Осип Мандельштам: «Но не волк я по крови своей». Памяти учителя А.И. Мосенжника

Опубликовано: 27 марта 2018 г.
Рубрики:

Памяти учителя А.И.(Ушер) Мосенжника

 

 

Уходят вдаль людских голов бугры:

Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,

Но в книгах ласковых и в играх детворы,

Воскресну я сказать, что солнце светит.

 

 

 

Мандельштам. Самое знаменитое стихотворение поэта впервые я не прочитал, а услышал. Произошло это 65 лет назад, 6 марта 1953. В этот день, в 6 утра, объявили о смерти Сталина. Тогда я учился в 9д классе 131 школы города Харькова. У нас была первая смена (сообщения никто не слышал). Все явились в школу к первому уроку.

В школе учеников попросили собраться в спортивном зале. И директор школы сообщил нам прискорбную весть. После окончания траурного митинга мы, с грустными и унылыми, а у некоторых, заплаканными лицами, разбрелись по классам. В нашем 9д классе по расписанию был урок русской литературы, которую преподавал Александр Ильич Мосенжник. Когда мы зашли в класс, учитель попросил закрыть дверь (всунуть ножку стула в ручку двери). Для того чтобы понять, что произошло потом, надо немного рассказать о нашем учителе. Это стало возможным, благодаря публикации статьи Феликса Рахлина, (выпускника 131 школы 1948 года) «Старый учитель Александр-Ошер Мосенжник».  

Александр Ильич, который на самом деле Ушер (от Ошер – счастье) Исай-Гершевич Мосенжник (это его родовая фамилия), родился в 1921 году в местечке Чуднов-Волынский на Житомирщине. Отец умер рано, а мать, будучи беременной, чудесным образом выжила после еврейского погрома поздней осенью 1920 года. А.И. Мосенжник учился на филологическом факультете Киевского университета, оттуда ушел на фронт, был ранен, а затем как инвалид был демобилизован.

Доучивался он уже в Кзыл-Орде (Казахстан), где во время оккупации находился Объединенный украинский (киевско-харьковский) госуниверситет. В 1944 году возвращается в Житомир, где преподает историю литературы и публикует статьи на литературные темы, трактовка которых не совсем согласовывалась с указующей линией партии. Из партии его исключили. После предупреждения друга в конце марта 1949 года: «Убирайся сегодня из города – завтра тебя придут арестовывать», успел уехать в Харьков, где жили родители жены. И это спасло его от ареста.

Так А.И. Мосенжник оказался в Харькове и стал учителем русской литературы в 116 женской школе, а затем, одновременно, и у нас, в 131 мужской школе. Школьники звали его «Сюня» (оказывается, так называла его жена). Это был любимый учитель, великолепный рассказчик. К концу жизни, Александр Ильич остался один, жена его умерла, а их сын и дочь трагически погибли. Внучка уехала в США. Он умер на 90-м году жизни. Но незадолго до смерти, уже практически слепой, он продиктовал, а его ученики бережно записали воспоминания, которые он назвал «Семейная история в оправе времени».

И вот «Сюня» заходит в класс, просит закрыть дверь, садится на стол спиной к классу и начинает рассказывать. Вот вы страдаете, многие не могут сдержать слез, но знаете ли вы о том, как в 1937-1938, а потом в 1947-1949 годах людей арестовывали по доносу за малейшие, высказанные на людях сомнения в правильности политики партии?! Рассказывает, как его пытались арестовать в 1949. А затем читает стихи Мандельштама:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

Читал он негромко, медленно, без пафоса, четко выговаривая каждое слово. Слова вроде были все понятны, но смысл доходил не сразу. «Сюня» продолжал:

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

И слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи смеются глазища.

И сияют его голенища.

Вырисовывался, вроде, знакомый портрет. Но неужели эти стихи о нем? И нам только что сообщили, что он умер. Непостижимо. Но дальше было опять непонятно:

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,

Он один лишь бабачит и тычет.

Что это за «сброд тонкошеих вождей»? Какими услугами «полулюдей» он играет? Почему при общении они не используют слова? Одни вопросы, на которые нет ответа. «Сюня» продолжает:

Как подкову, дарит за указом указ — 

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него — то малина,

И широкая грудь осетина.

