Перечитывая Толстого. Дерзкие заметки на полях романа «Война и мир»

Опубликовано: 6 декабря 2018 г.
Рубрики:

Говорят, что чуть ли не всё наше взрослое военное поколение перечитало в своё время эту книгу, так сильна была в ней потребность в годы гитлеровского нашествия. Но я из послевоенного, и прочтя её однажды в школьном возрасте, как того требовала программа по литературе (и пережив, надо сказать, довольно сильное юношеское потрясение), вернуться к ней уже не надеялся, сознавая в глубине души, что житейская круговерть едва ли позволит выкроить на это время. И хотя чувствовал порой легкие укоры совести, но утешал себя тем, что многие мои сверстники кроме детективов и газет и вовсе ничего не читают. Случилось, однако, что на время оказался я без этих самых газет, без телефона, без радио, даже без телевизора, а чуть ли не единственной книгой, имевшейся в тот момент под рукой, были именно два этих увесистых тома с медальонами Наполеона и Кутузова на обложке. И на месяц они мне заменили всё – и радио, и газеты, и телевизор. В общем, не будет преувеличением сказать, что весь этот месяц я ими жил. Хотя многое, конечно, при повторном, послеюношеском прочтении было воспринято по-другому. Вот этим своим другим прочтением я и хотел бы теперь поделиться.

Прежде всего, впечатление от личности автора. Такое ощущение, что имеешь дело с дьявольски умным (абсолютно на всё своя, ни у кого не заимствованная, продуманная и выстраданная точка зрения), да к тому же обладающим фантастической волей человеком. В самом деле, чтобы распорядиться всей этой армией персонажей, воля нужна никак не меньшая, чем при командовании армией настоящей. И ни минуты не сомневаюсь, что с последней Толстой справился бы ничуть не хуже. Поражает ещё и та великая жизненная школа, которую прошёл этот человек за тридцать пять лет, предшествовавших написанию романа. Ведь среди сотен его персонажей нет ни одного (буквально: ни одного), не отмеченного печатью неповторимой индивидуальности, причем придумать такое просто невозможно. А, значит, всё это запечатлевалось в памяти писателя от соприкосновения с бесчисленным множеством лиц всех сословий и социальных групп общества, причём соприкосновения плотного, а не мимолетного. Да, чтобы так узнать людей, надо было с ними съесть не один пуд соли.

 Поражают и сроки, в которые написан роман: 7 лет. Какая-нибудь «Сага о Форсайтах» писалась не то двадцать, не то тридцать лет, но разве сопоставимы масштабы? Не говоря уже о перелопаченном документально-историческом материале. Ведь помимо вымышленных, сколько там реальных действующих лиц, и о каждом из них автор сумел составить свое особенное, незаёмное представление. Да чтобы просто переработать и разложить по полочкам весь этот необъятный материал, обычному человеку не то что семи – семидесяти лет не хватило бы. Тут работы на целый штат сотрудников какого-нибудь академического института. И каким же мощным было творческое горение Толстого, позволившее ему в столь краткие сроки овладеть этим сонмом людей и событий, а затем и оживить их пером художника. Тут уже перед нами не две или три «болдинских осени», а семь полновесных «яснополянских лет». 

И, потом, ведь всё это набрано не на компьютере и отстукано не на пишущей машинке. Трудно представить, но даже простенькой авторучки не было ещё в распоряжении Толстого. А значит, пиши и макай, макай и пиши, а потом ещё черкай, переписывай и снова черкай – и так до бесконечности (диктовать, как Достоевский, Толстой был не способен органически). И пускай всё это переписано рукой безотказной Софьи Андреевны, всё равно: обречь себя на такое каторжное самоистязание мог только человек, увлекаемый могучей энергией своего не знающего берегов вдохновения. Потому что по уроку, по принуждению тут не сделаешь ничего. Тут, говоря словами Юрия Трифонова, потребно бурнописание, страстнописание, в процессе которого только и преодолевается сопротивление такого огромного материала. Зато и удовлетворение, которое приносило Толстому созерцание своего уже готового текста, мало с чем, наверное, может сравниться. Тем более, что в ту пору он был ещё не чужд стремления к мирской славе. 

Однако относиться к его шедевру с чувством прежнего слепого преклонения сегодня уже не могу. Как-никак я уже вдвое старше автора «Войны и мира», и может поэтому моя критическая «левополушарная» инстанция фиксирует помимо воли не только находки, но и просчёты великого романа. 

