Фотопамять войны. Интервью с Юрием Кривоносовым

Опубликовано: 13 ноября 2013 г.
Рубрики:
«Мировые войны меняют людей, иначе для чего же они?..»
                        Курт Воннегут

krivonosov-w.jpg

Юрий Кривоносов
Юрий Кривоносов
Юрий Кривоносов
2013 год богат на памятные военные даты. 70 лет назад, в переломный для Второй мировой войны 1943 год прошла Курская битва, самое крупное танковое сражение в истории. Закончилась крупнейшая сухопутная битва Второй мировой — Сталинградская. Впервые было прорвано блокадное кольцо Ленинграда. Состоялась знаменитая Касабланская конференция, после которой западные союзники России впервые изложили для прессы официальные цели войны: безоговорочная капитуляция Германской империи, фашистской Италии и Японии, и началась операция Pointblank, положившая начало совместным стратегическим бомбардировкам Германии и Франции силами ВВС Великобритании и США...

О Великой Отечественной войне как решающей части Второй мировой, о том, кто, вопреки Сталину, дал боевую команду — готовность №1 и оказался к этой войне готов, как мальчишки гасили на крышах бомбы-зажигалки, как немцы сбрасывали на Москву дырявые железные бочки и o многом другом — в интервью с ветераном войны, известным фотографом, почетным членом Союза фотохудожников и членом Союза журналистов Москвы, работавшим в аэрофоторазведке во время Второй мировой войны, Юрием Кривоносовым.

 

— Германия атаковала границы СССР без объявления войны. Насколько это нападение действительно было неожиданным?

— Война началась якобы неожиданно. Но эту войну мы ждали все. В воздухе уже это висело. Тем более, что за несколько лет до этого шла жуткая антифашистская пропаганда... И вот вдруг в 39-ом — раз и заключили договор о ненападении.

— Какая реакция была на этот договор?

— Могу сказать о реакции моего отца. «Это брак по расчету» — вот его точная фраза. Люди не верили, ждали, что должно быть что-то ненормальное. И война, конечно, разразилась. Но не все сразу узнали: радиоприемники мало у кого были... Я к началу войны окончил в Москве 7-ой класс и поехал к отцу на Украину, в Краматорск: он работал там главным врачом в городской больнице. С утра мы ничего не знали. Меня послали на почту, и вот на обратном пути иду, какие-то женщины говорят: 200 убитых и раненых, бомбят... В это время в Европе шла война, все время были сообщения на эту тему. Мне даже в голову не ударило, что это может относиться к нам. Прихожу к папе в больницу, он с бумагами возится. Говорю: «А ты что делаешь?» Он: «Улаживаю свои военные дела». Ну, я думал, это такое выражение, и не отреагировал. «Ты что, ничего не знаешь? Война! Немцы напали». Я говорю: «Они что, с ума сошли? Сейчас мы их всех перебьем!» Насмотрелся фильмов, где мы их побеждаем — «Если завтра война», «Трактористы»... Но отец: «Сынок! Надо знать немцев, эта война будет страшная, тяжелая и надолго».

— А что еще помните из того первого дня?

Когда мы вышли из больничного корпуса, подъехала бричка — кучер и два пассажира, автомобилей тогда в больницах не было. И там сидел старенький-старенький дедушка. Его запомнил портретно. Он сказал отцу: «Доктор, ну, что ж такое, не будете делать операцию?» — «Нет, отец, не буду. И вообще все операции отменены» — «Так что ж, мне ехать домой помирать?» И папа говорит: «Езжай, отец, езжай...» А у того голубые глаза были такие, выцветшие, как у стариков, и полные слез. Не текут, но наполненные. Мне запомнились эти глаза вот в этот первый день... Еще помню эпизод, но это в 41-ом осенью уже было, 16 октября: накануне в Москве дали команду учреждениям — эвакуироваться, и началась паника, начальство все убегало, бросали вещи, сматывались, никакой власти, ни милиции, ни войск, никого. Двери в домах были нараспашку. Когда бомбежка, надо, чтобы все было открыто — тогда взрывная волна проходит насквозь и ничего не вышибает. А то вышибет и двери, и все на свете. И к нам забежала такая огромная овчарка, стала тыкаться всем в колени. Ее бросил хозяин — уехал, и у нее в глазах, как вот у этого деда, стояли слезы.