Опять вопросы. Как казнь связана с малиной? Если стихи о нем, то, причем здесь осетин? Нам говорили, что Сталин - грузин.

 «Сюня» читал и другие стихи. Но мне запомнилось это стихотворение.

Прозвенел звонок, нам объявили, что в стране объявлен траур, уроков не будет и можно идти домой. Уныло-грустные мы покидали школу. На улицах было много народа. В парке Шевченко и в скверах народ толпился возле многочисленных бюстов Сталина. Возле каждого такого бюста стоял почетный караул. Пионеры и комсомольцы отдавали последнюю почесть скончавшемуся вождю.

Чем руководствовался «Сюня», проведя такой урок, было непонятно. Очевидно, он рисковал. Но, видимо, его настолько переполняли эмоции радости по случаю такого знаменательного в его жизни события, что он должен был немедленно с кем-то поделиться. По счастливой случайности, это был наш, 9д класс. Никаких последствий для «Сюни», насколько я знаю, этот урок не имел. Мы оказались достойными слушателями, сексотов в нашем классе не нашлось.

Прочитал я это стихотворение в оригинале, как и другие стихи Мандельштама, много лет спустя. Сейчас изучение творчества поэта входит в школьные программы. Опубликовано множество статей и очерков с подробным анализом его стихотворений. Есть электронная версия Собрания сочинений поэта в четырех томах.

Стихотворение «Мы живем …», Мандельштам написал в ноябре 1933 года, 85 лет назад, за 20 лет до смерти описанного в нем тирана. Оно стало одним из самых известных стихотворений 20-го столетия. В шестнадцати строках стихотворения дана характеристика целой эпохи. Атмосфера страха, царившая в стране, представлена в емкой поэтической формуле: «Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны». Пугающая пустота- («под собою, не чуя страны»)- вызывала всеобщий тотальный страх. О том, что пустота вызывает страх, поэт писал еще в 1912 году:

Паденье - неизменный спутник страха,

 И самый страх есть чувство пустоты.

Страх поразил людей настолько, что любая критика существующего порядка просто невозможна, «речи … не слышны», (огромная страна молчала, «железный занавес», созданный системой, надежно защищал от любого свободомыслия извне).

Мандельштам использует точные, меткие и выразительные эпитеты при описании образа « кремлевского горца»: «жирные как черви пальцы», (о жирных пальцах вождя Мандельштам слышал от Демьяна Бедного); «тараканьи глазища», (я вспоминаю военные фильмы 40-х годов, («Первый удар», «Второй удар» и т.д.), заключительные кадры, которых,- вождь с трубкой и хитро прищуренными глазами; возможно, в них и было что-то тараканье); «слова как пудовые гири», (вождь говорит, словно, бросает пудовые гири; его слова всегда верны, возражать, себе дороже – засудит, сошлет, убьет); «сияющие голенища», (многие помнят парадные портреты вождя - военный китель защитного цвета и до блеска начищенные сапоги). 

Вождь не говорит, а «бабачит и тычет», а «сброд тонкошеих вождей», «свистит, мяучит и хнычет», (окружение вождя не могло выражать свои мысли словами (мыслей просто не было), они могли только «подсвистывать», «подмяучивать», «похныкивать» вождю; достаточно, что вождь за них думает и доносит им свои указания, когда бабачит и тычет). 

Вождь «играет услугами полулюдей», (важно, чтобы его окружение, «тонкошеи вожди», беспрекословно доносили народу его указующие мысли; любое отклонение от указующей линии жестоко наказывалось).

Вождь дарит народу «за указом указ», как «подкову» на счастье, (народ должен быть благодарен вождю: он думает об них; народу остается только воспевать своего благодетеля, и неважно, что многие указы заканчиваются казнью – все для блага народа).

Каждая «казнь у него — малина». «Малина» (жаргонное слово), обозначающее «притон», (в данном случае кремль), («малон» (иврит) – гостиница). Казнь – хороший повод для вождя собрать в малине свое ближнее окружение, для того, чтобы: во-первых, показать, что они сообща делают добрые дела – уничтожают врагов во имя «светлого будущего»; во-вторых, еще раз убедиться в верности ему своих «тонкошеих вождей».

И последняя строчка: «И широкая грудь осетина», которая, первоначально, звучала так: «И широкая жопа грузина» (Д. Быков) завершает монументальный образ тирана.

