Конец эпохи

Опубликовано: 16 февраля 2011 г.
Рубрики:

По сравнению с Древним Римом или Византией советская эпоха просуществовала ничтожно мало — всего 75 лет. Крохотный исторический срок. Никакие внешние враги на страну не нападали, никто не покушался на ее территорию. Огромная держава, владеющая атомным оружием, которую боялся весь цивилизованный мир, рухнула, можно сказать, в одночасье.

И хотя мы давно понимали, что наша система прогнила до основания, развал ее оглушил нас своим неслышным грохотом, поверг в состояние глубокого шока. Выходит, он был неожиданным. Неожиданным? А ведь как только я себя начала помнить, отец, простой русский крестьянин, множество раз говорил: «Хотел бы я знать, когда эта проклятая канитель кончится!..» И вздыхал: «Я-то не доживу, а вот ты, пожалуй, конец-то увидишь».

Увидела, дожила. И не перестаю удивляться: в годы, когда советская власть вроде бы еще не потеряла доверия народа, отец уже отвергал ее. Разве только он один? Крестьяне новые порядки не приняли. Да и могло ли быть иначе? Ведь деревню выпотрошили, выгребли дочиста. Сначала продразверстка и продналог, потом раскулачивание. Умных, работящих мужиков отправили в ссылку, оставшихся поспешно, чуть ли не под ружьем загнали в колхозы, предварительно опустошив их амбары, дворы и конюшни.

Думаю, это была одна из главных причин гибели социалистической системы. На грабеже да на слезах людских ничего прочного не построишь. Все равно пойдет не впрок. Деревня никогда не забывала своей трагедии.

В начале 60-x, будучи собкором «Комсомольской правды» по Черноземью, холодным, вьюжным февралем заехала я в отдаленное село Буравцовку, что в Воронежской области. Мне сказали: «Вот, кстати, сегодня в нашем клубе вечер-встреча поколений. Будут выступать старые комсомольцы».

В холодном клубе собралось человек тридцать. Вначале было обычное славословие. Потом на сцену поднялся пожилой человек в затертом полушубке. Объявили: это один из старейших комсомольцев Буравцовки. Он стянул с головы кроличью шапку, низко поклонился публике и сказал:

— Простите меня Христа ради, люди добрые.

Зрители заволновались. Кто-то крикнул:

— Ты за что прощения-то просишь, дядя Гриш?

— А за то, мил человек, что грех камнем на моей душе лежит. Кулачил я в тридцать третьем своего соседа, малых ребятишек полуголыми в сани бросал. Стужа зимняя стояла лютая. Говорили, на Север, на Соловки их отправляли. Да какие они кулаки были? Ну, у кого две коровы — разве это богатство? А после-то я узнал, что пятилетняя дочка нашего соседа простудилась да в дороге-то и померла. Не доехала до тех Соловков. По моей вине ребенок помер. У тех людей я уже прощения не смогу попросить. Так у вас прошу. Не хочу на тот свет отправляться без покаяния...

Вот так неожиданно закончился этот вечер.

Написала я очерк, немудрящий с виду: дальнее село, зимние крестьянские дела, то да се. Был такой вот в клубе вечер, выступил на нем старичок, попросил прощения за поступки, которые считались большим подвигом...

И хотя на дворе стояла хрущевская оттепель, мой очерк так и не увидел света. Что касается деревенских дел, то ни одна льдинка не растаяла.

Уже началась перестройка, когда «Литературная газета» опубликовала нашу беседу с академиком-аграрником В.Тихоновым, где было напрямую сказано о трагедии нашей деревни, раскулачивании, ссылке, ограблении крестьян, голодоморе на Украине, в Поволжье, на Южном Урале. И что же? Среди откликов читателей было немало таких, где нас называли злопыхателями и клеветниками.

Но история распорядилась так, что сталинская система все-таки не устояла, рухнула, вздыбившись гигантскими обломками, подняв невероятный грохот и тучи пыли, которая не осела еще и до сих пор.

