Интервью с Михаилом Веллером

Опубликовано: 1 июня 2001 г.
Рубрики:

ЖИТЬ, ЧТОБЫ ЖИТЬ

Михаил Веллер

О Веллере я узнала в позапрошлом году. Устроитель его вечера на Брайтон-Бич, Исаак Гурвиц, сказал мне, что зря я поленилась приехать в Бруклин, ибо пропустила новое российское чудо. К этому времени Веллер уже был одним из самых популярных - то есть продаваемых и читаемых - современных русских писателей ("где-то в самом конце первой десятки", скромно определил он сам). Вполне естественно, что на следующий литературный вечер Веллера путь из Манхэттена в Бруклин показался много короче.

"Российское чудо" оказалось сравнительно молодым человеком (для меня, во всяком случае), с тонким, аскетического типа лицом и косой прядью, переброшенной с затылка на лоб, что делало его похожим на киношного астронавта. Удобно расположившись за столиком на эстраде, он прочитал небольшой рассказ, где героем был Немцов, а ситуация - слишком сюрреалистической, чтобы быть правдой. Затем, отложив рукопись, решительно перешел к свободному повествованию и ответам на вопросы. И правильно сделал, ибо чтец он так себе, а рассказчик блестящий. Но более всего меня поразила его артикуляция: так говорят дикторы. Эту артикуляцию, вкупе с неспешным построением фразы и подробным ответами, он сохранял на протяжении нашей почти двухчасовой беседы, проходившей в маленьком бруклинском кафе, где разрешено курить.

- Мне рассказывали, что на прошлогоднем выступлении вас атаковали физики, но вы оказались на высоте. И вообще чувствовали себя довольно свободно в разных областях знаний...

- Вопросы касались не столько физики как науки, сколько философии физики. Здесь я разбираюсь. Что касается разных областей знания, то я никогда не жил литературной жизнью, я всегда был частным лицом.

- Что вы имеете в виду?

- Мне были абсолютно неинтересны литературные и окололитературные споры, встречи, разговоры. А поскольку на работу я большую часть жизни не ходил, то волей-неволей должен был меблировать свой чердак, чем придется. Общение с коллегами по профессиональному признаку мне скучно. В жизни есть много вещей, гораздо более интересных, чем литература. Философия, например, или история. Мне интересней разговаривать с моряком, летчиком, кораблестроителем или слесарем-сантехником, чем со своим собратом-литератором.

- Понятно: люди других профессий - будущие герои ваших книг, а ваши коллеги-писатели и журналисты - будущие критики этих книг.

- Вы поменяли местами телегу и лошадь. Если что-то потом может пригодиться в работе, это получается само собой. Когда я шлялся по Союзу и пробовал разные профессии, я делал это для себя. Просто самому хотелось.

- Но ведь вы закончили филфак. Зачем? Шли бы в лесорубы после десятого класса.

- Объясню. Филфак я закончил потому, что всегда, сколько себя помню, хотел быть писателем. Но я отлично понимал, что писать мне не о чем.

- Поставили лошадь впереди телеги?

- Нет-нет. Я говорю о том, что жизнь все-таки первична. А литература - вторична. Первично - желание жить. И если мне капитан дальнего плавания интересней, чем коллега-писатель, то это не потому, что я об этом капитане буду писать. Мне просто интересно сидеть с ним, слушать его, пить с ним водку.

- Насколько я поняла из того, что успела прочесть к нашей встрече, писательство для вас - нечто большее, чем просто заработок. Это служение Слову. Литературе. И вдруг вы переезжаете из Ленинграда в Таллинн, чтобы занять штатную должность в газете. Как это увязать?

- Я никогда не оперировал никакими метафорами, эпитетами и тропами по поводу моей профессии, о чем написал в рассказе "Рандеву с юностью". Мне больше нравится другая формулировка: "я работаю настолько хорошо, насколько могу". Все остальное, все эти фанфары отчасти помогают поэтам. Тем, кто пытается делать прозу, они ни к чему. Что касается газеты, то она никогда не была самоцелью. Это было средство как-то обстроиться первое время на новом месте. Временный этап. Там я потихоньку и с отвращением поковырялся около девяти месяцев и ушел с восторгом. Девять месяцев - это сакральный срок не только для матери будущего ребенка, но и для меня. Дольше этого срока я не работал нигде. А в Таллинн я переехал для того, чтобы там вышла моя первая книга. Я бы куда угодно поехал. В Союзе она не могла выйти больше нигде. А в Эстонии у нее все-таки был какой-то шанс. В результате через четыре года, после долгих мытарств, она и вышла.

- И, все-таки, променять интеллектуальную столицу на захолустье...

- "Откуда ты? - спросил старик. - С улицы, - ответил Гаврош". Я - тоже с улицы. В моей биографии каждый возрастной этап связан с определенным регионом. Родился я на Украине, вырос в Забайкалье, школу закончил в Белоруссии, университет - в Ленинграде, где и жил до 31 года. Страха потерять столичную прописку у меня не было никогда.

