Русский барин. Николай Иванович Раевский

Опубликовано: 16 декабря 2018 г.
Рубрики:

...Где бы он ни появлялся, он сразу же привлекал восторженное внимание, – в обществе, в редакции эмигрантской газеты, в простецком кафе или в университете Лилля. «Il m’a beaucoup impressionné!» сказал мне коллега, профессор из Страсбурга, который встречался с Раевским в Вене. «Какой удивительный человек!» восторгалась жена профессора-германиста Андре Бийаза. «Такие люди рождаются раз в сто лет!», по словам одной франко-венгерской журналистки, писавшей книгу о русской эмиграции. 

Высокого роста, прям как юноша, несмотря на преклонный возраст, с обликом, сошедшим с парадных портретов николаевской эпохи: небольшая породистая голова, безукоризненно правильные и одухотворенные черты лица, сдержанность и гармония жестов и движений. Когда я пишу о нем, как о русском барине, я далек от холопского воодушевления или плебейского восхищения титулами и аристократическим происхождением. Он был русским барином в более глубоком отношении, – в эстетическом и нравственном. 

Николая Ивановича Раевского (1909-1989) хорошо знали в русских кругах Парижа. Отпрыск знаменитой семьи (его отец, Иван Иванович Раевский, был другом Льва Толстого и его помошником в борьбе с голодом в конце 19 века), он пятнадцатилетним мальчиком покинул «Ссср» в 1924 году с помощью Пешковой, одной из жен Горького. Он любил вспоминать слова отца, сказанные на прощание: « Береги мое имя. Это единственное, что может сейчас тебе завещать русский отец». Он никогда больше не увидел своего сына. 

Несмотря на поддержку князя Львова, известного деятеля русской эмиграции, Николай Иванович изведал все тяготы эмигрантской жизни, пока не вступил добровольцем в Иностранный легион. Он оставался в нем более двадцати лет (знатоки утверждают, что это сущий подвиг!), был несколько раз ранен в Алжире и чуть не отравлен в Индокитае. Мне он рассказывал об этом со свойственной ему скромностью и ничуть не облекаясь в героические одежды. Во время войны он попал в плен и провел в Германии четыре года. Дважды – из-за болезни легких и какого-то свирепого тюремщика – был на волосок от смерти. Любопытно, что для немцев он был французом, и его русское происхождение не сыграло роковой роли. После немецких и алжирских перипетий, по истечении контракта Иностранного легиона, ему предложили место администратора в известном Institut Français в Вене, кем он и оставался до отставки. Уже получив французское гражданство, несколько раз посетил Москву, где жили уцелевшие члены его семейства. Увиденное вызвало у него такой ужас, что, по его словам, он кроме своих родственников и церкви, никуда не ходил. С иронией рассказал мне, что в один из приездов он отправился в церковь Ильи Обыденского. На паперти пожилой человек, который, вероятно, еще помнил быт старого режима, изумленно воскликнул, указав на Раевского: «Смотри, Нина, барин приехал!» 

Мы познакомились с ним в гостеприимном доме семейства Разумовских, известном многим экс-советским беженцам и выбежанцам. После обеда мы с Марией Разумовской уединились в углу гостиной; она намеревалась перевести один из моих романов и сидела с тетрадью на коленях, выписывая непонятные ей слова. Недалеко от нее сидел в кресле пожилой господин, величественный облик которого меня сразу же поразил, до такой степени он напомнил русских вельмож 19 века. Он слушал нас с большим вниманием, хотя и дискретно, не вмешиваясь в разговор. Лишь по истечении некоторого времени Мария Разумовская представила меня. 

«Прощу прощения, я слушал вас – или подслушивал, – сказал Н.И. с большим юмором, – и удивлялся. Вы совсем не говорите так, как говорят советские». (Между прочим, позднее такого же комплимента я удостоился в разговоре с З.А. Шаховской и С.Н. Милорадовичем). В тот же вечер он пригласил меня на обед в свою прекрасную квартиру на Капитан-гассе. Я неоднократно посещал ее в течение трех венских месяцев до отъезда в Париж. 

Так начались наши дружеские встречи, которые продлились до его кончины. Он часто приходил ко мне в «Русскую Мысль» в конце рабочего дня, после которого мы шли в соседнее кафе. Иногда наши беседы длились часами. Не прервал эти дружеские связи и мой отъезд на несколько лет в Кельн. У меня сохранились его многочисленные письма. Когда я возвращался на несколько дней в Париж, я часто пользовался его гостеприимством, о чем вспоминаю с большой благодарностью. Раевскому я также был обязан переводом из Страсбургского университета в Лилльский, где я проработал почти четверть века. 

Я любил беседовать с ним. Его русский язык был безупречен, мысли оригинальны. Французским он владел в совершенстве (после войны он некоторое время работал переводчиком Верховного комиссара), галлицизмы никогда не врывались в русские фразы, как это часто случается у претенциозных галломанов. Но более всего меня восхищала его скромная и в то же время проникновенная мудрость. Скромность – не как психологическая черта, но своего рода жизненная программа. Раевский был незаурядным франкоязычным поэтом, его стихи ценил Пьер Эмманюэль, известный поэт, который дважды предлагал издать сборник его стихов со своим предисловием. Раевский поблагодарил, но отказался. Его рисунки с русскими мотивами также имели успех, но когда его старинный друг, Николай Вырубов, предложил устроить выставку, он решительно отказался.