Мандельштам запечатлел омерзительно-монументальный, «монументально-лубочный и вырубленный» (А.Ахматова), образ тирана, который выражал «ужас и неодолимую силу Сталина» (Ф.Искандер)

Б.Пастернак не считал, что стихи про кремлевского горца имеют отношение к поэзии: «Это не литературный факт, но факт самоубийства».

Эмма Герштейн вспоминает: «И он снова прочел все стихотворение, закончив с величайшим воодушевлением:

Как подковы, дарит за указом указ –

Кому в пах, кому в лоб

Кому в бровь, кому в глаз!!– 

...– Смотрите – никому. Если дойдет, меня могут... РАССТРЕЛЯТЬ!»

Мандельштам же, не молчал: читал друзьям, хорошим знакомым. Он хотел, чтобы «дошло».

Тема смерти была свойственна поэтам той «страшной поры»:

Пуля, им отлитая, отыщет

Грудь мою, она пришла за мной.

(1916, Н.Гумилев)

В зелёный вечер под окном,

На рукаве своём повешусь.

(1916,С. Есенин)

А сердце рвется к выстрелу,

а горло бредит бритвою.

(1916-1917, Вознесение, В.Маяковский)

Всё чаще думаю — 

не поставить ли лучше 

точку пули в своём конце. .

(1915, Флейта-позвоночник, В.Маяковский) 

Для этих поэтов их пророчество сбылось буквально, хотя для них – это был некий образ. 

Но, для Мандельштама смерть поэта, художника, - нечто сакральное: “Смерть художника … последнее, заключительное звено... Она... служит как бы источником этого творчества», 

Тема предчувствия смерти присутствует уже в раннем творчестве поэта:

И надо мною роковой, 

Неутомимый маятник качается 

И хочет быть моей судьбой, …

И уклониться, не дано. 

 (1910)

Неужели я настоящий

И действительно смерть придет?

(1911, отчего душа так певуча)

Мандельштам (впрочем, как и его кумир, Пушкин) был человеком поступка – мог, например, защищая жену, прилюдно дать пощечину А. Н. Толстому.

Поэтому написание стихов о Сталине, а затем их сознательное обнародование, чтобы «дошло», было в духе поэта.

Мандельштама арестовали в ночь на 14 мая1934 года. Сталин, в молодости поэт, прочитав стихотворение, сразу понял, что стихи «такой страшной обвиняющей силы», мог создать «великий мастер». Мандельштама пока не расстреляли, а с резолюцией Сталина «Изолировать, но сохранить», отправили в ссылку в Чердынь. Не этого ждал Мандельштам, он хотел смерти, которая стала бы триумфальным «началом» его творчества. Попытка выброситься из окна была неудачной. 

Потом следует просьба Бухарина Сталину – разобраться, за что посадили Мандельштама с припиской «Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста Мандельштама». Затем следует известный звонок Сталина Пастернаку. Существует много версий этого разговора. Вот фрагмент одной из них. На вопрос Сталина: «Но, он, же мастер?», Пастернак отвечает: «Не в этом дело». Сталин прервал разговор. 

Семье Мандельштама разрешают поселиться в Воронеже. Наступает четырехгодичная передышка, в результате которой появляется «Воронежская тетрадь». 

Стихотворение «Волк» (центральное произведение «Волчьего цикла») Мандельштам начал писать в марте 1931 года, (за два года до написания «Мы живем…), а закончил в 1935, находясь в ссылке. Надо заметить, что перед этим, в течение пяти лет, поэт молчал, не написал ни одного стихотворения.

Поводом для создания этого стихотворения послужило «Дело под Уленшпигелем» (которое Мандельштам называл «Делом Дрейфуса»), длившееся с 1928 по 1930 год. В сентябре 1928 года вышла в свет книга Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель», где на титульном листе было напечатано: «Перевод с французского Осипа Мандельштама» (это была явная ошибка издательства). На самом деле, Мандельштам, по заданию редакции, редактировал переводы двух разных авторов, объединив их в один. Но издательство даже не удосужилось напечатать фамилии переводчиков. Мандельштам в этой ситуации повел себя вполне корректно: обратился с письмом к переводчикам, попросил извинения, предложил денежную компенсацию. Но переводчики настаивали на судебном разбирательстве. Разгорелся скандал, подогреваемый штатным фельетонистом газеты «Правда». В результате, сугубо частный конфликт перерос в склоку, а затем и в откровенную травлю поэта. Против Мандельштама «поднята … недостойная травля, … под ложным, разумеется, предлогом…», - писал Пастернак в те годы.

