Осень светлого мальчика. Из старой тетради

Опубликовано: 2 июня 2017 г.
Рубрики:

 

Чтобы узнать другой народ, не обязательно съесть с ним пуд соли. Многое может открыть литература. Пушкин, Толстой, Лесков, Достоевский открывают нам старую Рос­сию; Диккенс — Англию, Сервантес — Испанию, Рабле — Францию. Конечно, разные века, разные ступени цивили­зации уводят человека вперед или возвращают назад, но главные черты национального характера переживают время.

Я читал «Повесть о светлом мальчике» Степана Сарыг-оола и, кажется, шел по Туве.

Видел реки, луга, горы; табунщиков, охотников, шама­нов; свадьбы и похороны; мудрых и веселых стариков; нетерпеливых влюбленных; быстро подрастающих детей. Герои книги казались живыми людьми. Среди них выде­лялся светловолосый мальчик. У него рано умерла мать; он скитался по чужим людям, много раз едва не погиб в дороге, пас скот, был поваренком. Потом вырос, выучился, стал литератором, народным писателем Тувы.

Опытный сказитель первой же фразой устанавливает ритм рассказа. «Говорят, лошади знакомятся через ржа­ние, а люди узнают друг о друге через разговор» — так начал Сарыг-оол повесть своей жизни (Перевод М. Ганиной). Мне же он сказал в первую нашу встречу — и тоже с подкупающей непо­средственностью: «Я не писатель».

Что он имел в виду? То, что так и остался в литературе учеником? То, что жизнь всегда выше ее отражения?

Я не спросил Сарыг-оола об этом, не стал испытывать его искренность. Он и так был на редкость открыт. (Степан Агбанович верил в то, что люди не случайно встречаются на дорогах жизни).

Позже мне немало поведали его письма, еще больше — книги. Потому попробую сейчас рассказать о самом труд­ном. О размышлениях старого литератора, завершающего круг бытия.

Он стал писать о себе, когда дорога, поднимающаяся в гору, повернула вниз. Люди пели песни на стихи Сарыг-оола, произведения его входили в школьные хрестоматии. Но все чаще он просыпался ночью, ворочался, ходил по комнате. Спать не давала неродившаяся книга.

О чем она должна быть? Он знал. О Туве. Но ненаписан­ные страницы похожи на невыпавшие снега — их не пото­ропишь. Слова непропетой песни чувствуешь сердцем и все-таки никогда не предскажешь.

Известно: если хочешь правдиво сказать о своем народе, попробуй сначала бесхитростно рассказать о себе. Об одном из тысячи ручейков, впадающих в море.

Он сел за письменный стол и вывел: «Я родился в год Курицы, в последний месяц осени, семнадцатого дня, в час Овцы». В этой фразе был ключ не только к его судьбе, но и к жизни старой Тувы. Ведь автору сразу пришлось объ­яснять:

«Раньше у нас летосчисление, годы рождения, даже время суток считалось по-иному. Например, сутки дели­лись пополам, из них двенадцать часов относилось ко дню, а двенадцать — к ночи, и каждый час имел свое название. Первый назывался Мышь, второй — Корова, третий — Барс, четвертый — Заяц, пятый — Дракон, шестой — Ло­шадь, седьмой — Змея, восьмой — Овца, девятый — Обезьяна, десятый — Курица, одиннадцатый — Собака и двенадцатый — Свинья». Так же считали годы. День рож­дения приходил к человеку через двенадцать лет.

Он стал лучше спать ночами. Но вставал с зарей, садил­ся за стол, придвигал к себе бумагу.

Сарыг-оол познал не сразу осознаваемую тяжесть своего ремесла: трудно говорить об обыкновенном. А жизнь народа — сплошь будни: нужно ухаживать за скотом, печь хлеб, толочь ячмень и просо, выделывать шкуры, шить одежду; праздники редко — несколько раз в год. В том и талант писателя, думал он, надо найти точку наблюдения, откуда обыкновенное видится иначе — резко, по-новому.

Сарыг-оол взглянул на древний мир глазами мальчика, потом юноши. Это дерзкий взгляд открывателя. Неважно, что все давным-давно открыто.

