Вера

Опубликовано: 12 сентября 2018 г.
Рубрики:

К нам в редакцию была прислана рукопись рассказа, найденного дочерью после смерти отца, участника войны. Рассказ показался редакции интересным. Сегодня мы его публикуем.

 

Я шёл по болоту, прыгая с кочки на кочку и ежеминутно проваливаясь то по колено, то по пояс в покрытую обманчивым зелёным покровом почву. Моросил въедливый дождик и беспрерывно стучал своими каплями по плащ-палатке, стекая тонкими ручейками на землю. Наконец, мокрый, грязный, усталый я выбрался в лес. И чем дальше я шёл вперёд, тем сильнее гремела вокруг стрельба. Вскоре же послышалась трескотня пулеметных очередей, а снаряды стали рваться совсем близко, обдавая градом слякоти и грязи. Я падал, полз, поднимался, наконец, бежал все время согнувшись, в непрерывном напряжении, готовый каждую минуту снова броситься на землю.

 

Наконец, я добрался до тщательно замаскированного небольшого сруба командира роты – старшего лейтенанта Гардина. О нем говорили, что это один из лучших командиров в дивизии, человек большой храбрости и силы воли. Зайдя же в сруб, я увидел почти юношу с лицом усталым, почерневшим, но очень привлекательным, благодаря необычно глубокому взгляду черных, как ночь, глаз. 

Я представился, он очень радушно принял меня. Мы сперва побеседовали о деле, по которому я пришёл, а потом разговорились. Вскоре выяснилось, что оба мы закончили почти в одно и то же время Ленинградский университет, но только я годом позже него. Оба учились там в аспирантуре. И это сразу сроднило нас. Мы стали вслух вспоминать и захватывающие лекции Тарле о Наполеоне, и шумные защиты диссертаций, и волнение перед экзаменами, и споры с пеной у рта о жизни, любви, и научные кружки, свои доклады на них об учении Джона Локка или же о строении внутриатомного ядра, и громадный зал Публичной библиотеки с сотнями склоненных над книгами голов. Всё это, заслоненное двумя годами войны, физического и духовного напряжения, всяческих невзгод, потерь и страданий, казалось теперь чем-то очень далеким, даже порою не верилось, что всё это было в действительности; и в то же время именно благодаря тому, что эта студенческая жизнь так внезапно сменилась сырыми землянками, тяжелыми лишениями, каждодневной угрозой смерти, именно поэтому теперь она стала для нас во сто крат больше, значительнее и показалась такой прекрасной и неоценимо дорогой.

Под влиянием всех этих воспоминаний каждый из нас почувствовал, что мы не случайно познакомившиеся люди, а чуть ли не старые закадычные друзья, которые очень давно не виделись и которым надо бесконечно многим поделиться, многое вспомнить, и не только надо, а настоятельно необходимо.

Вдруг длинной очередью загремел немецкий шестиствольный миномёт, и один за другим, как бы торопясь и перегоняя, где-то совсем рядом разорвались пущенные им мины.

- Опять заревела корова, - сказал Гардин (так называли у нас этот миномет). - Что -то они заактивничали сегодня. 

Он вышел из сруба, чтобы отдать некоторые приказания, но вскоре вернулся, и мы продолжили нашу беседу.

Совсем незаметно разговор перешёл на темы литературы, искусства, и мы с жадностью изголодавшихся людей стали перебирать в памяти любимые произведения сперва скульпторов, потом художников, вспоминали большие, с застекленными потолками залы Русского музея, Брюлловскую «Помпею», «Девятый Вал» Айвазовского  и даже начали спор о том, с какой стороны – справа или слева – входит в комнату вернувшийся после ссылки народоволец из картины Репина «Не ждали». Потом долго рассуждали, где и на каком именно месте висит Суриковский  «Меньшиков в Берёзове» и какое там выразительное лицо у Меньшикова – воплощение отчаяния и силы.

Как маленькие дети, мы радовались каждый раз, когда общими усилиями вспоминали какую-нибудь забытую черту, штрих.