Так, в первом томе неожиданно разочаровали Пьер Безухов и Андрей Болконский. Выражаясь современным слэнгом, они здесь ещё не вполне раскручены. Болконский, например, представлен практически двумя эмоциями – плохо сдерживаемой досадой на жену и мечтами о славе, о своём собственном «Тулоне». Правда, автор даёт понять, что не только жена, но и почти всё великосветское общество вызывает в нём глухое раздражение, однако это выглядит скорее как декларация – настоящая мотивация героя здесь ещё фактически не развернута. Что же касается Безухова, то он в первых частях романа как бы лицо страдательное, объект домогательств всякого рода интриганов вроде Друбецкой или князя Василия, хотя эта его бесхарактерность выписана бесподобно. Как тип он нисколько не уступает, а, пожалуй, даже и превосходит того же Обломова. Но Толстой не Гончаров, и мне этого, увы, мало.

А вот кто, против ожидания, особенно согрел душу, так это старый Болконский. Что до меня, то это вообще одна из самых больших творческих удач Толстого. По своей художественной завершённости, по глубине проникновения кого ещё можно поставить рядом с ним? Разве что Наташу Ростову. Где и когда подсмотрел Толстой этот тиранический стариковский характер? Как сумел так плотно вжиться в него, что, кажется, протяни руку и сможешь его коснуться. Но этот почти голографический эффект конечно же обусловлен тем, что автор ещё и любит своего героя. Любит и прощает ему многое, несмотря на всю его взбалмошность и причуды, несмотря на то, что, не щадя старого князя, идёт до конца, показывая его с самой подчас неприглядной стороны (как, например, заигрывания с гувернанткой-француженкой m-lle Bourienne).

Впрочем, только ли Николай Андреевич Болконский? Рискну сказать, что авторская любовь к герою – главная пружина художественного успеха почти всех толстовских образов. И если продолжить нашу физическую (голографическую) аналогию, то не будет преувеличением назвать эту любовь тем опорным лучом, который позволяет автору высветить интимнейшие изгибы человеческой души, чтобы дать её нам в стереоскопически-объёмном восприятии. Там же, где Толстой выпускает из рук эту волшебную палочку, из-под его пера выходят куда более уплощённые образы – такие, как Элен, как немец Берг и его будущая жена, старшая из дочерей Ростовых Вера. Последняя, замечу в скобках, получилась настолько без лица, что я её при первом прочтении просто не запомнил и теперь узнавал о её существовании как бы впервые. А, вообще, не знаю уж почему, но стариков и женщин чувствует он особенно тонко и трепетно, уверенно обживая здесь каждую клеточку романного пространства. И вероятно поэтому Андрей Болконский ощутимо проигрывает княжне Марье, а Николай Ростов – Наташе, хотя допускаю, что многие со мной и не согласятся.

Однако почему же Толстой так решительно отказывает в интеллекте даже самым любимым своим героиням? Вспомним хотя бы анекдотические уроки геометрии, которые даёт княжне Марье старик-отец, приходящий в ярость от феноменальной бестолковости дочери. А Наташа Ростова? Да, она сердечна, чутка, обаятельна, но ведь не умна! Ну, не умны, положим, и остальные Ростовы, но Наташу-то на одну доску с ними не поставишь. Наташа для Толстого, как уже не мною замечено, в каком-то смысле идеал женщины, как когда-то Татьяна для Пушкина. И вот этот-то идеал, в его представлении, особенно в интеллекте и не нуждается. И кстати: история соблазнения Наташи Анатолем Курагиным, с точки зрения её художественной убедительности, кажется мне довольно-таки сомнительной. Понимаю, что автору нужен был этот сюжетный ход, чтобы потом снова свести героиню с раненым Андреем Болконским в сельской избе в Мытищах, но поверить в него, увы, не могу. Что-то заданное мерещится мне в этой интриге. Но не потому, чтобы она противоречила нравам светского общества – нет, как раз такая неопытная девочка была особенно лакомой добычей для Элен и её братца, – а потому, что именно Наташа с её безупречной чуткостью на любую искусственность и фальшь едва не попадает в эту ловушку. Такое ощущение, будто Толстой своей авторской волей навязывает ей эту измену, идя наперекор логике характера. А ведь даже её тезка, Натали Пушкина, осталась верна своему мужу, которого, судя по всему, по-настоящему не любила. Чувство же Наташи к князю Андрею было куда глубже и самоотверженней.