Человек впервые выходит за порог юрты. Он еще плохо держится на ногах. Мир щедр и прост. «Было ясное летнее утро, я увидел желтую плоскую степь, высокие горы, покрытые тайгой, а над ними голубое небо». Через много лет он вспомнит и свой испуг, свой крик: «Мама!» И то, как мать, отбросив кувшин с молоком, бросилась к нему: «О сыночек мой, какой храбрец! Быстрый мой! Орел настоящий!» Тогда же он разглядел иначе и лицо матери — «широкое и прекрасное, как вся Арыг-Бажинская степь. До этого дня,— скажет герой,— я был просто бочонком для молока и только теперь почувствовал в первый раз великую силу любви и красоту моей матери, почувствовал, как я сам ее бесконечно люблю. С этого дня я себя помню».

У писателя и его героя хорошая память. Память одного человека в литературе становится памятью народа, запе­чатлеваясь в истории.

Канта поражали две вещи: звездное небо над головой и нравственный закон в себе. Тайны звездного неба люди постигают тысячелетия. Тайны жизни души не менее слож­ны, но ими порой пренебрегают. Как закладываются в человеке любовь к Отчизне и совестливость, порядочность и скромность, мужество и долг? Настоящий писатель может многое сказать от этом. Сарыг-оол наблюдал за сво­им светлым мальчиком: тот рос, погружаясь в обычаи народа. Этика была растворена здесь, как соль в море.

У каждого народа свои обычаи, думал он. Обычаи порой кажутся странными, но над ними не надо смеяться. Над ними надо размышлять. Обычаи — это тоже память, более живая, чем дворцы, монументы. «У тувинцев,— писал Сарыг-оол,— считается дурной приметой... одинокое житье, когда все уже откочевали, а кто-то остался на старой стоянке. Страшно становится жителям такой юрты. Не только людей, но и ни одного животного вокруг не оста­лось: ни человек не крикнет, ни собака не тявкнет,— тишина, страшная тишина одиночества». Человек без традиций тоже одинок. И кто знает, какое одиночество непере­носимее!

Столетиями люди проходили школу народной муд­рости; уроки давали легенды, песни, поверья. Уроки не были догматичными — звали постигать сложность жизни. «Один — в себя загляни, с людьми — за словом следи»,— процитировал мне Сарыг-оол тувинскую пословицу. Ему нравилась здесь диалектика: нужно уметь понимать себя, нужно не торопиться судить мир. Столетиями люди в одних и тех же ситуациях вели себя одинаково. Обычаи часто определяли поступки, поступки — характер. Ко­нечно, речь не о тех традициях, которые унижали, ниве­лировали личность.

Кочевье формировало быт тувинцев: пищу хранили в кожаных мешках, множество продуктов делали из молока. Но обычаи продиктовали и другое.

Даже самые суровые люди знают, что такое нежность; самые мужественные не могут бесконечно сжимать в кулак чувства. Однако каждый народ по-своему выражает сокро­венное. К примеру, тувинцы, испытывая нежность, вдыха­ют запах кожи и волос любимого человека. Перед первой стрижкой мальчика родственники нюхают его голову, сре­зают по небольшой пряди, а ему дают подарки. В этот день ребенка сажают на почетное место, кладут в его чашку луч­шие куски мяса. Почему день первой стрижки останется для мальчика среди лучших дней жизни? Он почувствовал себя личностью, ощутил тепло добра...

Книга писателя не должна стать ни фольклорной тетрадью, ни справочником по этнографии. Между сказа­ниями, описаниями обычаев в повести Сарыг-оола билось юное, ранимое сердце.

Вот вместе с мальчиком мы попадаем на праздник шагаа. У тувинцев шагаа вроде Нового года, только в нача­ле марта. К шагаа готовятся задолго. Моют и чистят все, что можно вымыть и вычистить,— даже изображения бо­гов. Развешивают в юрте фигурки животных. Всю ночь молится лама. Молодежь устраивает веселые игры. Люди зазывают друг друга в гости. В каждой юрте варится мясо. Нередки состязания на лучшего едока; чтобы позлить скупцов, идут соревноваться к ним. В шагаа обращаются к богу с просьбой. Обратился и мальчик: «Кому попало не давай обижать меня, не оставляй живот мой без пищи, не давай мерзнуть моим ногам и телу без одежды и обуви...» Больше он не знал, о чем просить бога.