С тех пор прошло двадцать лет, а кажется, что все было вчера. Документу, подписанному в Беловежской Пуще, предшествовали несколько лет горбачевской перестройки. И в эти годы вместилась тоже целая эпоха. События мчались, обгоняя одно другим, повергая людей то в жар, то в холод. Люди спорили, кричали, ссорились, безвременно умирали от инфарктов.

Вначале Михаил Горбачев вместе с женой (впервые жена генсека вышла на публику — неслыханно и невиданно!) мирно объезжал города и веси, встречался с рабочими, много, очень много говорил. Обещал повысить, улучшить, углубить... Конечно, бывший секретарь Ставропольского крайкома хотел только подправить систему, несколько ее модернизировать, дать ей толчок, чтобы она катилась дальше как по маслу. Но не тут-то было. Выражаясь его же словами, — процесс пошел, прямо помчался. Слишком долго наш бедный джинн сидел в бутылке. Только успели пробку чуть-чуть повернуть, как он и улетучился.

Горбачев произнес великое слово — гласность. Это касалось нашей журналистской работы, нашей жизни. Какие только препоны нам ни ставили! Как приходилось изворачиваться, чтобы протаскивать в игольное ушко то одну идею, то другую. Цензор «ЛГ» Александр Иванович иногда сам являлся в мой кабинет и со вздохом говорил:

— Я вас прекрасно понимаю, сам из деревни. Рад бы, да не могу в таком виде пропустить вашу статью. Общий настрой так пессимистичен. Будто все у нас безнадежно...

И вот теперь можно сказать то, о чем молчали долгие годы. И Александра Ивановича след простыл.

Заместителю редактора А. Удаль¬цо¬ву позвонил министр сельского хозяйства и попросил, чтобы К.Кожевникова написала статью к юбилею целины.

— Я бывала на целине, и хвалебный материал писать не буду.

— А, да пишите, что хотите, — махнул рукой Аркадий Петрович.

Ладно, думаю, целина эта много лет в душе занозой сидит. Когда-то «Комсомолка» посылала меня аж на три месяца в Целиноград (сегодня — столица Казахстана, Астана). Было время во всем разобраться. Тогда мои критические статьи были отвергнуты. Целина была неприкасаемой. Проверим сейчас эту самую гласность. Достала свои архивы, разыскала бывших целинников, которые мне правду раскрывали. «Юбилейная» статья получилась не во здравие, а за упокой. Представила физиономию бедного министра. Но звонков не последовало. А в недавние времена меня бы вызвали на ковер в ЦК и отчитали, как девчонку. Было в моей жизни такое.

Спасибо, Михаил Сергеевич.

У нас у всех кружилась голова, будто мы сообща хватили хмельного. Спорили на работе, спорили дома. Одна наша сотрудница принесла из редакционного буфета «заграничный» конфитюр. Муж, работавший в партийной газете, отодвинул его со словами: «это ешьте вы, демократы».

Мы оставались, конечно, неисправимыми идеалистами, если думали, что так вот вдруг перескочим из опостылевшего советского государства в прекрасное будущее. Для нас существовало только два цвета: черный и белый. А в действительности были всякие клеточки, полоски, разные красно-коричневые пятнышки... Шло осуждение, отторжение. Ждали покаяния, да так и не дождались...

Сразу как-то притих, одряхлел наш главный редактор, всесильный Чак, Александр Борисович Чаковский. Обычно он сидел в кабинете, как на Олимпе, со своей вечной сигарой. А теперь он часто бродил по коридору, будто потерял что-то и не может найти. Вскоре он как-то тихо и незаметно ушел из жизни. Заболел, ему сделали сложную операцию. И все же было ощущение, что человек просто понял — время его окончилось. И он ушел, закрыв за собой дверь.