В феврале 1930 года Мандельштаму пришлось отвечать уже не на вопросы о разнице между переводами, а о том, что он делал в Феодосии при белых. Дело кончилось тем, что созданная комиссия приняла Соломоново решение – все неправы. Иск одного из переводчиков суд не удовлетворил, на основании того, что обработка Мандельштама «является совершенно самостоятельным произведением». А Мандельштам напечатал «Открытое письмо советским писателям», в котором объявил, что «после года дикой травли, пахнущей кровью», он выходит из Федерации советских писателей.

Так что, когда Мандельштам после долгого перерыва задумал это стихотворение, еще кровила обидой душевная рана, нанесенная недавней травлей. В результате первоначально возникают такие строки:

Не табачною кровью газета плюет,

Не костяшками дева стучит, — 

Человеческий жаркий искривленный рот,

Негодует, поет, говорит —

Я — трамвайная вишенка страшной поры,

(Я — вишневая косточка детской игры)

И не знаю, зачем я живу.

Человек в отчаянии «негодует, поет», пытаясь доказать свою правоту; его рот «жаркий искривленный», но в ответ лишь необоснованные обвинения, «не табачною кровью газета плюет».

Последнее двустишие было использовано в другом стихотворении, написанном в апреле 1931 года: 

Нет, не спрятаться мне от великой муры,

За извозчичью спину — Москву,

Я трамвайная вишенка страшной поры

И не знаю, зачем я живу.…

У кого под перчаткой не хватит тепла,

Чтоб объездить всю курву Москву.

(мура – страх «идиш»)

Человек в Москве, как люди в трамвае, становятся частью толпы, от которой не укрыться, сколько бы ты не кружил по кольцевым маршрутам. Человек, словно «вишенка», висит «на трамвае жизни». Но, человек, как и «вишневая косточка», может быть в любой момент выброшен из жизни. Одновременно страх, отчаяние, «зачем я живу» и влечение к этой « курве Москве» испытывал поэт в ту «страшную пору».

В окончательной редакции «За гремучую доблесть…» звучит так:

За гремучую доблесть грядущих веков,

За высокое племя людей, — 

Я лишился и чаши на пире отцов,

И веселья, и чести своей.

 

Мне на плечи кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей:

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей...

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,

Ни кровавых костей в колесе;

Чтоб сияли всю ночь голубые песцы

Мне в своей первобытной красе.

Уведи меня в ночь, где течет Енисей.

И сосна до звезды достает,

Потому что не волк я по крови своей

И меня только равный убьет.

Для характеристики «доблести» Мандельштам использует эпитет «гремучая». Обычно, этот термин характеризует то, что производит громкие, гремящие звуки, например, гремучий водопад. В этом смысле, «гремучая доблесть» - это борьба за светлое будущее, которая сопровождается оголтелой агитацией, производящей много шума, как падающая вода, но, по сути, это пустая болтовня, рисуемые перспективы весьма туманы. С другой стороны, прилагательное «гремучий» характеризует нечто с душком, (вонючка гремучая), или человека с подлым, сволочным характером. (Словарь русского арго). Это намек на то, что доблесть не всегда добывалась в открытом бою с врагами. Многие свою доблесть добывали на допросах в подвалах, в пыточных камерах иди при расстрелах врагов народа.

Но поэт верит, что «высокое племя людей» все-таки придет. И ради этого, он уже лишился «веселья» и «чаши на пире отцов» (преемственности от поэтов предыдущих эпох).

Образ Века в стихах Мандельштама постоянно меняется:

... Спит Москва, как деревянный ларь,

И некуда бежать от века-властелина...

Ужели я предам позорному злословью —

…Присягу чудную четвертому сословью.

И клятвы крупные до слез? 

 (1 января1924)

(«четвертое сословие» - рабочий класс)

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки? 

 (Век. 1922)

Бал-маскарад. Век-волкодав.

Так затверди ж назубок:

Шапку в рукав, шапкой в рукав —

И да хранит тебя Бог. 

