Воспоминания о военном времени

Опубликовано: 9 мая 2019 г.
Рубрики:

 Когда началась война, мне шёл седьмой год. Прошло уже почти 70 лет, но некоторые эпизоды того времени ничуть не изгладились из моей памяти. Я давно хотела поделиться своими воспоминаниями о своём житье в военное время, особенно это желание появлялось в дни празднования дня Победы. Но были сомнения, я не знала, кому это будет интересно, ведь уже так много написано о том времени. Сейчас я поняла, что могу написать для своих внучек. Мне кажется, что им будет интересно узнать о маленькой девочке, которая пережила такую страшную войну. Ведь это будут воспоминания их родной бабушки. 

 В то лето 1941 года мои родители снимали дачу в посёлке Вешняки по Казанской дороге. Теперь это уже давно Москва, и мы сейчас (по воле судьбы) живём почти на территории этого посёлка. Не помню, как звали хозяйку, но помню, как звали её собаку - большую немецкую овчарку. Её звали Нелли. Когда началась война, то собак, пригодных к обучению бросаться под танки с привязанными к ним минами, забирали у хозяев. В память врезалось, как кричала и плакала хозяйка, когда военные уводили её Нелли.

 В саду вырыли траншею, куда во время налётов, мы должны были прятаться. Ночь, по небу мечутся прожекторы, иногда в их перекрестье попадает самолёт. Мама будит меня и в темноте начинает одевать. Она не может найти два одинаковых моих носка. Один попался длинный с синей полосочкой, а другой – тоже с синей полосочкой, но короткий. Я протестую и требую одинаковых носков. Мама тащит меня в щель.

  Родители прервали свой отпуск, и мы возвратились в Москву в комнату коммунальной квартиры №78 дома №1 по Центральному проезду (теперь это - дом №22/12 на углу улиц Авиамоторная и 2-ая Кабельная).

 Налёты немецких самолётов продолжались в основном по ночам. Чёрный картонный репродуктор, который не выключался на ночь, объявлял: «Граждане, воздушная тревога». Мама будила меня, я одевалась, и мы бежали в бомбоубежище. На стене нашего дома около подворотни краской было написано «бомбоубежище», и большая стрелка указывала на противоположный от нашего подъезда конец дома. Там в подвале мы проводили ночь до отбоя тревоги. Однажды в скверик напротив школы, которая примыкала к нашему дому, упала бомба. Когда мы после отбоя ещё затемно вернулись домой и вошли в комнату, то у нас под ногами захрустели стёкла. Мама взяла швабру и стала шарить по окну, но палка высунулась мимо рамы на улицу. Стёкла выбила взрывная волна. Потом мама заклеила новые стёкла полосками газет крест-накрест. Говорили, что так можно спасти стёкла при разрыве бомбы.

  Жизнь в корне изменилась. Маму я практически не видела, она пропадала сутками на заводе. Папа записался добровольцем, и пока формировался их отряд иногда приходил ночевать домой. Не знаю, удавалось ли им встречаться с мамой. Меня поручили молодой женщине, которая была то ли нашей домработницей, то ли просто следила за мною по маминой просьбе. Она впоследствии оказалась не очень порядочным человеком (может быть, я позже напишу о тех огорчениях, которые она нам доставила, и мне в частности).

 Наступил октябрь 1941 года. Немцы были совсем близко от Москвы. Между домами появились противотанковые ежи – сваренные между собою куски рельсов. Мамин завод, который производил двигатели для танков, готовили для вывоза в Сибирь. Бомбили город почти каждый день, и мама боялась оставлять меня дома. Так я попала к ней на завод. Помню огромные цеха, совсем пустые, почему-то много битого стекла под ногами и много ящиков. Во время воздушных тревог работницы цеха не спускались в бомбоубежище, а продолжали работать. По заводу было распоряжение: 18 октября (потом два дня – 18 и 19 октября назовут днями паники в Москве, днями «дёра») всем работницам цеха собраться на углу у почты №24 (на пересечении Шоссе Энтузиастов и Центрального проезда – теперь улица Авиамоторная) и колонной пешком идти по шоссе на город Горький. Очень хорошо помню, как мама собирает маленький чемоданчик с бельём и надевает своё самое красивое шерстяное синее платье. На груди на платье пришиты нарядные весёлые маленькие белые и красные помпончики. Мама смотрит на себя в зеркало и вдруг, к моему ужасу, срывает их. Я в это время ною, выпрашивая разрешения взять с собою любимую куклу по имени Роза. Кукла большая, чуть меньше меня, и мама строго велит оставить её дома. 