Сарыг-оол подробно опишет и длинный, как спектакль, ритуал тувинской свадьбы. А читатель не может забыть: это выдают замуж юную подружку героя. Колобродит свадьба, она действительно напоминает постановку — тра­гическую: любовь потерянно, одиноко бродит среди празд­ничных юрт.

Еще раньше мальчик увидит лицо смерти, древний похоронный обряд:

«Возле юрты поставили шесть шестов с флажками, один, на котором изображена бегущая священная лошадь, возле самой мамы. Теперь в юрте шумно, ламы хором чита­ют, бьют в барабан и тарелки. Перед разукрашенными изображениями богов в медных чашах еда, зажженное масло: провожают мамину душу... На кострах варят много вкусной пищи, все ласково говорят о маме, гладят меня по голове. Хорошо маме, весело, не одиноко...»

Потом мальчик еще раз встретится с мамой. Случайно. Печаль приведет его на горное кладбище. Там он увидит среди флажков что-то белое. «Это была мама. Шелковый хадак, покрывавший ее лицо, слетел, унесенный ветром, длинные волосы разметались по земле... Это уже не была моя мама. Куда ушла, кто унес ее красоту, ее нежность,— куда все подевалось?..»

Люди идут к истине через страдания. Страданием они подтверждают и вечные нравственные законы. У Сарыг-оола была возможность проверить это на себе. По преда­нию, человек, родившийся в год Курицы, «не опаздывает и не обгоняет свое счастье». Увы, не обгоняет; хорошо хоть, что не опаздывает.

Нравственность воспитывает правда, считалось в наро­де, ибо «нет узла крепче двойного, нет слова сильнее правдивого». Считалось также: год Курицы — правдивый год. Мне немало рассказывали о бескомпромиссности Сарыг-оола, о том, с каким достоинством он шел дорогой литературы.

Чтобы утверждать правду, необходим характер. В сти­хотворении, посвященном Пальмбаху, Сарыг-оол писал, что тот помог отрезать пуповину при рождении тувинской поэзии. О нем самом можно было сказать то же. Например, в сороковые годы у Сарыг-оола был блокнот с фамилиями ста шестидесяти молодых литераторов, на которых он возлагал надежды и которым помогал. Однако Сарыг-оол мог сказать начинающему автору, написавшему роман об отстающем колхозе: «Такая книга не нужна. Лучше под­готовь об этом толковую статью».

Еще труднее самому утверждать правду на листе бума­ги. Сарыг-оол смеялся: «Некоторые писатели очень не хо­тят огорчать читателя, напоминать ему о трагических сто­ронах жизни. А этого не боялись даже сказители, с кото­рыми могли расправиться чиновники и нойоны».

В «Повести о светлом мальчике» сказитель вдруг вспомнит время Большого Голода. Четыре года в аалах не лаяли собаки, люди варили сбрую, кожаные вещи. Некото­рые спасались тем, что иногда выпускали пиалу-две крови из ноги лошади, а затем кровь варили.

Сказитель был психолог. Он видел время через челове­ческие лица, рассказал вот такой случай. К одному старому охотнику приехала в гости дочь из соседнего аала. Не уви­дев сестренок и братьев, не стала расспрашивать родите­лей: наверное, умерли. Отец пошел за дровами, мать за водой для чая. Молодая женщина заглянула в чашу, в кото­рой родители готовили ужин и которую отец при ее появле­нии убрал; в чаше плавала детская рука... Женщина выско­чила из юрты, бросилась к коню и в ужасе ускакала домой. Чего добивался сказитель? Он хотел, чтобы его сородичи не отворачивались стыдливо от собственной истории, пом­нили не только героическое, знали, до чего может дойти человек с помутневшим от голода рассудком. Знали: так было.