— А вы, вернувшись с Украины домой, в Москве остались?

Moscow Nights w.jpg

На этой фотографии Маргарет Берк-Уайт изображено ночное московское небо во время налета гитлеровской авиации
С июля по август 1941 года в Москве работала известный фотокорреспондент американского журнала «Лайф» Маргарет Берк-Уайт (Margaret Bourke-White). В период войны фотографировать в Москве было строго запрещено, только за одно то, что ты держишь в руках фотоаппарат — шли под суд. Но власти дали разрешение Берк-Уайт снимать в надежде на то, что фотографии, напечатанные в западном журнале, послужат укреплению авторитета СССР. На этой фотографии Маргарет Берк-Уайт изображено ночное московское небо во время налета гитлеровской авиации, как раз то, что видел своими глазами и о чем рассказал в нашем интервью Юрий Кривоносов, который потом стал фотографом.
С июля по август 1941 года в Москве работала известный фотокорреспондент американского журнала «Лайф» Маргарет Берк-Уайт (Margaret Bourke-White). В период войны фотографировать в Москве было строго запрещено, только за одно то, что ты держишь в руках фотоаппарат — шли под суд. Но власти дали разрешение Берк-Уайт снимать в надежде на то, что фотографии, напечатанные в западном журнале, послужат укреплению авторитета СССР. На этой фотографии Маргарет Берк-Уайт изображено ночное московское небо во время налета гитлеровской авиации, как раз то, что видел своими глазами и о чем рассказал в нашем интервью Юрий Кривоносов, который потом стал фотографом.
В Москве... Когда через несколько дней после начала войны вернулся, Москва уже была военная. И уже начались бомбежки. Я услышал первый раз воздушную тревогу — это страшно. Сирены воют так, что этот вой-рёв на психику действует ужасно. В подвале нашего 5-этажного дома было бомбо­убежище, а на чердаке дежурила во время бомбежек группа самообороны. Я тоже дежурил, но когда перед первым дежурством вышел на лестничную площадку, у меня раздвоенность была: ноги тянули вниз, в подвал, а мое достоинство — наверх. Я, конечно, себя пересилил, пошел наверх. Но и наверху мандраж был, лихорадка била. Конечно, трусил. Но уже на второй день, да нет, даже в первый, к концу ночи освоился. Ну, что, ребята, никто не боится, а я чего буду? Так включился в это... С того момента все бомбежки провел то на крыше, то на чердаке. Один раз за все время спустился в бомбоубежище во время затишья для того, чтобы рассказать, что происходит наверху, так на меня этот подвал такое гнетущее впечатление произвел — там низкие потолки, люди, как беспомощные мыши, сидят, не знают, что происходит — сверху что-то гремит, грохочет. Причем, самое нелепое дело — если в дом попадет фугасная бомба: они там погибнут все, никто их не вытащит, не разгребет такой гигантский дом, у которого стены полтора метра толщиной...

— Так что, бомбоубежище — не означает спасение...

Если бомба фугасная — то хана всем. И внизу, и наверху. Но это надо, чтобы она попала.

— А если не фугасная?

Если бомба зажигательная, она небольшая. Вес — килограмм. Серебряная, нос тупой: цилиндр и хвостик-стабилизатор. Она из металла, который при горении давал огромную температуру. Там запал был, который пожар вызывал. Поэтому все чердаки, во всяком случае у нас, были засыпаны толстым слоем песка: бомба не сразу прожигала поверхность, ее можно было засыпать. Бомбы можно было еще и топить — у нас бочки с водой стояли. А на песке мы спали во время затишья. Противогаз у каждого был, его под голову, а на песке мягко... На самой крыше можно было находиться только до того, как начинали стрелять наши зенитки: осколки от их снарядов летели вниз и крышу порой пробивали. Тогда прятались в чердак, ждали. Когда зенитки умолкали, опять вылезали. Потому что немцы снова «зажигалки» кидали.

— Вы потом стали фотографом... Так вот с чисто фотографической точки зрения можете описать то, что тогда видели глазами?