(Ночь на дворе. Барская лжа.1931)

Вначале это неотвратимость революционных перемен, «некуда бежать от века-властелина», и поэт осознает, что не хочет и не может участвовать в разрушении существующего миропорядка, «ужели я предам… присягу … четвертому сословию», (отсюда и потеря « чести своей»). Затем возникает образ «век мой, зверь мой». Век, который пришелся на перелом эпох, подобно зверю, ранен, позвоночник его сломан. И только жертва крови «склеит двух столетий позвонки». Но где тот смельчак, который «сумеет заглянуть в…зрачки» зверя и понять его. И тогда рождается образ «век-волкодав», от которого уже не укрыться, разве что «шапку в рукав, шапкой в рукав» спрятаться, а дальше как повезет.

«Век-волкодав» настигает поэта и «на плечи кидается» со спины. «Век-волкодав», по определению, предусматривает разделение человечества на две категории: волки и волкодавы. Кто победит в этой бойне неизвестно. Поэт понимал что, волкодавы, вроде, делают нужную работу,- уничтожают волков, и тем самым приближают «светлое будущее». Но сам поэт, в силу своих телесных и духовных качеств, не может участвовать в этой битве. Мы буквально слышим крик: «Но не волк я по крови своей», я - поэт» Лучше упрячь меня, словно «шапкой в рукав», в сибирские степи. Поэт согласен на ссылку в Сибирь, чтобы не видеть «ни труса», (человека, который изменил себе, предал свои принципы), ни страшной картины уничтожения врагов в машине в виде «колеса». Колесо перемалывает человека. От человека остаются только «кровавые кости» и «хлипкая грязца». Зрелище из не приятных.

Это не Век-часовой, который в бреду видит герой Э.Багрицкого (ТВС, 1929):

А век поджидает на мостовой,

Сосредоточен, как часовой.

Иди - и не бойся с ним рядом встать.

Твое одиночество веку под стать.

Оглянешься - а вокруг враги;

Руки протянешь - и нет друзей;

Но если он скажет: «Солги»,- солги.

Но если он скажет: «Убей»,- убей.

С Веком-часовым можно договориться, ему можно и солгать, и он пропустит.

Но, если ты враг, механизм истребления в виде «стула» ловушки беспощаден:

Враги приходили - на тот же стул

Садились и рушились в пустоту.

Их нежные кости сосала грязь.

Над ними захлопывались рвы.

И подпись на приговоре вилась

Струей из простреленной головы.

Герой Багрицкого беспрекословно выполняет свой долг: без сожаления уничтожает врагов. Багрицкий, в лице своего лирического героя, остается верен Веку, каким бы абсурдным и кровавым он ни был.

Мандельштам «веку волкодаву» противопоставляет первозданную природную гармонию Сибири, где: сияют «голубые песцы в первобытной красе», (северное сияние), «ночь, где течет Енисей», «и сосна до звезды достает», (олицетворяет согласие земли и неба) – мечта поэта о гармонии бытия в «грядущих веках».

Если иметь в виду «грядущие века» последняя строчка стихотворения «И меня только равный убьет» приобретает вполне определенный, осознанный смысл – поэта нельзя убить, потому, что на земле нет «равных», кому под силу убить поэзию. По сути, речь идет о вечной жизни поэзии. Поэзия - бессмертна, пока живо человечество.

Жизнь Мандельштама в Воронеже была невыносима. «Не только не могу лечиться, но жить не могу: не на что…»писал он в письме К. Чуковскому. 

Несчастлив тот, кого, как тень его,

Пугает лай и ветер косит,

И беден тот, кто сам полуживой,

У тени милостыню просит.(1937)

Когда после пятилетнего перерыва к Мандельштаму вернулись стихи, он напрямую поставил «ремесло словесное», в зависимость от пролитой им «крови горячей» (за апрель – июнь 1935 года написано 160 стихотворений, 2300 строк):

Я бестолковую жизнь, как мулла свой коран, замусолил,

Время свое заморозил, и крови горячей не пролил.

Поэт вернулся к жизни:

Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.

Душно — и все-таки до смерти хочется жить.

(2 марта 1931)

Вновь возникает тема «Пира во время чумы», которая была актуальна для Мандельштама после 1917 года:

Я скажу тебе с последней

Прямотой:

Все лишь бредни — шерри-бренди, — 

Ангел мой….

