Знакомый-незнакомый Довлатов

Опубликовано: 1 мая 2001 г.
Рубрики:

Сергей Довлатов. Эпистолярный роман с Игорем Ефимовым. Игорь Ефимов. Эпистолярный роман с Сергеем Довлатовым. Изд. Захарова. Москва. 2001

Эта книга вызвала в России скандал. На автора-публикатора обрушился шквал негодующих откликов. Смерть подняла Довлатова на вершину популярности в стране, где, как известно, "любить умеют только мертвых". Четырнадцать лет Довлатов, будучи Довлатовым, упорно, но вполне безуспешно, пробивал "китайскую стену" непризнания у себя на родине. За декаду, прошедшую после его кончины в 1990 году, он стал культовой фигурой, кумиром, идолом поколения. При жизни он тщательно культивировал свои имидж, предпочитая лучше остаться в памяти потомков этаким неудачником-очаровашкой, расхлябанным, пьющим, непутевым, с печатью отверженности на челе, нежели мрачным, мнительным, озлобленным мизантропом, трагической жертвой поставленных перед собой невыполнимых задач. Вспомним его присказку: "Обидеть Довлатова легко, понять его трудно".

Игорь Ефимов делает попытку понять Довлатова, что не могло обойтись без обид.

Попытки "дезавуировать" Довлатова предпринимались и раньше: в мемуарах Е. Рубина, эссе М. Поповского "К вопросу о нравственности", книге А. Гениса "Довлатов и окрестности", в статьях П. Вайля и А. Гениса (сборник "Малоизвестный Довлатов"), воспоминаниях двух довлатовских жен. Но ни одна публикация не вызвала такой бурной реакции, как ефимовская. Может быть, потому что книга Ефимова обладает одним неоспоримым преимуществом: абсолютной документальностью; в ней нет ничего, кроме писем, даже авторских комментариев, которые могли бы бросить на материал тень субъективности.

Мы, современники Довлатова, жившие последние десять лет с ним рядом, относимся к его творчеству гораздо спокойнее. И публикация взволновала нас несколько иначе. Многое мы знали, кое о чем догадывались. Мы не склонны идентифицировать литературного героя по имени Сергей Довлатов с писателем Сергеем Довлатовым. Но и не можем отрицать того факта, что Довлатов занимал довольно большое место в отведенном ему судьбой времени и пространстве, и что многие из знавших его близко находились под обаянием не столько его книг, сколько его личности.

Я не принадлежала к окружению Довлатова. Мы вращались в одной литературной среде, но пути наши практически не пересекались. Теперь я понимаю: к счастью. Потому что попасть в число друзей Довлатова было так же опасно, как в число его врагов. Ибо -

"...он погружался в хитросплетения взаимоотношений своих знакомых с вожделением почти патологическим - метастазы тут бывали жутковатые: погубленные репутации, опороченные имена, разрушенные союзы. Не было человека - без преувеличения, ни одного, даже среди самых родных, любимых и близких, - обойденных хищным вниманием Довлатова". (Петр Вайль. "Без Довлатова". Сб. "Малоизвестный Довлатов". Звезда. Санкт-Петербург, 1995).

Марк Поповский, наиболее часто упоминаемый в отрицательном смысле прототип довлатовских героев (упоминаемых в ином смысле у Довлатова просто не было) квалифицирует в уже упоминавшемся эссе ("Побережье" #4) художественный метод Довлатова, как литературный пасквиль, жанр, увы, не новый в отечественной литературе. Предваряя своих критиков, Поповский пишет: "Предвижу негодующие возгласы: но ведь это художественная литература! Писатель вправе обращаться со своими героями так, как считает нужным. Никто не может давать ему указаний, когда речь идет о литературных героях".

Точнее не скажешь. Самое время трезво разобраться в реальной художественной ценности довлатовской прозы. Понять, действительно ли образы, созданные им, являются литературными, то есть обобщенными, типизированными, художественно переработанными; удаленными воображением художника на расстояние, равное удаленности Онегина от Пушкина, Печорина от Лермонтова. Или же они - слепок с натуры, усиленный беспощадным сарказмом автора до карикатуры. И в последнем случае признать, что если, как принято думать, лирический герой выражает эстетический идеал автора, то эстетический идеал Довлатова выглядит в этом свете очень непрезентабельно. Вот как пишет об этом И. Ефимов (письмо от 13 января 1989):

"Д. вообще раздражают в первую очередь, люди, которые в ладах с самим собой, с жизнью, друг с другом. Если вспомнить все дружбы Д., то легко можно увидеть, что это всегда люди (среди них есть и совершенно замечательные, но чаще - слабые, неудачливые), которым жизнь тяжела. Только с ними ему интересно, только с ними ему хорошо... Людей же, довольных своей жизнью, Д. не переносит)..." (Это письмо, обращенное лично к Довлатову, носит характер эссе, поэтому отправитель обращается к адресату в третьем лице.)