Была потрясающая картина по красоте своей. Ходят туда-сюда прожектора, летят эти трассирующие, разного цвета, пули от пулеметов. Как только прожекторы немецкий самолет поймают, зенитки по нему начинают прицельно бить. И когда в него попадают, он начинает на куски рассыпаться, и эти горящие куски летят вниз. Вообще-то зрелище для нас, пацанов, было, как в кино. Но, конечно, когда бомбы кругом падали, ощущения страшные. Бомба не свистит, она как-то рипит, звук странный, шелестящий такой. Мы по этому звуку чувствовали — та с недолетом, другая с перелетом, не на нас идет. Когда немцы кидали «зажигалки» — они у них были в кассетах: десятками штук, я не знаю, по сколько... — открывали эту кассету, бомбочки вываливались и на крыши сыпались. И видно было, как они бежали по небу, в них вспыхивал запал, разноцветные огоньки: зелененькие, синенькие, красненькие. И вот эти разноцветные огоньки бежали в нашу сторону... И еще один взрыв помню — я смотрел в окно в сторону Никитских ворот. И там упала «тонна», бомба тяжелая. В момент удара темно-синее небо было, и среди этой ночи, почти уже утра, поднялся черный фонтан — земли, видимо, — весь пронизанный искрами. Надо иметь своего рода счастье увидеть этот момент...

— По ночам на крышах. А днем что делали?

Нас было четверо из нашего класса — трое ребят и девочка. Когданачалась эта эпопея с бомбежками, мы решили какую-то свою посильную помощь оказывать в обороне. На нашей улице помещался райком комсомола Краснопресненский — и мы оттуда получали задание. Например, нужны были инструменты для строительства оборонительных сооружений. Топоры, ломы, лопаты. Мы собирали по квартирам, в определенном месте складывали, приходила машина, отвозила... Собирали, потому что ничего не хватало, ничего не было подготовлено. Потом собирали лыжи. Подходила зима, формировались лыжные батальоны, а лыж нет. Люди отдавали все. Один мастер спорта какие-то свои знаменитые лыжи отдал... Еще мы ездили рыть противотанковые рвы под Москвой. Строили баррикады — на Беговой, например, там, где к ней примыкало Хорошевское шоссе: боялись, что оттуда могут прийти немцы...

— Что представляла из себя баррикада?

Это было колоссальное сооружение. Сначала ставились противотанковые ежи стальные, сваренные. На них клались рельсы. Потом все это заваливалось мешками с песком. Только оставлялись деревянные амбразурки для стрельбы, их делали из досок. Не представляю, как это потом разбирали, это уже было без меня. За работу давали в день какой-нибудь кусочек колбасы, яйцо, чуть-чуть чего-то съестного — с едой в Москве уже было очень плохо.

— Вы знаете, что такое бомбежка. Правда, что снаряд в одну и ту же воронку не падает?

Ерунда. Этому верить нельзя. Был дом на углу улицы Воровского и Мерзляковского переулка. В нем аптека на таком высоком первом этаже, лесенки с двух сторон. Около лесенки справа упала бомба. Небольшая, килограммов 50, наверное, потому что не очень большая воронка была. Мы после бомбежки всегда шли смотреть, что там, и где-то надо было помочь, разгрести, растащить. И вот воронку видели утром. А на на следующую ночь в эту же воронку попала вторая бомба. Сюда же. Так что, такое случается...

— Человек ко многому привыкает...

Да... Иногда, прощаясь вечером, говорили друг другу: «До завтра. Если будем живы». Тут не было никакой рисовки. Это была констатация факта, что с нами все может быть. Настолько мы были к этому готовы и философски настроены. Уже не было страха. Мы относились к этому как к неизбежной реальности. Потому что бомбили, здорово бомбили, особенно первые дни. Снесли квартал домов на Серпуховке. На Красной Пресне, там, где метро «1905 года», тоже целый квартал стерли с лица земли. Но иногда бомбы не разрывались. Свистели, свистели, а потом не было ничего. Бывало, что немцы сбрасывали пустые железные бочки, пробитые, с дырками. И эта бочка летела с таким воем и свистом, что, казалось, на тебя сейчас небо обрушится. Это для паники делалось... Попадали бомбы и на территорию Кремля. Одна попала в Большой Kаменный мост, его пробила и разорвалась в воде. На нашей улице несколько бомб упало. Но не очень больших. В один дом попало — это было посольство какое-то — его раздуло, выпуклыми стены стали.