– Вы знаете, – начал Гардин, – когда вот так на минутку закроешь глаза и подумаешь о том, как много хорошего, бесценного создано на этом свете, то становишься неописуемо горд именно потому, что ты человек, что всё это создано подобными тебе и ты можешь познать красоту, силу, грандиозность души и разума людей. Как много вечно юного и прекрасного создано человеком.

- В одном месте, не помню в какой книге, Генрих Гейне,- а это один из моих любимых поэтов,- говорит приблизительно так, эти слова почему-то отчетливо и ярко запечатлелись в моей памяти: «Илиада, Платон, Венера Медицейская, Страсбургский собор, Французская революция, Гегель – всё это отдельные счастливые мысли в творческом сне бога». Сказано хорошо, но вы чувствуете с какой грустью и болью.  Я сказал бы примерно так же, но несколько перефразировав: «Всё это лишь лучшее в творческом деянии человека» …

Он неожиданно остановился. Вокруг стояла тяжелая напряженная тишина. Мы ждали молча и думали каждый о том, как это хорошо в обстановке бессонниц, непролазной грязи,  беспрерывного огня, смерти, когда не имеешь времени и возможности ни писать, ни читать, ни, зачастую, даже думать о чем-нибудь отвлеченном , вдруг внезапно там, где никогда не ожидал, встретить человека, с которым можно поговорить абсолютно обо всем, погрузиться с ним в беспредельные дебри человеческой мысли, в неиссякаемые источники человеческого духа и как-то особенно, по-новому ощутить величие человека и его творений.

Вдруг Гардин живо вскочил, лукаво засмеялся и сказал: 

- А у меня что-то есть для вас совершенно необыкновенное. Спорю на что угодно, - не угадаете!

Он с той же живостью протянул мне свою большую узловатую руку, чтобы заключить спор. Мы, смеясь, обменялись крепким рукопожатием, потом он подбежал к своему вещевому мешку, стал там что-то старательно искать. И внезапно, словно созданная волшебством, в его руках появилась большая бутылка настоящего Французского шампанского. Я замер от удивления.

- Вы поражены? - засмеялся он. -Эта бутылка имеет за собой целую историю. Ещё под Спасской Полестью мы напали на один немецкий штаб, и фрицы так поспешно удирали оттуда, что забыли целый ящик хороших выдержанных французских вин, награбленных где-нибудь в Бургундии или в Шампани. Раньше я читал о них лишь в романах, а тут, представляете, целый ящик. Ну, мы, конечно, попробовали их изрядно, а несколько бутылок я всё же припас к празднику или же для редкого гостя. Вот осталась последняя. Так что придется распить по случаю нашей встречи, - и он торжественно понёс бутылку к столу.

В это мгновение снова усилилась стрельба, и наш сруб закачался, как лист, треплемый ветром. Гардин вышел, а я тем временем внимательно рассмотрел этикетку на бутылке и окончательно восхитился, прочитав, что вино ещё марки 1903 года. Вскоре вернулся Гардин, сказал, что, к счастью, только поцарапало осколком одного сержанта, выругал немцев, которые почему-то не хотят понять, что у него сегодня гость и продолжают свои обстрелы. После этого он вытащил непонятно откуда два добротных стакана, сделанных из стреляных снарядных гильз. Мы с благоговением открыли бутылку, пробка с треском выскочила, и бурлящее, словно пена морская у берега, шампанское было разлито по стаканам. Когда мы подняли их вверх и задумались в замешательстве над тостом, то, как это часто бывает, вдруг нас обоих, независимо друг от друга, осенила одна и та же мысль, и мы задекламировали в один голос Пушкинские: 

Поднимем бокалы, содвинем их разом!

Да здравствуют музы, да здравствует   разум!

Ты, солнце святое, гори!

Как эта лампада бледнеет

Пред ясным восходом зари,

Так ложная мудрость мерцает и тлеет

Пред солнцем бессмертным ума.

Да здраствует солнце, да скроется тьма!

Эта здравица в честь солнца и проклятие тьме прозвучала по-настоящему юно и искренне. Хотя вслух мы этого не сказали,  но каждый из нас подумал, сидим мы сейчас не в университетской аудитории, не в кругу друзей в студенческом общежитии и не на бархате театральных кресел именно потому, что боремся за сияние этого самого солнца, за уничтожение нависшей над миром адской тьмы.   