На что способны люди? Этот вопрос волновал не только мальчика. Волновал он и писателя, одинаково далекого как от иллюзий, так и от пессимизма. Он не вел ни с кем спор. Даже с собой. Он просто оглядывал дорогу жизни. Его память тоже сохранила не только доброе, но и дурное, не одни светлые, но и черные дни.

Память героя повести сохранила «большое судилище»: чиновники объявили, что будут судить конокрадов, а реши­ли расправиться с непокорными. «Чего только мы там не повидали! — воскликнет Сарыг-оол потом.— До сих пор все стоит перед глазами! Видели, как хлещет жертву по щекам ремень — это называлось «шагай». Видели четы­рехгранную палку «манзы», которой били людей по ногам. Голого человека сажали на битый щебень; вкладывали между пальцами деревянные палочки и стягивали пальцы ремнем; засыпали глаза рубленым конским волосом, наде­вали на шею деревянный хомут, сажали между бревнами, подвешивали вниз головой над дымящимся очагом... Какие причудливые, изощренные пытки может придумать чело­век для человека! Вопли замученных до сих пор звучат в моих ушах».

Скот, поймет мальчик, убивают гораздо гуманнее — сразу, внезапным ударом. Людей же после пыток приводят в чувство — потом все начинают сначала. «Одно радовало меня, то, что, оказывается, человек куда сильнее и выно­сливее животного. Истязают его, мучают подолгу, тело почти мертво, но дух не сдается, борется за свое челове­ческое. Что же помогает людям переносить такие муки? — спрашивает себя мальчик.— Гнев, чувство достоинства?.. Чувство своей правоты и ненависть к несправедливо обвиняющим?..»

Вопросы не разрушают, а закаляют душу. Если у чело­века есть мужество смотреть жизни в глаза.

Сарыг-оол писал книгу и молодел. Он шел обратно по собственным следам. Путь оказался долгий. Не меньше, наверное, чем расстояние вокруг земли. Шел между аалами и кочевьями — то с песней, то с плачем, то просто припом­нив юные думы. Отыскивал следы своих ног в родном Тор-галыке — на высоких скалистых горах, в долинах, на паст­бищах, на пахнущих юностью сенокосных лугах. Он ясно читал свои следы, как читал на снегу «письмена» зайца. Порой так же дивился: чего же искала здесь эта бедная голова?

Писатель, идущий за юностью, может написать книгу, может — небольшое стихотворение. Поэтическая строка легко заменяет страницы описаний. Вот и предыдущий абзац — это, в сущности, подстрочник стихотворения Сарыг-оола «Мои следы».

Писатель заканчивал книгу о юности и понемногу ста­рел. Уже стал герой слушателем партийной школы, солда­том народной армии, усмирял восстание феодалов. Еще не стал поэтом. Это — за пределами книги. Говорят, что по­этами рождаются. Может, и так. Но надо еще научиться прислушиваться к своей душе, научиться различать и откидывать слова-пустышки. В повести он мог бы написать и об этом.

Мог вспомнить, как, волнуясь, держал в 1934-м газету с первым своим стихотворением; как спустя три года вы­шел их первый коллективный сборник; как литературный кружок, где он был председателем, вырастал в Союз писа­телей Тувы.

В книге можно было изобразить юношу, ночами сидящего над переводами с русского. Особенно много он и его друзья, молодые поэты, сделали в канун столетия со дня гибели Пушкина. Они переводили поэта другого века, дру­гого типа мышления, с другими приемами стихосложения. А думали при этом о гармонии, психологизме, точности детали. За переводы тогда ничего не платили, но это ничуть не мешало. Сарыг-оолу самому захотелось перевести книгу Груздева о Горьком, наконец, горьковскую прозу... Долго работал над рассказами «Макар Чудра» и «Девятое января»: мно­гое здесь напоминало его собственную неприкаянную жизнь. Он уходил в горьковский текст, а, отдыхая, вспоми­нал сутуловатую фигуру Алексея Максимовича: видел его нередко на Тверском бульваре, случалось, и на вечерах в КУТВе. «Я вчера был в Коммунистическом университете трудящихся Востока,— прочитает Сарыг-оол спустя много лет у Горького.— Вышла там тувинская женщина, у кото­рой ноги крепче телеграфного столба; она черт знает сколько на этих ногах простоит... Она политически орга­низованный человек, который распоряжается русским языком довольно свободно, умеет даже этакие колкие сло­вечки вдвинуть в свою речь».