 К назначенному часу мы стоим у почты и ждём. Ждали долго, никто не пришёл ни к назначенному часу, ни ещё через час, и мы, к моей радости, возвращаемся домой. Потом работницы оправдывались и объясняли причину невыполнения распоряжения: у одной мать лежачая больная, у другой трое детей и младшему из них всего четыре годика и т.п. Не могу представить, что бы с нами было, если бы мы отправились в этот путь, ведь до Горького 400 км. Народ сам помог проигнорировать это бездарное распоряжение.

  В ноябре или в начале декабря мы должны были эвакуироваться в Сибирь в Томск, куда поехали станки маминого завода. Приехали на вокзал, там стоял поезд с товарными вагонами-теплушками с откатывающейся дверью посередине вагона. В вагоне в двух его торцах были сделаны нары. Мама постелила какие-то тряпки и своё пальто и уложила меня. Потом вагон стал заполняться, и мама тоже легла со мною рядом, так как народу набиралось так много, что ей могло просто не хватить места. Не помню, как долго мы ехали, но доехали мы почему-то только до Свердловска. 

 В Свердловске уже жила эвакуированная семья маминого брата. Жили они (брат, его жена с грудной дочкой) в здании института в комнате, наверное, бывшей химической лабораторией. Помню большой до потолка застеклённый шкаф и много стеклянных колбочек разной формы. Мама сразу стала работать, она делала уровни. Спали мы с ней вместе на топчане в виде люльки. Теперь я понимаю, как плохо высыпалась моя мама на этом ложе. Я сидела целыми днями дома, мне было очень тоскливо и хотелось без причины плакать. Иногда мне разрешали выходить из комнаты в длинный коридор. Там бегали такие же ребята. И вот однажды я совершила ужасный поступок: видимо, мы (ребята) не были всегда сыты, и наши разговоры часто касались еды. При обсуждении о том, что было на завтрак, я повторила слова, услышанные от взрослых в нашей комнате, «а нам Лисин колбасу дал». За это разглашение тайны моего дяди я была сильно наказана.

  Мы часто ходили на почту и спрашивали «до востребования» от папы. Однажды, наконец, нам выдали в окошко письмо-треугольничек. Мама читала и плакала. Вскоре мы уехали в Томск, куда довезли станки маминого завода.

  Когда кто–нибудь рассказывает, как тепло принимали беженцев в наших южных республиках, я с грустью вспоминаю мою жизнь в Сибири. Может быть, мы попали в дом к не очень добрым людям. Помню, что привёл нас в двухэтажный дом мужчина. Он показал нам нашу комнату. Семья, которую из-за нас «уплотняли», занимала весь второй этаж двухэтажного дома. Но, как только мужчина ушёл, хозяйка велела заселяться в другую комнату гораздо меньших размеров. Мама не спорила. Это была маленькая комнатка, в которой не было ничего, кроме цветов в горшках. Цветы быстро вынесли, а нам тот же дядя принёс кровать и поставил печку-буржуйку. Что ещё было в комнате, я не помню. Когда топили буржуйку, она очень дымила и мы с мамой закрывались с головой одеялом, чтобы дым не разъедал глаза. Ничего, кроме гневных слов в наш адрес о том, что мы сбежали из Москвы и бросили Москву, я не слышала от хозяйки. Мама рано утром уходила на работу, а я оставалась дома одна. Печку-буржуйку топить не умела, да и дров часто не было. Хозяева ели хорошо, но хозяйка ни разу не дала мне кусочка хлеба. Какие у неё были отношения с моей мамой, не знаю, мама никогда не жаловалась. 

 Но спешу реабилитировать томичан: возвращаясь с завода, мама часто говорила: «опять мне в стол кто-то положил кусок хлеба с салом (картошкой, яйцом,..). А уж какую встречу устроили работники завода маме и её заместителю (Анне Васильевне Шитовой), когда они были приглашены в Томск на юбилей завода в 1982 году! Думаю, что эта встреча продлила маме годы жизни.