Те, кто рос и учился в советские годы, должно быть, помнят слова Ленина, сказанные Горькому по поводу автора «Войны и мира» о том, что до этого графа в русской литературе настоящего мужика не было. Не знаю, правда, кого конкретно имел в виду вождь мировой революции, но в школьной программе нам в этой связи неизменно преподносился Платон Каратаев в качестве собирательного образа этого самого мужика. Кажется, даже сочинения на выпускных экзаменах персонально ему посвящались. Однако теперь, при более зрелом прочтении, гораздо большее впечатление оставила у меня история крестьян села Богучарова, этого дальнего поместья князей Болконских, которых старый князь не случайно называл дикими. «Между ними всегда ходили какие-нибудь неясные толки, то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере, в которую их всех обратят, то о царских листах каких-то, <...> то об имеющем воцариться Петре Феодоровиче, при котором всё будет вольно и так будет просто, что ничего не будет». И как же поступают эти богучаровские мужики в самый критический момент наполеоновского нашествия, когда все кругом бегут, бросая на произвол судьбы дома и имущество? Они не только решают на сходке «не вывозиться и ждать», но ещё и пытаются удержать в заложницах княжну Марью. От заклятого врага Бонапарта здесь ждут послаблений и воли (что, может, не так уж противоречило социальным установкам французского императора). И как тут не поразиться тому трезвому бесстрашию, с которым вскрывает Толстой эти глубинные социально-психологические пласты, «таинственные струи народной жизни, причины и значение которых бывают необъяснимы для современников». А, с другой стороны, как тут подверстать через соединительное «и» такие дежурные понятия, как «народность» и «патриотизм» в романе «Война и мир»? Увы, в реальной жизни на поверку всё далеко не так просто и однозначно, и именно это с блеском демонстрирует нам его автор.

Эпилог к роману, и особенно его философские главы, которые так дружно пропускали и пропускают школьники всех поколений. Можно, конечно, посчитать, что Толстой злоупотребил здесь своим, так сказать, «служебным положением», навязывая чтение этого историко-философского эссе массовому читателю. Ведь он и так, казалось бы, почти всё сказал своим романом. А, с другой стороны, до чего же увлекательно было следить за совершенно уже обнажённой здесь авторской мыслью. И какая великолепная диалектика продемонстрирована им при анализе взаимосвязи между человеческой свободой и предопределённостью исторического развития, по-настоящему, сдаётся мне, не оценённая и по сей день. «Отношение свободы к необходимости уменьшается или увеличивается, смотря по той точке зрения, с которой рассматривается поступок; но отношение это всегда остается обратно пропорциональным». Ведь здесь, как в зародыше, предвосхищён знаменитый принцип дополнительности Нильса Бора, трактующий соотношение между волновой и корпускулярной сущностью элементарной частицы в зависимости от способа наблюдения и позиции экспериментатора, но сохраняющий свою общефилософскую значимость и за пределами микромира. И хотя Толстой не отвергает места в истории для индивидуальной свободы воли, но снова и снова напоминает своим романом (смыкаясь тут в чём-то с К.Марксом), как мощно пробивает себе дорогу историческая закономерность сквозь миллионы и миллионы отдельно взятых воль. «Ибо если установился такой-то образ правления или совершилось такое-то движение народа вследствие таких-то географических, этнографических или экономических условий, то воля тех людей, которые представляются нам установившими образ правления или возбудившими движение народа, уже не может рассматриваться как причина». И как тут не обратиться взором к нашим ещё не остывшим перестроечным и постперестроечным годам и не задаться, например, вопросом: а, может быть, политики, на которых мы привычно возлагаем ответственность за страдания и беды России, не столько вершители её судеб, сколько приводные ремни невидимого и неведомого нам бесстрастного вселенского механизма? 

Каждому, вероятно, знакомо это чувство, когда невыразимо жаль бывает покидать кинозал или отключать экран телевизора после просмотра какого-нибудь особенно глубоко запавшего в душу фильма и хочется длить и длить это сладкое чувство сопереживания судьбам людей, с которыми ты успел сродниться за два часа киносеанса. Вот с таким же ощущением переворачивал и я последнюю страницу романа, словно покидал дом, в котором прошло несколько драгоценных лет моей жизни. Он и в самом деле похож на дом, этот роман (образ Фазиля Искандера), в котором удивительно легко дышится, быть может в силу необыкновенной его соразмерности сердцу каждого отдельного человека, которое обретает в нём мир, гармонию и высокое успокоение.