- Вы в своем выступлении сказали, что правды и вымысла в ваших произведениях -примерно поровну. Как это понимать?

- Речь могла идти о конкретных однотипных рассказах в сборниках "Легенды Невского проспекта" и "Легенды разных перекрестков". Все рассказы мои - разные. И, как правило, это - вымысел. Иногда на сто процентов, иногда - на девяносто.

- У вас есть рассказ "Гуру". О вашем учителе. Это реальный персонаж?

- Конечно, нет. Я вообще этот рассказ за рассказ не считаю. Я хотел изложить свои взгляды на короткую прозу, чтоб редакторы не выбрасывали сразу в корзину, думая, что это недоделки. Я подумал, что самый лучший способ ознакомить редактора с моими взглядами - это оформить их в виде рассказа. Я оформил и положил сверху папки с рассказами, которые отправил в журнал "Наша учеба", кажется. Этим я занимался сколько же лет, что и Мартин Иден: отправлял в этот журнал, и во все остальные свои рассказы и получал их обратно. Наконец я получил ответ, который вверг меня в амбивалентное состояние. Ответ гласил: "Наконец-то мы получили от вас чудесный рассказ 'Гуру'. Какой замечательный образ! Какой колоритный старик, какой дивный учитель! Мы его принимаем. Остальные возвращаем. Желаем успеха..." (смеется).

- Рассказ "Ножик Сережи Довлатова" - на сколько процентов он придуман?

- Во-первых, "Ножик Сережи Довлатова" - не рассказ, а роман. Литературно-эмигрантский роман. Я его сократил с одиннадцати авторских листов до трех. Это - жизнь 80-х годов. Литература, эмиграция, язык. Довлатов здесь не тот, который был живой, и не тот, который сегодняшний миф. Это условный, служебный персонаж.

- Слишком много неприязни для "условного персонажа". Прямо какой-то злой гений вашей жизни. Во всяком случае, нелестное письмо редактору журнала "Звезда" Андрею Арьеву, на которое вы ссылаетесь, я обнаружила, один к одному, в сборнике "Малоизвестный Довлатов". Но вы так и не ответили на мой вопрос.

- Отвечаю. В "Ножике" все - стопроцентная правда. Это единственная у меня вещь, где все - абсолютная правда. Своего рода эксперимент.

- Как вы относитесь к Довлатову-писателю? Считаете ли вы его посмертную популярность заслуженной?

- Я всегда полагал, что к мертвым нужно относиться так же, как к живым. С ними можно ругаться, спорить, советоваться. Римская чеканка "о мертвых или хорошо, или ничего" - метафора, не более того. Что же касается прозы Довлатова, то... Я не собираюсь уподоблять себя сэру Бернарду Шоу, но там, где на черепе у людей - шишка уважения к окружающим, у него - впадина. У меня же там что-то вроде ровного места. Меня очень мало интересуют утверждения веры, устоявшиеся мнения и традиционные ценности. Никто не должен быть судьей своим коллегам. Но внутри своего круга все судьи всем. А вспомните, какой был шум, когда старик Катаев опубликовал в "Новом мире" "Алмазный мой венец"! Да как он прошелся по всем, да как он всех полил. И себя раздел: какой он завистливый, эгоистичный, самолюбивый и самовлюбленный. Гораздо в меньшей степени, уверяю вас, чем те, кто поливали его. Я не уподобляю себя блистательному старику Катаеву. Все, что я сказал в "Ножике Сережи Довлатова" - это мое искреннее мнение. Я никому его не навязываю.

- Что для вас означал выход первой книги? Что для вас значит писательский труд вообще? Счастливы ли вы в своей профессии?

- Я думаю, что вам не совсем повезло с собеседником, потому что этот зануда сейчас начнет отвечать добросовестно и долго. Так вот, Шопенгауэр, которого я цитирую в "Ножике", говорит, что трагедия нашего поколения заключается в том, что мы добиваемся похвалы у людей, чьи умственные способности презираем. Моя первая книга вышла, когда мне было уже 35 лет. Собственно, это была итоговая книга. И, если бы писать хорошо не было бы так трудно, и издавать не советские вещи в Советском Союзе не было бы так трудно, то, очевидно, реакция на первую книгу была бы намного слабее. По моему мнению, это была лучшая короткая проза на русском языке за столько-то лет вокруг. Этой точки зрения я придерживаюсь и сейчас. Хвастливо и декларативно. А что касается счастья.... Это категория состояния. Иногда, найдя на дороге сто рублей (или сто долларов), человек чувствует себя более счастливым, чем выиграв в лотерею трехкомнатную квартиру. Об этом у меня в книге "Все о жизни", в главе "Все о счастье".

- Вы сказали, что в отличие от большинства писателей, вы на 90% пишете то, что хочется. Это - редкое счастье. И это нравится публике - не детективы, не триллеры, не занимательное чтиво, а рассказы, эссе, очерки. Малые формы. А публика любит романы. Вы - не сочинитель сюжетов. Вы отталкиваетесь от факта, от жизненного факта.