Разница в восприятии довлатовской прозы тут и там принципиальна. Потому что тут толпами бродят обиженные Довлатовым прототипы, а там редактор журнала может, ничтоже сумняшеся, поместить в одном номере "Иностранку", где Поповский издевательски выведен под именем Зарецкого, и рядом - роман самого Поповского. И то сказать: какое нам дело до всех до вас...

Возможно, отсутствие дистанции мешало нам воспринимать Довлатова как явление исключительное даже когда он стал публиковаться в самых престижных американских журналах и издательствах. Он по-прежнему был одним из нас. Он был самым талантливым, самым красивым, самым ярким и самым остроумным среди нас, но он был одним из нас. Он так же тяжело переносил эмиграцию, как и мы, так же боролся за физическое выживание и за место под американским солнцем. Его рассказы и повести печатались в газетах - и так же пачкали руки типографской краской, как статьи простых смертных (что автоматически вызывало к ним гораздо меньший пиетет, чем когда они появились в солидном трехтомнике). Был ли Довлатов большим писателем? Думаю, что нет. Он был талантливым писателем. Он был, безусловно, блестящим стилистом и поклонялся единственному божеству - Слову. Он был мастером малой формы, и роман, которого почему-то от него ожидали, был ему априори противопоказан. Он был мелкомасштабен во всем, о чем писал. В том числе, об эмиграции. Есть еще одна крамольная мысль о характере успеха Довлатова на родине: в кривое зеркало эмиграции с удовольствием смотрятся те, кто по тем или иным причинам ее осуждает. - Эмиграция это банка с пауками, - подумает обыватель, начитавшись Довлатова, и мы правильно сделали, что не уехали. Да что там обыватель! Московский журналист Дмитрий Быков слезно сочувствует Довлатову, который уехал "в мир русской Америки, в мир 'Нового русского слова', дантистов Нудельманов и певцов типа Токарева. В мир ресторана 'Русский самовар'. Это был мир предельно пошлый, но ему надо было угождать и от него зависеть; мир замкнутый и душный - но в него надо было вписываться". Так интересно видится "доброжелателям-соотечественникам" наша эмиграция. Хотя, справедливости ради, надо сказать, что в ресторане "Русский самовар" бывают бродвейские актеры и "новые русские". Это дорогой ресторан, и не думаю, чтобы Довлатову он был по карману. А что касается Токарева, то стадионы он собирал не в Америке, где пел в ресторане "Одесса", не претендуя на всемирные лавры, а в России. Именно российскому обывателю пришелся впору этот скромный ресторанный певец, которого Быков возводит в ранг эпонима. Нечто похожее произошло и с Довлатовым. Между тем Довлатов четко знал, что он делает: в отличие от его героя, ему была свойственна целеустремленность и напористость. Он с самого начала взял курс на "американскую Америку" (по терминологии Быкова) и весьма в этом преуспел. Он был востребован с самого начала, и сходу начал разрабатывать эмигрантскую целину. Он спешил. У него не было времени осмыслить эту действительность. Он начал без разминки. Он брал то, что лежало под рукой. Ему не нужна была взлетная полоса, недосуг было ее сооружать. Он, как вертолет, поднимался с любого пятачка, но летать на большие дистанции, как самолет, он не мог. По определению Ефимова, он был Антошей Чехонте, так и не ставший Антоном Чеховым. "Эпистолярный роман" Ефимова-Довлатова, иронией судьбы, стал самым значительным произведением Довлатова, тем самым долгожданным романом, который так и не вышел из-под его пера при жизни. Именно романом, с его родовыми признаками: углубленным психологизмом, шекспировским кипением страстей и широкой панорамой окружающей жизни, а не просто собранием писем двух корреспондентов, годным для заключительных томов полного собрания сочинений. Когда я спросила Ефимова, издал ли бы он переписку, не будь этих последних, заключительных, трагических писем, он сказал, что по всей вероятности нет.

Говорят, что существует завещание Довлатов, в котором он запретил печатать свои письма и радиоскрипты. Я - среди те, кто мог бы об этом пожалеть, но всё же - не стану. Однажды Довлатов передал через свою дочку Катю, ученицу школы, где я работала, распечатку радиорецензии на мою книгу "Мастера" с пометкой "В архив Белле Езерской". Мне эта рецензия льстила до тех пор, пока я не узнала, что отрицательные рецензии на "Свободе" вообще не практиковались, и что Довлатов относился к кормившей его работе на радио весьма пренебрежительно. Я охотно пожертвую этой рецензией, уважая волю покойного.