По губам меня помажет

Пустота,

Строгий кукиш мне покажет

Нищета….

Все равно;

Ангел Мэри, пей коктейли,

Дуй вино.

(2 марта 1931)

А вот и пир поэтов («пир отцов»), которого лишился поэт:

В Петербурге мы сойдемся снова,

Словно солнце мы похоронили в нем,

И блаженное, бессмысленное слово,

В первый раз произнесем.

В черном бархате советской ночи,

В бархате всемирной пустоты,

Все поют блаженных жен родные очи,

Все цветут бессмертные цветы.

 

Дикой кошкой горбится столица,

На мосту патруль стоит,

Только злой мотор во мгле промчится,

И кукушкой прокричит.

Мне не надо пропуска ночного,

Часовых я не боюсь:

За блаженное, бессмысленное слово

Я в ночи советской помолюсь.

 

…Может быть, века пройдут,

И блаженных жен родные руки

Легкий пепел соберут….

Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи,

В черном бархате всемирной пустоты.

Все поют блаженных жен крутые плечи,

А ночного солнца не заметишь ты.

(25 ноября 1920)

В пире поэтов участвуют не только собирательное «мы», но конкретно Блок, «злой мотор» («Шаги командора») и Пушкин:

Смертный миг наш будет светел;

И подруги шалунов

 Соберут их легкий пепел

 В урны праздные пиров.

Музыка в жизни и творчестве Мандельштама играла важную роль (благодаря матери, поэт с детства обучался музыке). Но, если Блок в 1918 году считал, что «Ничего, кроме музыки, не спасет», то юный Мандельштам сформулировал свое кредо так:

Я чувствую непобедимый страх,

В присутствии таинственных высот….

Действительно, лавина есть в горах!

И вся моя душа — в колоколах,

Но музыка от бездны не спасет!

(1912)

А вот как звучит музыка в стихотворении «Концерт на вокзале», написанном в1921 году:

Нельзя дышать, и твердь кишит червями,

И ни одна звезда не говорит,

Но, видит Бог, есть музыка над нами,

Дрожит вокзал от пенья Аонид,

…Разорванный, скрипичный воздух слит.

Огромный парк. Вокзала шар стеклянный.

Железный мир опять заворожен.

На звучный пир в элизиум туманный

…Павлиний крик и рокот фортепьянный.

…И мнится мне: весь в музыке и пене,

Железный мир так нищенски дрожит.

… На тризне милой тени,

В последний раз нам музыка звучит!

А вот четверостишие, которое открывает первый сборник поэта «Камень», (1913):

Звук осторожный и глухой

Плода, сорвавшегося с древа,

Среди немолчного напева

Глубокой тишины лесной...

(1908)

Напевность и выразительность стиха настолько сильная, что буквально слышишь, как падает плод с дерева. Музыку стихов Мандельштам воспроизводил собственной интонацией, «это прирожденный певец…Голос Мандельштама необыкновенно звучен и богат оттенками», - писал Максимилиан Волошин.

Или вот такие стихи, просто почитаем и послушаем:

Медлительнее снежный улей,

Прозрачнее окна хрусталь,

И бирюзовая вуаль

Небрежно брошена на стуле.

Ткань, опьяненная собой,

Изнеженная лаской света,

Она испытывает лето,

Как бы не тронута зимой;

И, если в ледяных алмазах,

Струится вечности мороз,

Здесь — трепетание стрекоз

Быстроживущих, синеглазых.

(1910)

Невыразимая печаль,

Открыла два огромных глаза,

Цветочная проснулась ваза,

И выплеснула свой хрусталь.

Вся комната напоена

Истомой — сладкое лекарство!

Такое маленькое царство,

Так много поглотило сна.

Немного красного вина,

Немного солнечного мая —

И, тоненький бисквит, ломая,

Тончайших пальцев белизна.

(‹Май?› 1909)

И, наконец, вот это, когда молодой поэт Осип Мандельштам, задумался о смерти и вечности:

Дано мне тело — что мне делать с ним,

Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить

Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,

В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло

Мое дыхание, мое тепло.

Запечатлеется на нем узор,

Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения, стекает муть —

Узора милого не зачеркнуть.

(1909)

И спустя сто лет мы чувствуем «дыхание» поэта, его след «на стекле вечности» не померк.