Я взглянул на часы, к своему удивлению, увидел, что прошел незаметно почти целый день, и собрался уходить. Гардин, удерживая меня, убеждал, что становится темно и поэтому идти бессмысленно, что немцы усиливают в это время стрельбу, да и вообще здесь ходить ночью не рекомендуется. Когда же я всё же пытался возражать и делать какие-то потуги к тому, чтобы уйти, он начальственно безоговорочным тоном заявил, что здесь командир он, а посему запрещает мне идти, и никаких больше разговоров по этому поводу быть не может. После такого категорического заявления я уже больше не осмелился спорить и остался на ночлег. Поужинав, мы легли на нары, покрытые вместо матраца хвоей, обернутой в плащ-палатку, закрутили по толстой цигарке, потушили коптилку, сделанную всё из той же универсальной снарядной гильзы, накрылись шинелями и заговорили о жизни и смерти. Вернее, говорил Гардин, а я слушал, изумленный неожиданно открывшимся передо мной богатством чистоты и веры. Как часто проходим мы мимо людей, не зная о том, какая великая сокровищница -душа перед нами!

— Вот, я на войне, — говорил Гардин, сначала медленно, как бы раскачиваясь, а затем все более и более воодушевлённо, — почти с самого первого дня и беспрерывно, за исключением двух «вынужденных посадок» в госпиталь, на передовой. В каких только переделках не приходилось бывать! Раньше мне всё это казалось возможным лишь в книгах, а теперь же я убедился, что жизнь выдумывает подчас значительно более сложные положения, чем любая, даже самая замечательная из книг.

— Достаточно вам сказать, что я сначала рядовым красноармейцем был в окружении под Кингисеппом, потом в сентябре 1941 года, когда немцы рвались к самому Ленинграду, был в Петергофе, а потом на всех этих так называемых «пяточках» и «долинах смерти» — на Невской Дубровке, под Мясным Бором, у Синявино… Ну, словом, в таких местах, где бывали случаи, когда от нашей роты оставались в живых по пять человек, а то и меньше. 

Он замолчал, и огонёк вспыхнувшей цигарки осветил в полумраке его бледное от волнения лицо.

- И всё же, - продолжал он, - несмотря на то, что было уже много случаев отправиться, как говорится, «в мир иной», я, как видите, жив: хожу, дышу и даже мыслю. И, знаете, я уверен, что, быть может, придется побывать и в ещё больших переделках, но я всё равно буду жить.

Он остановился, и мне казалось, я почувствовал в темноте неугасимый огонь, сверкавший в его глазах.

— Да, буду, обязательно буду жить. Можно было уже десятки раз стать фаталистом, сама жизнь толкала на это, иногда чудом спасая от смерти, и я часто вспоминал «Тамань» Лермонтова.  Это, я сказал бы, словно высеченное из цельного куска мрамора, воплощение неотвратимости судьбы, и все-таки я не верю, не хочу верить в неё! Есть, - вы наверное помните, - одна латинская пословица, она звучит, если не ошибаюсь, так: “Ducum  volentum fata, nolentum trahunt” - «Покорного судьбы ведут, сопротивляющегося тащат насильно». В этой поговорке – сгусток психологии, пессимизма и пассивного отношения к жизни: хочешь не хочешь, а все равно над тобой довлеет нечто высшее – судьба, и решает она, а не ты. Этот взгляд, по-моему, отражение лишь слабости человека, того, что ещё не понял или не смог понять до конца – своего назначения быть покорителем природы, а значит, и всяческих судеб. Я же считаю, наоборот, что жизнь наша – это арена активной борьбы, где человеку предоставляется возможность применить все его силы и способности, арена, на которой он, в сменяющихся своих поколениях взбирается на вершину познания и господства над миром.

С режущим свистом пролетел снаряд и плюхнулся, не разорвавшись, в болото. В нашей конуре стоял непроницаемый мрак, и слова Гардина падали уверенно, с достоинством, как бы рассекая эту тьму и прокладывая себе широкую дорогу в свет. Я спросил его:

- А почему у вас всё же такая уверенность в своей счастливой звезде?