  Когда прибыли вагоны со станками, их надо было разгружать и устанавливать в ангаре. Станки ставили на железные листы, в угол которых пропускалась верёвка, и женщины, как бурлаки, тащили по снегу эти листы со станками в ангар. Помню, мама приходила домой с чёрными губами. Привожу мамины воспоминания о томской жизни: «Вспоминалось прошлое, как мы приехали в Томск в пятидесятиградусный мороз в январе 1942 года, быт был устроен плохо, комнатки, где мы жили, отапливались железными печками, так что к утру стены покрывались инеем, а вода, за которой мы ходили на речку Томь, превращалась в лёд. Как мы, женщины, сами на себе перевозили свои станки, впрягались, спотыкались, падали и вновь везли. Как руки работниц примерзали к железу деталей, и еды не хватало, и шли похоронки… Рабочий день был 12 часов, но законом цеха было: не выполнив здания, никто домой не уходит». 

На заводе мама, как и в Москве, работала начальником обмоточного цеха, работала по две смены. Мама отлично ладила со своим многочисленным женским коллективом цеха. Цех держал переходящее Красное знамя, которое в конце войны им оставили на вечное хранение. 

  Наверное, маме дали какой-то талон в столовую, и моей обязанностью было ходить туда с котелком за супом. И вот однажды во дворе столовой я увидела горку берёзовых дров, одно маленькое тоненькое полено откатилось от общей кучи. Я понимала, что совершаю что-то очень постыдное, но у нас так было холодно в комнате, а дров совсем не было. Я подошла к этому полену, тихонько ногой откатила его ещё подальше от кучи и подняла. Когда вернулась с завода мама, она сразу заметила берёзовое поленце. После моего объяснения, она почему-то шёпотом полувопросительно сказала: «Так ты украла его». Я понимаю, что могут быть обстоятельства, которые толкнут человека взять чужое. Но при этом уважение к себе у него исчезнет. Стыд перед самим собой трудно пережить. Почему я это запомнила? Надо бы забыть, а вот не забывается.

  У меня не было ни одной игрушки. С грустью я вспоминала свою красавицу Розу, оставленную в Москве. И решила сама сделать себе куклу. Взяла белую тряпочку, в неё, как в узелок, заложила мелкие обрезки ткани и зашила – это была головка. Из старого чулка в резиночку сшила тельце, из него же скрутила ручки и ножки. Пришила головку, ручки и ножки к тельцу и на головке чернилами нарисовала глаза, рот и нос. С этой куклой я подолгу играла: заворачивала, укладывала спать, кормила,… Вот бы показать моим внучкам, которые сейчас играют с куклами в роскошных одеяниях типа Барби, мою военную "красавицу". Кстати, это была моя первая практика обращения с иголкой и ниткой. С иголкой дружу до сих пор, и в свободное время люблю вышивать гладью или крестом (хорошо успокаивает и поднимает настроение). 

  Прошло лето, наступила осень, и мама повела меня в первый класс. Путь в школу лежал через мост, мимо госпиталя. Утром по мосту навстречу гнали коров, и я каким-то образом умудрялась лавировать между ними, иногда руками отводя их хвосты. Мне это нравилось, а мама очень пугалась. Около здания госпиталя стоял сарай, куда выносили умерших солдат. Любопытство брало верх над страхом, и мы заходили внутрь. Иногда мальчишки подкарауливали этот момент и закрывали за нами дверь сарая, мы с воплями бросались наружу. 

В школе не хватало тетрадей и нам давали старые тетради старшеклассников с недописанными последними листами. Мы вырывали эти чистые листы и сшивали их нитками, получались тетради. Помню, что новые тетради были только по письму, они были в косую линеечку, которая помогала тщательно выписывать буквы. Теперь таких тетрадей нет, и почерка внятного у молодёжи теперь практически нет. 

 Мне удалось походить в школу совсем недолго – заболели глаза. Они так сильно гноились, что утром я не могла разлепить веки. Мама узнала, что здесь в городе живёт эвакуированный из Ленинграда профессор- офтальмолог. Мы пошли к нему. Он посмотрел меня и поставил единственный диагноз: кормить её надо хорошенько. Однажды мы с мамой на голодный желудок наелись: маме выдали американский шоколад (во время войны нам помогала Америка по так называемому ленд-лизу). Что было с нами потом, легко себе представить: и тошнота, и рвота, и высокая температура. Мне было очень плохо, но, тем не менее, отвращения к шоколаду после этого у меня не появилось.