Это была Анна Намбраловна Доржу — первая тувин­ская фельдшерица. Из статьи литературоведа М. А. Хада-ханэ, встречавшейся потом с А. Н. Доржу, я узнал, о чем с ней тогда говорил Горький. Жалел, что не может видеть национальную шубу, в которой приехала тувинка: шубу от­дали на склад, а там, скорее всего, выбросили. Жалел еще, что так мало знает о Туве.

...Встречались два народа, две культуры. Стремились понять друг друга.

У Сарыг-оола тоже были такие встречи. Вглядываясь в следы своей жизни, он видел рядом следы друзей-писа­телей — Семена Гудзенко, Степана Щипачева, Михаила Исаковского, Семена Данилова...

С годами следов становилось все меньше. Они уже не мелькали, не разбегались в разные стороны — выстраива­лись один за другим.

Я, естественно, не знал Сарыг-оола в юности. А в ста­рости он стал суховат, подтянут, глаза были добры и чуть печальны — даже когда Сарыг-оол смеялся. Печаль в гла­зах не всегда признак того, что человеку плохо; иногда это память о давних тревогах.

В книгах Сарыг-оола находили излишнее увлечение национальной спецификой: то было время, когда за интер­национализм пытались выдать национальную безликость; зазорным считалось носить тувинские костюмы, играть на народных инструментах. К счастью, это время тоже прошло.

Горечью была пронизана и жизнь его сердца. Девушка, о которой Сарыг-оол рассказал в повести, убежала сразу после свадьбы домой, но потом покончила с собой. История эта походила на сюжет романа, только в жизни, в отличие от литературы, каждый сюжет оплачен человеческой болью. Сарыг-оол был в это время в городе. Он писал лю­бимой письма, однако один из немногих аальских грамоте­ев, сам влюбленный в девушку, «редактировал» их при чтении, а однажды сказал: «Сарыг-оол от тебя отказы­вается». Она утонула. Боялась, что не выдержит, и перед самоубийством привязалась косами к камню.

Рана до конца не зажила, лишь затянулась; он женился. Жена умерла через несколько лет.

Он почти физически ощущал рок. Его перестала радо­вать даже природа — родные реки, горы, воздух напоми­нали об утратах. Сарыг-оол уехал в Москву, на Высшие литературные курсы. Там медленно, после трудной разлу­ки, к нему возвращались стихи. Подстрочники делала Мария Давыдовна Черноусова — веселая женщина, кото­рая не любила говорить о себе. Случайно он узнал ее исто­рию: во время войны была медсестрой в госпитале, муж погиб на фронте; во время эвакуации госпиталя на глазах у Марии Давыдовны в соседний вагон, где ехали двое ее детей, попала бомба.

Они обрели друг друга не потому, что два горя, как и две радости, притягиваются. Любовь была поздняя и, спасибо судьбе, счастливая. Три десятилетия Мария Давыдовна делала подстрочники переводов Сарыг-оола. В подстрочни­ках обнажается мысль и чувство, многие стихи Сарыг-оола о любви.

Мелькали дни. Жизнь, как написал он однажды, словно свадебный поезд, проносилась мимо. Наконец пришла осень. Осенью видится лучше. По-прежнему «усыпаны чистым просом высокие небеса». Но падают листья, шум­ные кроны сада перестают закрывать дорогу. Хорошо ви­дишь и то, что осталось за поворотом, и то, что ожидает тебя впереди.

Мы познакомились с Сарыг-оолом за несколько лет до его смерти. Он был по-особому спокоен, понимал: его песня в основном уже пропета; какой она получилась, судить не ему. Признался: любит по утрам отправляться на базар, ко­торый находится рядом с его домом. Сюда приезжали со всей Тувы, приходили многие горожане — не только за продуктами, но и поговорить со знакомыми. Конечно, его узнавали, радостно улыбались.

А дома, на столе, лежали белые листы бумаги. Ненапи­санные страницы по-прежнему походили на еще не выпав­шие снега.