- Я думаю, что любой человек отталкивается от факта. Вы помните в детстве вкус миндальных пирожных? То-то. Пейте кофе, а то остынет. А сюжеты у меня есть. И даже очень хорошо свинченные.

- Как удалось вам пробиться сквозь толщу издаваемой макулатуры? Сквозь обесценивание печатного слова и читательское равнодушие? Как вы совершили этот рывок к своему читателю?

- Я никогда не прорывался. Я - бегун на длинные дистанции. Может быть, потому, что время было такое: книги выходили по 2-3-5-8 и больше лет. А может быть потому, что у меня характер такой. Перечитайте "Мартина Идена" Лондона. У кого нервы сдавали, тот сходил с круга. Опускался, спивался, вешался. Таких было много. Я принадлежу к генерации 40-50-х годов. Из моего поколения, за исключением тех, которые через знакомства с маститыми оказались в "Метрополе", и еще нескольких с высокой клановой принадлежностью - не выжил никто. Я имею в виду тех, кто начинал вместе со мной и в одном положении со мной. Никто не дошел до конца. А читатели у меня разные. Одним исключительно нравилась первая книга "Хочу быть дворником" - те рассказы, которые вошли в нынешний сборник избранного. Другим больше всего нравятся "Легенды Невского проспекта". Третьим - "Книга жизни". Молодежи, которой необходим какой-то пример для подражания, - "Приключения майора Звягина". А некоторые считают, что мое лучшее произведение - последнее: "Гонец из Пизы". Один любит торт, другой водку с соленым огурцом, третий жареное мясо, четвертый - красную икру. А если мне хочется всего? Так и мои книги. Они - разные. И я никогда не могу предугадать, какой категории какой рассказ понравится.

- В сборнике "Ножик Довлатова" вы пишете о 60-70-х, об оттепели, о литературе, о противостоянии интеллигенции, об эмиграции. Но вы ведь молодой человек. Неужели вы помните это время? Каково ваше отношение к нему?

- В 1966 году мне было 18 лет, и я поступил в университет. В 1962 году, когда вышел "Один день Ивана Денисовича", мне было 14 лет. Я абсолютно не отказываюсь от своего восприятия тогдашнего. Каждому времени - свое. Еще в 67-68 году мы ездили в стройотряды. Не потому что нас туда загоняли, а потому что мы сами этого хотели. И деньги были не самым главным. Нам требовалось что-то увидеть, чего-то хлебнуть, что-то после себя оставить. Нам хотелось жить нормальной юношеской жизнью. Это то, что гнало молодых людей всех эпох за тридевять земель. Авантюризм, жажда приключений. Сборник Евтушенко "Катер связи" мы знали наизусть. Теперь другое. Ты входишь в зал. Сидят ребята. Не шибко образованные, ни хрена не читающие. Имеющие очень простые взгляды на жизнь. Если ты не сможешь сразу взять их - ты не профессионал. Если я что-то делаю, то это должно быть интересно, в первую очередь, мне самому. Тогда это будет интересно другим. И еще: на все, что ты делаешь, надо смотреть достаточно критически. Так, чтоб больше, чем ты сам к себе, к тебе придраться не мог никто.

- Миша, вы - русскоговорящий еврей, живете в Эстонии, пишете на русском языке. Не испытываете ли вы дискриминацию со стороны властей?

- Лично я - ни малейшей. У меня с Эстонией договор: я не лезу в эстонские дела, Эстония не пишет русской прозы. Я социально не связан с этой страной. Я не ищу здесь работу, не претендую на государственную должность, не зарабатываю себе на хлеб в Эстонии. Я живу на литературные гонорары. Книги издаются не в Эстонии. Ну, вышло у меня здесь несколько книг в переводах тиражом в полторы тысячи штук. Это же несколько сот долларов. Напротив, до 91-го года я испытывал некоторую неловкость, чувствовал себя одним из оккупантов. Всегда, прежде чем перейти на русский, просил извинения за то, что плохо говорю по-эстонски. После 91-го года я перестал просить извинение. Я больше не оккупант. Я принадлежу к слегка ущемленному меньшинству. Как хочу, так и говорю. Не нравится - не надо... Но все друзья - там.

- В Петербург или в Москву переехать не хотите?

- Желание вернуться в Петербург - постоянно. По нему ходишь - и уже все хорошо. Это - город моей юности. Москва - совсем другое дело. Это не город, это гигантский десятимиллионный поселок плюс освоение американского Дикого запада эпохи золотой лихорадки. Где нищие и миллионеры в роскошных автомобилях последней марки, где что-то старенькое, кривое и рядом - новые сияющие дома. Все это кипит, все заряжено энергией. Вот если к Москве относиться, как к такому поселку, она даже внушает уважение. Куда бы я ни приезжал, я не лезу ни на чью площадку. Я - откуда-то. Я - космополит. Что касается Эстонии... бывает дача в Малиновке, в Петергофе. У меня дача в Таллинне. Какая разница?