  После госпиталя к нам приехал папа. Под Вязьмой в бою он был сильно контужен, долго лежал в госпиталях. На фронт его больше не брали. По ночам его мучили кошмары. Мы с мамой просыпались от страшного папиного крика: «За Родину, за Сталина, вперёд!» Это он поднимал солдат в атаку. 

 Папа очень хотел вернуться в Москву и закончить учёбу в институте, но в военное время маму с завода, конечно, отпустить не могли. Тогда родители решили, что папа заберёт меня с собой, тогда, возможно, к ребёнку маму при первой возможности отпустят. В апреле или в мае мы с папой вернулись в Москву. Почему я помню, что это были весенние месяцы 1942 года, потому что я успела проучиться последнюю четверть в первом классе школы на Арбате. Мы с папой временно стали жить у папиного старшего брата на улице Воровского (сейчас это Поварская), так как наша комната была занята той женщиной, которая в начале войны присматривала за мной. Она никак не хотела освобождать нашу комнату, и папе даже пришлось с нею судиться. А пока я начала ходить в школу вместе с моим двоюродным братом Федей. Он был старше меня и был уже пионером. Помню, что он носил красный галстук. В школу Федя ездил на роликах, а я вприпрыжку бежала за ним. Конечно, в тетрадках моих было много двоек, ведь практически в Томске я не училась, но, ни меня, ни папу это не огорчало, и никто меня за двойки не ругал. Потом мы некоторое время жили на Соколе в общежитии Авиационного института (МАИ). Это мне запомнилось потому, что здание общежития было не совсем нормальным зданием – в него в начале войны попала бомба, и одного крыла у него вовсе не было. Можно было пройти по коридору до его обрыва и посмотреть вниз на груду кирпичей на земле. Это было интересно, и мне тогда в голову не приходило, что во время бомбёжки там под кирпичами могли быть люди.

  Наконец, мы вернулись домой в нашу комнату. Папа работал и учился, а я целыми днями была вольным человеком. В скверике наискосок от нашего дома, на который в начале войны упала бомба, жители сажали картошку. Осенью они её убрали, но мы умудрялись после этого находить в земле совсем маленькие клубеньки. Я приносила домой эту маленькую картошечку и не чистила её, а только мыла. Затем наливала воду в сковородку и на ней жарила клубеньки. Это была царская еда! Ещё мы лакомились плодами травки, которая росла за соседним домом на пустыре. Плоды были в виде плоских лепёшечек величиною в 3-4 мм. Потом уже, через годы после войны, я сколько ни старалась разыскать это растение, так и ни разу не нашла его. Кончилась война, и оно, это растение, так хорошо утолявшее наш голод, исчезло.

  Есть хотелось всегда, и однажды со мною приключился настоящий голодный обморок. Мы с папой проходили мимо булочной, в это время открылась её дверь, и на меня пахнуло запахом тёплого хлеба. Дальше ничего не помню. Папа рассказал, что он всё понял, вбежал в булочную и попросил кусочек хлеба. Несмотря на то, что все продукты продавались только по карточкам, продавщица дала ему кусочек. До сегодняшнего дня я не могу выбросить даже корочки хлеба.

 Хлеб тогда не продавали буханками, а резали с помощью специальной гильотины. Прилавок был покрыт железным листом, в котором была прорезана щель под нож. Хлеб отпускался строго по весу, который был указан на талоне карточки. Карточки выдавались на месяц. И большим горем было их потерять. Тогда семью ждал настоящий голод. Было такое выражение: отоварить карточку. Это значит купить указанный в талоне в граммах продукт. Если кусок хлеба отрезался не точно, с недовесом, то продавщица добавляла маленький кусочек - довесок. Ох, как хотелось мне съесть этот маленький, иногда ещё тёплый, довесочек по дороге домой. Но мама говорила, что есть на улице неприлично, и не разрешала мне этого делать. Ещё тогда я поклялась, что своим детям обязательно доставлю такое удовольствие - разрешу есть хлеб на улице. И своё слово сдержала. Только не знаю, получили ли мои дети такое же удовольствие от этого, как я тогда.