– Почему, Николай Иванович?

Всякий раз, когда речь шла о том, что его глубоко трогало, Н.И. погружался в недолгое молчание, и затем:

– Может быть, потому, что я знаю о себе больше, чем Пьер или Николай, – я знаю, что я не поэт и не художник. 

Нужно обладать большой мудростью, чтобы изгнать самолюбие, этого вечного спрута литературной братии, и критическим оком взглянуть на свои творения! 

Другая особенность личности Раевского заключалась в большой моральной силе. Сначала Иностранный легион, где можно было встретить раскаявшихся бандитов всех континентов, затем немецкий лагерь предоставили ему, вероятно, возможность глубокого изучить человеческую психологию. Он мгновенно замечал фальшь, неискренность, гениальничание, ломание, уловки. И реакция его была молчаливой, но безжалостной. 

Я помню, как однажды мы встретились в «нашем» кафе, куда я пришел после работы в «Русской Мысли». Случайно там же оказался священник Александр Шмеман. С сигаретой в зубах, неестественно возбужденный, он присел к нашему столику (мы были с ним знакомы) и не совсем кстати принялся рассказывать о том, что советские эмигранты, среди них Борис Шрагин, не дают ему покоя, звонят и приходят в невозможные часы, и т.д. Тон рассказа был шутливым, но в нем проскальзывали хвастовство и раздражение. Лицо Николая Ивановича каменело; он молча допивал свое кофе, время от времени бросая на Шмемана взгляд, полный неприязни. Шмеман смутился и вскоре ушел. Я осмелился спросить Раевского, почему он так неприветливо обошелся со священником. «Он не знает, что священник создан для паствы, а не наоборот», – ответил он. 

Разумеется, мы много говорили о русских судьбах. И теперь, почти через тридцать лет после его исчезновения, я отмечаю, насколько он был дальновиден в своих прогнозах. В те времена – начало восьмидесятых годов – мысль об исчезновении коммунистической империи казалась утопией. В «Русской Мысли» мы часто цитировали слова Сергея Сергеевича Оболенского: «Эта история с большевиками еще на двести лет!» Но Раевский полагал, что крах СССР близок, и наступит он в результате не национальных или военных конфликтов, но от экономического истощения (что и произошло). А затем...

Я, надо сказать, довольно смутно представлял себе продолжение. Если корень зла – коммунистическая идеология – рухнет обвалом на дно истории, что же тогда может помешать восстановлению свободы, правового и демократического режима?

Николай Иванович поднял вверх свой прекрасно вылепленный палец и шутливо им погрозил.

По его мнению, падение коммунистической идеологии совсем не означает приход к государственному возрождению, тем более, что сами правители в последние годы относились к этой идеологии с большим цинизмом. Переходной период всегда сопровождается социальными потрясениями, но власть остается у тех, кто располагает экономическими и финансовыми рычагами, устойчивыми государственными структурами (КГБ, армия, администрация). Они совсем не намерены расставаться со своими привилегиями и властью. Есть два варианта: более реалистический, когда возникнет борьба за власть среди различных группировок, и второй, менее вероятный, – народное восстание. Во второй вариант, кажется, он почти не верил. 

Я думаю, что в целом его предсказание оказалось справедливым.

Столь же точен был его анализ крестьянского положения. Да, говорил он, колхозы могут исчезнуть, но в ближайшие полвека эти правители никогда не предоставят землю крестьянам в личное пользование, и в этом вся проблема. Страна без зажиточного крестьянства – обреченная страна. По этой причине США и западные демократии предоставляют фермерам многочисленные льготы. 

– Но почему, уничтожив колхозы, они не отдадут крестьянам то, что, в сущности, им должно принадлежать от рождения?

По мысли Раевского, даже самый бедный крестьянин в тысячу раз независимее от власти, чем любой чиновник. Это издревле было известно всем тиранам. Не допустить этой независмости, – такова будет задача новой власти. Даже без коммунистической идеологии инстинкт правителей подсказывает им, что любой независимый человек представляет опасность. Поэтому они предпочитают расходовать тонны золотых слитков, которые добываются каторжным трудом, а не иметь потенциальных бунтарей, в которых превращаются независимые люди. 

«Может быть, через пятьдесят или сто лет менталитет этих властителей изменится. Но пока...»

И этот прогноз Раевского оказался верным...

В одном из своих французских стихотворений Николай Иванович писал о смерти, которую, он, глубоко православный человек, ощущал как путешествие. Когда он прочитал его мне, он дополнил с улыбкой: 

«Смерть как путешествие. Или плаванье. Как у Бодлера. Представьте себе, ваш тримаран идет ко дну, но вы продолжаете плыть. Вот такой мне видится смерть». 

В день его похорон, когда траурный кортеж приближался к кладбищу вблизи Марны, навстречу выехал грузовик чудовищных размеров, перевозивший спортивный тримаран. Моряк (или спортсмен), выйдя из кабины, снял фуражку, молчаливо и почтительно приветствуя неизвестного ему Николая Ивановича Раевского, уходившего в последнее плаванье.