- Почему? Да очень просто. Я себя убедил в том, что не должен погибнуть, обязан жить, чтобы отстоять всё, без чего немыслимо существование: Родину свою, народ, науку. Не может, не должно быть моей смерти. После войны мне ещё очень много сделать надо: и неоконченную диссертацию написать, и всякие мои мысли по физике проверить опытами, и книг сколько прочесть, и потом… Вы понимаете, я ещё совершенно не жил, а у меня, должен признаться, есть любимая девушка, которая ждёт меня, да и вообще много всего. И вот это убеждение, которое постепенно превратилось в непоколебимую уверенность, даёт мне силы, побеждает страх смерти, помогает идти сквозь все опасности… Быть может, говоря откровенно, здесь есть кое-что и от самообмана, но, если бы я не считал так, то, пожалуй, нелегко было бы выдержать эти два года. Однако, я верю: вот запомните - мы с вами ещё обязательно встретимся после войны в Ленинграде, обязательно.

Он так убеждал своими словами, своей дышащей силой и страстью, верой, что я уже не мог представить себе, что он может быть убит, так же, как и все мы, особенно на войне.

Наутро по-дружески распрощались, долго и крепко жали друг другу руки, решив, что по окончании войны во что бы то ни стало увидимся и вспомним нашу замечательную встречу. Снова согнувшись, под грохот орудий и беспрерывную стрельбу, то ползком, то, наоборот, бегом, я возвращался в КП дивизии. Когда я, наконец, пришёл туда, то в нескольких шагах от землянок встретил одного из работников штаба.

- Вы откуда? - спросил он.

Я ответил, что возвращаюсь от Гардина и что там всё в порядке. Тогда он как-то сокрушенно посмотрел на меня и сказал:

-Вы, видимо, не знаете, только что звонили по телефону. Полчаса назад Гардин убит при отражении атаки противника.

Я остолбенел. И если в обстановке непрерывной опасности, когда вокруг погибают часто десятки знакомых людей, острота смерти обычно притупляется, то сейчас, наоборот, она обрушилась на меня всей своей давящей и страшной тяжестью. Ведь только что, изумленный необыкновенной силой его веры в жизнь, я был готов поклясться, что человек такой души просто не может погибнуть. И вдруг… Да, сама жизнь заставляет быть фаталистом. Судьба — это страшное чудовище, которое только и подстерегает удобный момент, чтобы схватить свою жертву, и никто не уйдёт от её цепких и злых щупальцев. Мне вспомнилась и латинская пословица, которую так незаслуженно осмеял Гарди, и не помню чьи слова: «Давно спутаны страницы в книге судеб, никто не знает, какими удивительными путями придёт он к своей гибели». Стало до боли грустно и казалось вот-вот подступят к глазам слёзы.

Прошло несколько дней. Мне неожиданно надо было ехать в командировку. Когда я добрался до железнодорожной станции, то узнал, что никаких поездов сейчас нет и не предвидится, кроме санитарной летучки, которая пойдёт через полчаса. Я бросился туда, упорно и долго упрашивал, чтобы меня взяли с собой. Наконец, надо мною, видимо, сжалились и пустили в поезд.

В пути я скоро разговорился и даже подружился с главным врачом – пожилой, очень симпатичной женщиной. А вечером она пригласила меня пройти вместе с ней в обход по вагонам для раненых. Зайдя в один из вагонов, я услышал, как кто-то тихо-тихо зовёт меня. Это был Гардин. Улыбка играла на его губах, и он даже попытался протянуть мне руку.

- Неправда ли странная встреча? - сказал он.

Только услышав его голос, я понял, что это не бред, а действительность. Тогда я бросился к нему:

-Вы живы! Как это хорошо! А ведь сообщили у нас о вашей смерти!..

-О моей смерти!? Я же говорил вам, что обязательно останусь в живых, и мы с вами ещё обязательно встретимся в Ленинграде. Нет, меня не могут, не должны убить!

И всё тем же неугасимым пламенем веры горели его глаза, наполняя всё вокруг чувством бодрости и уверенности, великим чувством жизнеутверждения.

 

13-17 октября 1943-го года

 

___________

 Фото из архива  Елены Экмекчи