Горбачев млел от ласковых речей Рейгана и Маргарет Тэтчер и, кажется, довольно смутно осознавал, куда дело движется. Обрушилась Берлинская Стена, разделявшая мир на «своих» и «чужих». В каком-то памороке уходили, даже будто бежали советские войска из ГДР, оставляя за собой поселки, имущество, военное снаряжение.

А когда-то Хрущев подавлял взбунтовавшуюся Венгрию и «добрый» Брежнев вводил в Чехословакию танки. Социализм существовал на штыках и в прямом, и в переносном смысле. А ведь наивные чехи хотели придать человечность его лицу. Пустые надежды.

В 89-м случилась у меня неожиданная командировка в Прагу. Мы у себя уже все говорили в открытую. Здесь в ответ на мои прямые вопросы отводили глаза, отмалчивались, испуганно оглядываясь. Тут еще жил привычный страх. А может, принимали меня за провокатора.

Страх сковал людей на долгие годы.

Страна мчалась вперед, не разбирая дороги. На горизонте появился могучий уральский мужик Ельцин. Мы бегали на митинги, сливались с толпой в едином порыве. Москвичи разделились на «горбачевцев» и «ельцинцев». Даже в редакции «ЛГ» не было единодушия.

Многие уже понимали, что Горбачев не сможет удержаться в такой сложный период. Понимали также, что «мавр сделал свое дело». Бесславным концом Михаила Сергеевича стал Форос, попытка ГКЧП вернуть страну в старое советское стойло.

На телеэкране появился главный кэгэбист Крючков, растерянный Пуго, бывший секретарь Горьковского (тогда так назывался нынешний Нижний Новгород) обкома комсомола Янаев, жалкий алкоголик с трясущимися руками. Спасители России...

Горбачев с семьей возвращается из Фороса. Вид у него жалкий. Он уже понимал, что теряет власть! Вот он растерянно объясняет, что его блокировали в Крыму, отключили всякую связь. Но умные люди видели, что был затеян некий спектакль, и Горбачев просто пережидал в Крыму окончания путча. Путч провалился, и ему ничего не оставалось делать, как уйти со своего поста.

В конце концов, наш М.С., словно птица Феникс, вылетел из пепелища, правда, изрядно опалив перья. Жив курилка, возглавляет собственный фонд, ездит по свету, читает лекции, зарабатывает деньги. Как говорится, дай ему Бог. Только в других странах его почитают куда больше, чем на Родине.

Но и у нашего нового вождя Ельцина не все сложилось так, как мы ожидали. Рубил резко, сплеча. Он, конечно, подкупал своей искренностью, простотой, отсутствием той хитринки, которой, несомненно, обладал его предшественник. Но с ним все время случались странные, иногда смешные, а иногда не очень, вещи. Проспал в самолете важную встречу в ирландском Шенноне. Дурным голосом прилюдно спел «Калинку». Пританцовывая, дирижировал оркестром. Упал где-то в Подмосковье с моста в речку с букетом цветов...

А время-то было, ой, какое сложное! И требовало оно от главы государства и собранности, и большой ответственности. Борис Николаевич много чего проморгал.

Что же касается Горбачева, то мы все хорошо запомнили, как он сгонял с трибуны во время заседания Верховного Совета Андрея Дмитриевича Сахарова. Буквально накануне его смерти. Хотя сам же Горбачев вернул опального ученого из ссылки, он не скрывал своего раздражения, когда Андрей Дмитриевич высказывал мысли, которых Горбачев, естественно, не разделял.

Уходила Прибалтика. Это было грустно, но давно уже предопределено. Танки около вильнюсского телецентра. Приезд Горбачева в Литву. С трудно скрываемым гневом он отчитывал литовцев — пионеров разрыва. Не помогло.

А Ельцин все решил одним махом.

Моя последняя командировка в эту республику, которую я любила и неплохо знала.

Меня многое тогда удивило. В одном колхозе доярка сказала:

— Мне было семнадцать, когда я пришла на эту ферму. Почти двадцать пять лет тут работаю. Нам хорошо платят, премии получаю, путевки в санаторий. Говорят, скоро колхозы распустят. Куда ж мы пойдем? Да, вначале не хотели в колхоз идти, а теперь-то мы уже привыкши...