 Мне доверяли отоваривать карточки. Это было очень ответственным делом, надо было не пропустить время, когда в магазин завозили тот или иной продукт, и выстоять за ним длинную очередь, ведь после окончания месяца талон пропадал. Очередь обычно кричала и ругалась, ругались между собою, ругались и на продавщицу. Между собою за то, что кто-то лез без очереди, а на продавщицу за то, что будто обвешивает. В эту пору у меня была мечта стать продавщицей, когда вырасту. Я бы работала быстро и никого не обвешивала.

  Я любила свой двор. Мы знали всех детей во всех подъездах нашего дома, и родители знали нас. В наши игры и в наши ссоры, которые, естественно, случались, они редко вмешивались, и это было хорошо. У нас было много игр, в которые теперь совсем не играют: штандар, лапта-сала, классики, чижик и, конечно, мы могли часами прыгать через верёвочку. Потом у кого-то появился небольшой мяч, и мы по очереди лупили его об стенку. Вечерами, пока не отменили затемнения на окнах, ребята любили ходить под окнами дома и хором кричать: «на втором этаже! закройте щели». И нас слушались, щели закрывались.

  Мама (она вернулась из Томска в 1943 году) пропадала на заводе даже по субботам и воскресеньям. Она снова была начальником обмоточного цеха на заводе А.Г. Иосифьяна. Иногда телефон звонил даже по ночам, это означало, что у третьей (ночной) смены опять закоротился якорь. Тогда мама уезжала на завод с первым трамваем. По выходным дням меня обязательно кто-нибудь из подъезда затаскивал к себе в квартиру на обед, я очень стеснялась и старалась отговориться, но чувствовала, что люди искренне добры ко мне. Можно ли теперь представить такое?

  Интересно, что никогда у меня и в мыслях не было обидеться и упрекнуть маму, за то, что я была довольно заброшенным ребёнком. Даже наоборот, я жалела её и, как могла, помогала ей. Уборка коммунальной квартиры, то есть мест общего пользования, проводилась чётко по графику: каждая семья по очереди убирала квартиру неделями по числу человек в семье. В наше дежурство я подметала полы, мыла раковины, плиту и выносила на помойку мусорное ведро. Полы мама категорически не разрешала мне мыть и делала это по ночам сама. А вот меня моя старшая дочь упрекала за то, что я пропадала часто в долгих командировках. (Это было время запусков первых космонавтов).

  Училась я легко, но не любила, когда меня вызывали, особенно, когда приходили проверяющие. Они всегда в первую очередь натыкались на мою короткую и понятную фамилию – Рублёва. В классе у меня одной близкой подружки не было, со всеми отношения были очень дружеские и ровные. (О школьных годах, о дружбе со школьными подружками, которая продолжается и по сей день, и о маме можно написать много и подробнее, но сейчас я вспоминаю события, которые связаны только с военным временем). На родительские собрания мама за все десять лет учёбы не смогла прийти ни разу. Впервые я повела её в школу после окончания десятого класса на свой выпускной вечер, когда мне вручили медаль.

  Проходили дни войны. В комнате на стене висел чёрный бумажный репродуктор, который никогда не выключался. Каждый день ждали сводки Совинформбюро. И вот однажды рано утром торжествующий голос Левитана: «Внимание. Говорит Москва, говорит Москва… Подписание акта о безоговорочной капитуляции немецких вооруженных сил…». Мы с мамой вскочили с постели и, повторяя слова «конец войне, конец войне!», плясали и обнимались. Потом вышли в коридор, где соседи поздравляли друг друга. А вечером мы были на Красной площади во время салюта. В небе на аэростостате был поднят портрет Сталина, он освещался перекрестьем прожекторов. Кремль, Мавзолей и Лобное место были освещены и украшены флагами. Народу на площади было очень много, люди ликовали, совсем незнакомые, они обнимались и поздравляли друг друга. После каждого залпа вся площадь без всякого дирижёра дружно кричала «Ура!». На моей памяти, такое ощущение счастья и народного единения повторилось ещё только один раз через много лет, когда в космос полетел Юрий Гагарин. 

 

Mай 2011 года