— Вы говорили, во время бомбежек двери были открытыми. Как насчет воровства?

Некому воровать — город был пустой. Отдельные мародеры ходили. Их ловили. Был приказ — на месте расстреливали. Без суда и следствия. Никаких разговоров. Было открыто — ничего не пропадало.

— К войне страна оказалась не подготовленной. Но почему же все-таки так получилось, если о войне в принципе знали?

Неподготовленная страна была по вине Сталина. Он всем руководил. Без него ничего не делалось. Все аресты начальников, офицеров, командиров — по его указанию. В 37-ом-38-ом годах начали уничтожать комсостав. Ведь сначала было 5 маршалов Советского Союза. Буденный, Ворошилов, Егоров, Тухачевский и Блюхер. Из 5 репрессировали 3-х. Остались Ворошилов и Буденный, друзья Сталина еще с Гражданской войны, видно, подхалимы, ни в чем ему не перечили. Трое других ставили вопросы — говорили, что нельзя будет так воевать, как воевали в Гражданскую, что нужны моторизованные части, а не кавалерия. Буденный же на одном из предвоенных съездов партии заявил, что судьбу следующей войны будет решать конь. Под бурные аплодисменты. И ставка была сделана на какие-то старые виды... тачанки. Какие тачанки? Какая кавалерия? Танки! Немцы были до зубов вооружены, у них вся пехота была на машинах. Мы пешком шли 100 км до боя. Измотанные приходили. А немцы приезжали свежие. Правда, они забрали все автомобили по Европе, и на них работала промышленность этой Европы... И еще — когда перед войной наши присоединили Западные Украину и Белоруссию, то отодвинули границу страны. Старую практически уничтожили, но новую не создали. Уже немецкие самолеты перелетали через границу: явно шла разведка воздушная. Это было известно. Но мер не принимали, Сталин все время говорил — не поддавайтесь на провокацию. А границу укрепить можно было. Об этом надо было просто думать. Врыть в землю танки — не закопать, а врыть. Это не сложно: делается капонир, туда въезжает танк, башня снаружи остается. Танк уже там. В случае необходимости выезжает. Можно было в шахматном порядке всю границу заставить этими танками. И они были бы наготове.

— А какая была реакция Сталина на советы насчет машин?

Он где-то соглашался, но в принципе считал, что те трое против него стоят. Его концепция была такая, что в Гражданскую войну Ворошилов, Буденный с его Первой Конной армией сыграли важную роль. Плюс ко всему перед войной наркомом обороны был назначен Тимошенко. Абсолютно беззубый в плане этой борьбы за перевооружение человек. Когда началась война, Буденному, Ворошилову и Тимошенко были даны фронты. И они свои фронты провалили. Их немедленно сняли и убрали... Но армия-то еще до этого была обезглавлена. Егорова, Тухачевского и Блюхера быстро расстреляли. Если б дольше разбирались, то, может, и сохранились они до начала войны, как случайно, например, сохранился Рокоссовский. Какие-то сохранились все-таки высшие офицеры, и они потом командовали фронтами — они спасали страну-то. Репрессированные, но сохранившиеся.

— Кто-то из действующего комсостава пытался все же что-то предпринять в связи с надвигающейся военной угрозой?

Был нарком Военно-морского флота Николай Герасимович Кузнецов, адмирал. Пришел он во флот в 1919 году, причем, 15-летним, приписав себе два года, чтобы приняли. Так вот, за несколько часов до нападения он дал команду всем флотам — готовность № 1. Потому что сообщения-то были, Сталину указывали сроки — 22-го. Кузнецов понял, что береженого бог бережет. И дал эту команду. А что это значит? Артиллеристы, зенитчики у орудий, на кораблях торпедисты у торпедных аппаратов, морская авиация, летчики — в самолетах. То есть, одно слово, одна кнопка — и все пошли. И поэтому мы не потеряли в тот момент  ни одного боевого корабля, не знаю, может быть, какие-то суденышки где-то... Но флот ничего не потерял. Только благодаря тому, что был готов. А летчики Северного флота, там, где я потом служил, в первый же день войны поднялись и начали сбивать немецкие самолеты. Тут же взлетели и пошли сбивать. Но потом этого Николая Герасимовича потихоньку оттёрли, разжаловали...