Как ни странно, а ведь и в самом деле — привыкши.

«Никто не хотел умирать» — этот фильм Жалакявичюса когда-то потряс наши души. Как он продрался тогда, в глухие годы, сквозь железные решетки нашей цензуры? Ведь там почти открыто показана трагедия Литвы, ее сопротивление новой власти. Официальная печать представляла все просто: бандиты, скрывавшиеся в лесах, бунтовали против советской власти. Они подлежат уничтожению. Выловили (кстати, на это понадобилось несколько лет), арестовали. Кого в лагеря, кого с семьями в Сибирь на вечное поселение. Везли семьи из Литвы, Латвии, Эстонии в товарных вагонах как скот.

На моих глазах выселяли «неблагонадежные» элементы и прочую «нечисть» из Молдавии в сорок девятом году. Кого только ни загребали под горячую руку.

Стоит ли удивляться, что «новые» республики так и остались непокорными, с мечтой о свободе. Это сладкое слово — свобода. Так назывался еще один фильм Жалакявичюса, правда, по качеству уступающий первому. Но свободу тоже надо пережить, найти себя в новой обстановке.

Уж с какой неохотой бросали крестьяне свои насиженные гнезда-хутора, как мучительно обживались в новых поселках, как проклинали те колхозы. А когда их распустили, тысячи крестьян съехались в Вильнюс, сели около Сейма, начали многодневную забастовку. Оставьте колхозы! — просили они Ландсбергиса, тогдашнего своего правителя.

Но все проходит, как сказал царь Соломон. Прошло, пробежало...

В это тревожное время я потеряла мужа. Наступили черные дни для моей семьи. Все тогда разламывалось. Дочь и внук неожиданно уехали в Америку. Я осталась одна. Никогда не испытывала такого одиночества, как в те дни, месяцы, в те два года, что осталось мне жить на Родине.

Перо выпадало из рук. Теперь, когда спали политические оковы, читатель ждал от нас открытости, искренности. А я ничего не могу.

Однажды сидела на Востряковском кладбище, где отныне было пристанище моего мужа. Кончался теплый июльский день. Садилось солнце. Я приехала после работы. Частенько меня несли сюда ноги. Около скамьи, где я сидела, остановился молодой человек, лет тридцати в короткой черной рясе, с большим крестом на груди. Рыжие волосы до плеч. Лицо в веснушках.

— А не скажете ли вы мне, матушка, где тут могила Андрея Дмитриевича Сахарова? — обратился он ко мне. Голос певучий, по-северному окает.

— Я покажу вам. А чего же вы так поздно?

— Раньше не успел. Мне молебен надо справить над праведником.

И заметив мое удивление, добавил:

— Ничего. Господь в любой час услышит. А вы-то почему тут в такое позднее время?

Мы разговорились. Оказалось, что это монах из знаменитого мужского Печерского монастыря, что на Псковщине. Родом из вологодской деревни. Когда принял постриг, работал на монастырском поле. Дело привычное. Потом как-то заглянул в библиотеку и ахнул. Каких только книг и на каких языках там ни было! Настоятель заметил интерес парня и поставил его архивариусом.

— Я в своей деревне десятилетку кончил. Так и не мог оторваться от книг. Пришлось латынь самостоятельно учить, древнегреческий. Потом захотелось в подлиннике библию прочитать. Теперь вот и за иврит принялся.

Этот монашек сумел как-то утешить меня, сказать такие слова, после которых я по-иному посмотрела на свое горе, свою потерю. Надо было жить, думать о будущем. У меня были любимые дети. А дети — это навсегда.