У Ефимова ситуация сложнее. Сейчас, когда каждый автограф Довлатова, даже долговая расписка (как я узнала от знакомого антиквара) ценится на рынке антиквариата дороже всех других автографов, утаить эту уникальную переписку значило бы, по словам издателя Игоря Захарова, совершить "большое преступление перед читателями". Ефимов предпочел совершить преступление перед законом об авторском праве, защищающем письма умершего от публикации, поскольку это право, якобы, принадлежит наследникам. (Такого закона в США, а тем более в России, нет. Есть прецеденты 1861 и 1912 годов.) Тем более, что письма Довлатова к самым разным адресатам уже публиковались, - в том же сборнике "Малоизвестный Довлатов", да и в других изданиях. Марк Поповский в своем эссе приводит покаянное письмо Довлатова даже в фотокопии. Причина того, что переписка два года блуждала по редакциям, видимо, лежит не столько в сфере юридической, сколько морально-этической. Публикации противилась вдова Довлатова Елена, и понятно почему: Довлатов, чувствуя себя в переписке совершенно свободно и раскованно, не скупился на уничижительные и оскорбительные характеристики своих собратьев по писательскому цеху. Одних смущала "обидная неправда про живых людей, порой - и обидная правда, а иногда - прямая клевета, на которую Довлатов в художественном азарте был вполне способен"; других - нежелание испортить отношения с вдовой Довлатова.

Довлатова и Ефимова связывала двадцатилетняя дружба, первое десятилетие которой пришлось на ленинградский период, второе - на американский. Ефимов приехал в США раньше Довлатова, работал в престижном издательстве Карла Проффера в Энн-Арборе, был знаком со всеми хитросплетениями книгоиздательского дела в США и способствовал вхождению Довлатова в издательство "Ардис". Поэтому в начале переписки новый американец Довлатов был ведомым, а Ефимов - умудренным и опытным советником. Когда Ефимов открыл собственное издательство "Эрмитаж", он начал бурно издавать Довлатова. Всего им было издано четыре книги. Поэтому их переписка носила не только дружественный, но и вполне деловой характер. Между бухгалтерскими расчетами, отчетами о продаже книг, просьбами о присылке гранок, шрифтов, обсуждением цвета обложек, шло лапидарное, емкое и беспощадное описание тогдашнего литературного эмигрантского Нью-Йорка (нелитературный для Довлатова просто не существовал). Вот эта-то часть представляет интерес не только для меня. Так представляют интерес вскрытые через много лет архивы. Любопытно взглянуть на наш литературный муравейник десятилетие спустя, да еще глазами такого сурового критика как Довлатов. Картина, доложу я вам, получилась нелицеприятная. "Девяносто процентов моих знакомых в Нью-Йорке, - писал Довлатов, - воры и подлецы. На этом фоне циники, или, скажем, бездушные эгоисты кажутся людьми вполне достойными".

Постепенно, однако, разрыв между Довлатовым и "Нашими" (так называлась его повесть о семье, я же употребляю это слово в обобщенном смысле) увеличился. С подачи Бродского, авторитет которого был непререкаем, Довлатов стал публиковаться в престижнейшем "Нью-Йоркере", куда безуспешно мечтали пробиться многие американские классики, как, например, Курт Воннегут (о чем он не без иронии заметил однажды Довлатову). Его издавали "Кнопф" и "Рэндом Хаус"; о нем писала газета "Нью-Йорк-таймс". Портрет Довлатова красовался на страницах этой самой престижной в Америке газеты. У него подрастал очаровательный сынок Коля. Материальные дела шли в гору. Довлатовы купили дачу под Нью-Йорком, и Сергей почувствовал себя, наконец, домовладельцем. Он возвышался над эмигрантской литературной суетой, как над Волгой утес. Но странное дело: чем лучше шли дела, тем он становился мрачней.

"Пьянство мое прошло, - пишет он Ефимову в одном из поздних писем, - но приступы депрессии учащаются, именно депрессии, то есть беспричинной тоски, бессилия и отвращения к жизни. Лечиться я не буду и в психиатрию не верю. Просто я всю жизнь чего-то ждал: аттестата зрелости, потери девственности, женитьбы, ребенка, первой книжки, минимальных денег, а сейчас все произошло, ждать больше нечего, источников радости нет".

Жутковатое признание. Оно возводит Довлатова из ранга доморощенных Чайлд-Гарольдов в трагические персонажи достоевского масштаба. Если бы Довлатов вовремя не умер, он был бы вполне способен на самоубийство. Так мне кажется. Не исчерпав своего творческого потенциала, он исчерпал себя в духовном и физическом смысле. Такого Довлатова читатели не знали. Такого Довлатова они себе не представляли. Его открыл и явил им Игорь Ефимов, заплативший за эту возможность двумя десятилетиями дружбы, горечью и болью разрыва, бранью и угрозами довлатовских идолопоклонников.

Через год после разрыва Довлатов умер. Финал эпистолярного романа дописала жизнь.