— Почему?

Думаю, это месть за неподчинение. Со временем Кузнецова восстановили...

— Неготовность России к войне — вина Сталина. Но что это — глупость или..?

Недальновидность. Вы знаете, у меня хранятся очень важные бумаги: воспоминания бывшего, перед войной, министра авиационной промышленности Шахурина. Он пишет — мы все отодвигали для себя войну на удобное для нас время, и Сталин отодвинул для себя начало войны на удобное для него время и подставил страну под удар невиданной силы. Это дословно.

— Какие у вас самые страшные воспоминания о войне?

Голод, холод и темнота. Главное, голод, конечно. Потому что это такое унизительное чувство, когда человек доходит до состояния почти животного. Объяснить невозможно. Вообразить можно. Уже к концу лета 41-го с продовольствием в Москве стали сложности. По карточкам давали меньше. Хотя в свободной продаже вдруг появилась такая вещь, как какавелла — это что-то непонятное: оказалось, шелуха от какао. Народ это прозвал «навозом». Но покупали... Иногда добывали поесть, иногда — нет. Заварим с мамой кипятку, попьем чаю без ничего и все... В это время ее пригласили работать в райком партии инструктором по печати. Она проработала там 2 или 3 недели и говорит: «Знаешь, сынок, я этого видеть не могу. Или я должна свою совесть закопать, или брошу все, и мы будем голодать на общих основаниях». А в райкоме в то время, когда у людей ничего не было, пайки выдавали, они растаскивали подарки для фронта. Это было начало коррупции, можно сказать. Я говорю: «Давай будем голодать, как все». И она ушла...

— А если про холод говорить?

В Москве топили только так, чтобы не замерзло отопление. Но нам повезло. К нашему дому была пристройка, маршальская. Там топили, и, видимо, система была такая, что частично и к нам попадало тепло. У нас батареи были, как парное молоко — можно было сидеть дома в телогрейке. Это было уже счастье... И насчет темноты. Во-первых, светомаскировка: черную плотную бумагу, как шторы, вечерами опускали на окна — с этим строгости большие были. И улицы, естественно, не освещались. Если машины ходили, то у них был какой-то слабый синий свет: подфарники небольшое расстояние освещали, сверху не видно было. А для того, чтобы люди себе не расшибали лбы и не ломали ноги, края тротуара и углы домов красили белой краской. Правда, иногда были такие темные ночи, что и этого не видели. От голода теряли частично зрение. Когда я попал на фронт, при проверке оказалось, что у меня потеря зрения — почти 50 процентов. Нужен был сахар, масло. На фронте хорошо кормили, и зрение стало восстанавливаться. И когда из нас стали набирать стрелков-радистов — их страшно выбивали — то, прежде всего обращали внимание на зрение. И отбирали по зрению. У меня уже зрение подходило под норму. Но врач посмотрела и сказала: «Нет, вас не возьму, может быть это нестабильное зрение». Так я и не попал в стрелки-радисты. И, наверное, это была одна из причин, почему я остался жив.

— Как вы думаете, за счет чего Россия выиграла войну?

За счет того, что у нас огромная территория и огромное количество людей. И наши люди спасали не просто Советский Союз, а каждый спасал свой дом. Знаете, немцы сделали жуткий просчет: они стали сразу зверствовать на нашей земле. Если бы начали наводить справедливость, распускать колхозы, восстанавливать крестьянство, они, может быть, и выиграли.

— А в других странах они по-другому себя вели?

В других странах так не зверствовали. Они евреев собирали и расстреливали. С остальными так не поступали. Антифашистов, коммунистов хватали, конечно, — врагов уничтожали, а своих — нет. Своих — когда шла борьба за власть: Гитлер Рёма убил, начальника штурмовых отрядов... Так что, мы выиграли войну, защищая дом, родину.

— Чувство родины тогда было сильнее, чем сейчас? Многие говорят, что, случись что-то подобное в наши дни, мы бы войну не выиграли...

 

Не берусь ответить... При нынешнем моральном состоянии молодежи — войны не выиграть. Тогда все были едины. Чувство родины — великая вещь. Рыбка, которая из икринки где-то вывелась, мальком, приходит нереститься туда, за тысячи верст, против всех течений. Это же не случайно. Это что-нибудь да значит.