали други ко мне глухи,

Чтобы после прокляли за грехи…

Но пока, о Господи, но пока

Доведи, о Господи, до греха.

Чтобы жгли в аду меня злым огнём,

Но потом, о Господи, но потом…

 

Так это все и случилось… Греховное перехлестнуло все барьеры и затопила меня и нас! Мы опять близки… И Маруся приходит ко мне, точнее, вырывается, один раз в неделю, но еженедельно… Как ей это удается, я не знаю, как не имею ни малейшего понятия, осведомлен ли об этом её муж… Вот так мы и живем в любви, грехе и во лжи уже почти двадцать лет. Я законопослушный верующий человек, созданный для нормальной семейной жизни. А тут сломалось все:

Во сне иль наяву,

Средь лжи и шума,

Я думал, что живу…

Напрасно думал.

«Казалось — потекли все реки вспять,/И только годы — мчатся, мчатся, мчатся…», «…наш круг житейский, словно дантов …»! Регулярные визиты Маруси, с одной стороны, улучшали мое физическое состояние, с другой – ухудшали здоровье. Все знают жизненное понятие физической усталости. Но не все знают, что такое усталость металла. Это такое состояние, когда небольшие и порознь не опасные нагрузки повторяются тысячи и миллионы раз, и разрушают металл. Каждый визит Маруси напоминал мне о ложности наших отношений и бил по моему сердцу:

 

Вновь накатило… Снова отошло…

Греховный взгляд… Божественное тело.

И от плеча так сделалось светло,

Что всё вокруг мгновенно потемнело.

 

Вот откуда мои кардиологические проблемы и госпитальные странствия: «Напрасных мыслей рой/Пульсировал артериею сонной.»

Что все эти годы творится у меня в душе? Спросите у моего бесценного бытописателя. Он безошибочно знает: «…что время не лечит,/Изранит, а после – кричи не кричи,» и пишет: «…Я все стоял в холодном поле/И плакал времени в рукав». Отчетливо понимает он, и главный секрет нашей нынешней семейной трагедии, её фундаментальную сокровенную тайну: «…Двух таинств, двух просторов, двух планет,/Не защищенных Богом и Фемидой.»

Как весь этот ужас, ею же созданный, переносит она? Хронисту моему известно не только это, но и то, каким именно именем Маруся называет меня в минуты нашей близости:

 

… «Милый… За́ю…

Тебе я с мужем изменяю…

И всякий раз потом - без кожи!--

Днем перед зеркалом реву.

Как будто солгала святому…»

А я мечусь, мечусь по дому --

Зачем-то пью, зачем-то плачу,

Зачем-то грежу наяву.

 

Борис всегда удивлялся прекрасной памяти Якова. Что касается стихов Аврутина, то несмотря на тяжелую болезнь сердца, Яков читал их настолько легко, почти автоматически, рефлекторно, без малейших заминок или неточностей, что Борису казалось: попроси он прочитать их задом наперед, Яков проделает это совершенно свободно.

Между тем, Яков продолжил свои грустные воспоминания: 

 

За все эти годы я был у неё дома всего один раз – она упросила. И зря я согласился и поехал в их дом, потому что остался ужасный осадок на все последующие годы. И вся болезненная ложь нашей неестественной жизни стала очевидной и ей, и мне. И мой дорогой историограф в шести четких строфах обрисовал всю трагедию наших многолетних отношений – близких любящих тел и бесконечно далеких душ:

 

Вдруг вспомнились стихи «На смерть поэта»…

Струилась вдаль изменчивая Лета,

И по законам Ветхого Завета

Чужой жены не смел я пожелать.

Но плечиком светя, она лежала…

И было нам друг друга мало, мало…

Давно сбежало на пол одеяло,

Давно устала дергаться кровать.

 

На столике оплыл кусочек торта.

Почти что в голос плакала аорта

О том, что возвращается с курорта

Ее супруг - профессор, голова…

Такого вы оставите? - едва ли:

Загранпоездки, звания, медали…

Мы ж о любви восторженно шептали

Друг другу неправдивые слова.

 

И каждый странно верил в обещанья:

Еще полгода… Кончатся страданья --

Достаточно короткого признанья

И враз «оковы тяжкие падут…»

Я знаю -- эта строчка не оттуда,

Но все равно я верил в это чудо,

Как верили мы в басни про Бермуды

И как ловили новости с Бермуд.

 

Вдруг телефон затенькал на комоде,

Она тотчас подпрыгнула: «Володя…»

Набросила халат… На той же ноте

Сказала в трубку: «Жду, взяла отгул…»

И снова на меня оборотилась,

Но понял я - всё страшное случилось!

Как будто время вдруг остановилось…

И галстук сполз со скатерти на стул.

 

Я форточку рванул - так стало душно.

Ее словам внимая равнодушно,

Я зло ответил: «Понимаю, нужно

Тебе себя в порядок привести.

Ведь завтра обнимать другое тело…

Испортил вечер?.. Ты ведь так хотела.

А с мужем возлежать - святое дело! --

Он завтра будет, кажется, к шести…»

 

Она меня ударила, конечно,

Ладонью узкой… Было так потешно

Вдруг ощутить ладони этой грешной

Безгрешное касание щеки…

И вспомнились стихи «На смерть поэта»,

Но я уже рассказывал про это.

Кончалось неудавшееся лето

И наши души были далеки.

 

В минувшем году Маруся тяжело заболела и через несколько месяцев ушла. 

Я даже на похоронах её не мог быть… Декорум… Ходил и хожу на могилу её 

регулярно. Чаще - один, иной раз, - с сыном, он взрослый, кончает колледж…. 

Дружим… Так вот, теперь у меня вопрос… Не простой и не стандартный. Ответа

 на него у меня нет… Я человек верующий… Знаю, скоро умру. Врачи, 

собственно, от меня этого не скрывают… Стало быть, скоро окажусь в Том Мире. 

Предстоит встреча с Марусей… Честно говоря, не знаю, как мне держаться

 с нею… Понятия не имею… Ведь что она сотворила с нашими жизнями… В итоге - мы оба грешники, и немалые…. Знаю одно: если Господь позволит - и встретимся с нею Там, это будет, своего рода, Гамбургский счет…"