Придя домой и зная, что все равно не усну, я села за стол и стала описывать неожиданную встречу на кладбище. Тут же вспомнилось, как по приказу свыше закрывали в нашей деревне деревянную церковку, как ссылали куда-то многодетного священника. Потом в бывшей церкви устроили школу. Парты сделали из больших деревянных икон, и мальчишки пририсовывали ангелам бороды и усы, а деве Марии выкалывали перочинными ножичками глаза. Свой очерк я назвала «Слепая богородица». Его напечатали. Времена и в самом деле изменились.

Съездила в Молдавию, в которой мы с мужем после окончания университета прожили целых десять лет. Там прошла наша ранняя молодость. Проехала по селам, где бывала не единожды. Побродила по улицам Кишинева.

— Ты пойди к памятнику Пушкину, — сказали мне родственники, — кое-что там увидишь.

В парке было многолюдно. Тогда всюду люди выходили на улицу, чтобы выплеснуть свои чувства. Только чувства были разные: где высокие, а где ниже плетня у сельского дома.

Иду к своей цели, к памятнику Александру Сергеевичу. На высоком круглом постаменте из темно-красного гранита — бюст нашего поэта. Русский скульптор Опекушин когда-то сделал маленькую копию со своего знаменитого московского памятника. А средства собирала интеллигенция города, гимназисты. Было это в конце девятнадцатого века. Бессарабия со времен Екатерины Великой входила в состав Российской империи.

Внизу памятника надпись: «Здесь лирой северной пустыни оглашая, скитался я...». Когда-то для нас это было самое любимое место в городе. Здесь всегда цвели розы. Но что я вижу теперь? Вытоптанная земля, остатки растерзанных растений. А на самом памятнике висит... грязная юбка зеленого цвета.

Ополоумевшие в национальном угаре люди «наказали» таким образом поэта, который в ранней своей молодости отбывал в Кишиневе царскую ссылку. Дрался на дуэлях, волочился за молодыми молдавскими куконами, встретил в окрестностях села Долна Земфиру, написал своих бессмертных «Цыган...»

Я разозлилась, вышла на улицу, где женщины продавали цветы, купила большой букет розовых гвоздик и положила их к подножию памятника. Стали собираться зеваки. Стояли молча. Никто ничего не сказал ни хорошего, ни дурного. Может, кому-то все же стало стыдно?

Через несколько дней после возвращения в Москву случились события в Беловежской Пуще. Быстро и неожиданно. Государства под названием СССР больше не существует. Ельцин, Кравчук и Шушкевич, подписавшие Беловежские соглашения, даже подняли бокалы с шампанским в честь такого «радостного» события. «Пропили, гады, страну», — сказал пожилой москвич в очереди то ли за сахаром, то ли за мясом. Я проходила мимо очереди и слышала эту горькую фразу.

Что мы почувствовали в первые минуты, часы? Растерянность, шок. Обрушились привычные стены, и мы остались стоять на холме, обдуваемом пронзительными ветрами. Отпали огромные куски от территории страны, которые мы считали своими. Имперское сознание? Может быть. Да только мало были похожи на империалистов люди, с трудом добывавшее себе пропитание.

Эти бедные покосившиеся избушки Средней полосы — никогда мне не забыть их. Ощущение неизбывной печали навсегда поселилось там. Мне могут сказать: русские-де сами виноваты, много пьют, не сильно любят трудиться. Только уже трудно понять, где тут причина, а где следствие. Доподлинно знаю по роду своей работы: в советские времена русским областям государство выделяло мизерно мало и техники, и средств. Все гнали в союзные республики. Задабривали. Знала кошка, чье мясо съела. А что в результате? В один миг республики и разбежались.

Была громкая история с московским Белым домом. Сейчас в России многие обвиняют Ельцина в том, что он отдал приказ сломить сопротивление жестоким образом, при помощи войск. Но кто засел в Белом доме? Хазбулатов, Руцкой и отморозок-антисемит генерал Макашов, яростные противники демократии. Фактически это была вторая попытка устроить путч, вернуть страну в прежнее советское русло. Говорят о жертвах. Но сколько их было? Как их имена? Все покрыто мраком. А Ельцин долго колебался. Наступил критический момент, когда он вынужден был призвать на помощь армию. Другого выхода не было. Говорю это, как очевидец тех событий. Отечество действительно было в опасности. И оно было спасено. Это надо поставить в заслугу Борису Николаевичу.

И все же Ельцин допустил немало промахов и ошибок, но главные были две. Первая, просто роковая ошибка — двинуть войска на Чечню. Почти полностью был разрушен Грозный. Оттуда хлынули беженцы: и чеченцы, и русские. А ведь с Кавказом шутки плохи. Его шапками не закидаешь. Русские цари более двадцати лет покоряли Кавказ. А разве покорили? Прибавим еще сталинскую ссылку в Казахстан. Как было ни понять, что нужна дипломатичность, а не война. С Дудаевым можно было еще договориться. Ведь он просил больше суверенности, которую, кстати, Ельцин щедро отвалил Татарстану.

Дудаева убили, в Чечне продолжалась война, а теперь там сидит эмир или хан по имени Кадыров, делает, что хочет. И правительство Путина его не просто терпит, а еще и всячески ублажает.

Девяностые годы. Есть было нечего, ходить по московским улицам страшно. Бандиты чувствовали себя хозяевами города. Их боялась милиция. Шоковая терапия посадила нас на голодный паек.

Муж оставил нам на своей сберкнижке солидную сумму. Она превратилась в ничто. Хорошо еще, что я успела поставить на его могиле памятник. Последняя повесть Иосифа Герасимова, вышедшая в свет уже после его кончины, называлась прямо-таки провидчески — «Последний грош».

Можно ли было тогда обойтись без экономического, финансового обвала? Не знаю. Ведь впервые в истории государство переходило от социализма к капитализму.

У мудрого польского писателя Ежи Леца есть такой афоризм: «Чем хуже время, тем лучше должен быть человек. Иначе ему не выжить».

Я думаю об этом, когда вспоминаю нашу жизнь в советские времена. Да, и ловчили, и воровали, и взятки давали-брали. Но сколько я встретила людей, мужественно сохранявших человеческое достоинство, проявлявших доброту друг к другу. Без этого нам и вправду было не выжить. Остаться честным, не подличать, не сгибаться перед сильными мира сего — это и было настоящее мужество, если хотите, героизм обыкновенного человека в его повседневной жизни.

Вспоминаю этих людей с благодарностью. Я встречала их в разных концах страны. Помню тех, о ком я писала, тех, кто накормил меня, когда я была голодна в дороге, а еду в провинции купить было тогда совсем не просто.

Еще и еще раз мысленно возвращаюсь в то странное, трагичное, не вмещающееся ни в какие привычные рамки время, когда кончалась эпоха, кончался век (вот совпадение!) и начиналась новая эпоха.

Я уже жила в Штатах и сидела перед телевизором. Был канун 2000 года. На экране появился постаревший Ельцин. Он уходил со своего президентского поста, прощался с народом, просил у него прощения за ошибки и просчеты, которые были допущены. Говорил искренне, с болью, почти со слезами.

И тут Борис Николаевич совершил свою вторую большую ошибку, посадив вместо себя Путина. А впрочем, как это ни горько осознавать, наверное, все было закономерно. После революционных потрясений всегда приходит реакция, прикрытая лозунгами о стабильности и наведении порядка. А тут было, где показать Владимиру Владимировичу свою профессиональную удаль. Строительство вертикали, завинчивание гаек, укрепление власти. И деньги. Много денег.

Падали как воины на поле боя честные журналисты...

Но на смену всему этому уже грядут перемены, боюсь, не очень мирного характера. Такая она, Россия. Качает ее из одной крайности в другую. Золотая середина остается вечной мечтой. Секреты ее знают только в маленьких уютных странах. А моя Родина, даже и без отпавших окраин — ширь беспредельная. По-прежнему от моря и до моря. Что вдоль, что поперек.