Персональный вампир

Опубликовано: 16 марта 2010 г.
Рубрики:
Иллюстрация Юлии Меньшиковой (Москва)

Впервые я увидел его... Нет, не так. Сначала я его не увидел, почувствовал.

Была бедовая, разухабистая вечеринка в мою честь. Справляли в "Анне Керн" на Арбате, заведении вычурном, помпезном и претендующем на причастность к литературе. Хмельной Марат, перекрывая шквалы музыки, орал невразумительные тосты. Инга хмурилась, катала в ладонях бокал с замысловатым, в три цвета, коктейлем. А расхристанный дёрганый парень на сцене хрипло вбивал в микрофон "Разрешите мне зайти с козырей".

Разрешите мне зайти с козырей, разрешите мне уйти с молотка и остаться возле ваших дверей не навечно, а хотя бы пока. Я пытался отыскать в речке брод, но — глубокая повсюду вода... Мой знакомый от ворот поворот по старинке не ведет никуда.

Я слышал этот шлягер в сотый, в тысячный раз. В миллионный. Я давно уже перестал воспринимать слова. Они больше не были моими, написанными десять лет назад за ночь. В ту чудовищную, жуткую ночь, когда Инга сказала, что от меня уходит. Слова, наотмашь саданув по болевым центрам, разодрав гортань и разворотив слёзные железы, вырвались из меня, отвесили на прощание пощёчину и ушли жить собственной, не забитой алкоголем и дурью, не заляпанной изменами и выбросами тестостерона жизнью. Через месяц они, умостившись между нотными строками, оделись в музыку и разлетелись по стране. Динамики, заходясь от натуги, швыряли из себя наружу переставшие быть моими слова, и те вторгались, вламывались, ввинчивались людям в ушные раковины, плутали в извилинах мозга и по ним скатывались вниз, в область сердца, туда, где по слухам живёт душа.

И чем дальше — тем больнее тоска, тем безверие сильней и острей... Разрешите мне уйти с молотка. Разрешите мне зайти с козырей.

В тот момент, когда Марат, осатанев от собственного многословия, бросил идиотский тост и проорал, наконец, "Выпьем, мать вашу"... Когда Инга залпом опорожнила хрустальную усыпальницу трёхцветной экзотики... Когда расхристанный парень на сцене харкнул в микрофон последним переставшим быть моим словом, а музыка, дрогнув в конвульсивном спазме, умерла... В этот самый момент я почувствовал на себе взгляд. Нет, скорее, это был не взгляд, а прострел. Нечто циничное, вкрадчивое нащупало меня, ехидно цокнуло языком, ухмыльнулось, на мгновение замерло, а затем, размахнувшись, полоснуло по грудине хирургическим ланцетом и отсекло сердце. Ухватило его, выдрало аорту, извлекло наружу и принялось изучать.

 

Я поперхнулся "Немировым", задохнулся страхом и болью. Ополовиненная рюмка выпала из ладони, остатки водки плеснули на скатерть. Сумрачный ресторанный зал накренился вдруг, закачался, и я лихорадочно вцепился в край стола дрожащими пальцами, чтобы не упасть.

— Олег, что с тобой? Олег! — метнулся ко мне Марат.

Мир поплыл. Кто-то хлопал меня по спине, кто-то кричал, что нужно врача, кто-то тыкался кромкой бокала с водой в губы, но всё это оставило меня безучастным. Неспособный даже двинуться, не в силах вымолвить слова, я завороженно смотрел, как сумрак в дальнем углу зала сгустился и затвердел. Из серого он стал чёрным и замер, но потом закачался, разбух, заклубился белёсым дымом. И из него, из этого вязкого, шевелящегося марева, словно цирковой фокусник после пиротехнического трюка, материализовался вдруг человек.

Он шёл через зал ко мне, длинный, чёрный, с расплывшимся, смазанным, дымным пятном на месте лица. Он подкрадывался неслышными медленными шажками, и я, спеленутый ужасом, оцепенело глядел на него. А потом... потом я его узнал.

— Олег! — ворвался мне, наконец, в уши заполошный голос Марата. — Оле-е-е-е-ег!

Я судорожно выдохнул. Меня отпустило, зал перестал качаться и крениться, струйки дыма развеялись, и предметы обрели устойчивость. Придурковато лыбясь мясистыми губами на худосочном бескровном лице, ко мне двигалась вовсе не демоническая личность, а самая что ни на есть заурядная. Мой бывший сокурсник по филфаку МГУ, страшный зануда, наглец и патологический двоечник, Витька Лопухов по кличке Лопух. Я припомнил, что последний раз видел Витьку уже после выпуска, лет эдак пятнадцать назад. И было это на собрании литкружка, откуда Лопуха после долгих мучений, наконец, выперли за чудовищную, едва ли не фантастическую бездарность.

Не прекращая лыбиться, Лопух приблизился, без спроса уселся на свободное место за столом, не глядя двинул к себе пустую рюмку и вопросительно уставился на меня. Был он в чёрном, пижонистого покроя, пиджаке и чёрной же с высоким воротом рубахе. Узкий белоснежный галстук разметочной полосой на гудронном шоссе пробежал от ворота к ремню.

— Олег, кто это? — растерянно спросил Марат. — Тебе лучше, Олег?

Я мотнул головой, разгоняя остатки морока. Звуки и краски вернулись, в голове устаканилось, а незваные мои визитёры, страх в обнимку с ужасом, откланялись и убрались прочь. Мой друг Марат, единственный, верный и настоящий, тот, который с детства, который навсегда, сжимая мне предплечье, тревожно заглядывал в глаза.

— Всё, я уже в порядке, — выдохнул я, — спасибо, дружище. Видимо, временная слабость... Знакомьтесь. Марат Дорофеев, композитор. Виктор Лопухов, э-э... — я замялся, не имея ни малейшего представления, чем Лопух добывает себе на хлеб насущный.

— Безработный, — помог определиться Витька. — Профессионал. Мне здесь сегодня нальют?

— А собственно... — я вновь замялся. Проклятая интеллигентность не позволяла спросить, что он, собственно, делает в банкетном зале, закрытом по поводу праздника в мою честь. В список приглашённых Лопуха я точно не включал, да и неудивительно, сто лет прожил без такого гостя и ещё двести бы сдюжил без малейшего сожаления.

— А собственно, я пришёл тебя поздравить. Бунинскую премию не каждый день ведь вручают, не так ли? — Витька, по-прежнему глядя мне в глаза, нашарил на столе бутылку водки и плеснул в рюмку. — Хочу с тобой выпить, ты, надеюсь, не против? И вообще, не дело, что мы столько не виделись, друг мой Олег Вронский. Но ничего, я теперь буду у тебя частым гостем.

— В каком смысле? — спросил я ошеломлённо.

— В прямом, — Лопух опрокинул рюмку в губастый рот. — С сегодняшнего дня можешь считать меня своим куратором.

— Что? Кем считать?

— Ты не расслышал? Ку-ра-то-ром. Твоя баба? — кивнул он на Ингу.

— Вот что, куратор, — сказал я со злостью, — тебе не кажется, что это не твоё дело?

— Кажется, — признался Лопух и поднялся. — Или не кажется. Что ж, приятно было повидаться.

Он повернулся ко мне спиной и двинулся на выход. Поравнявшись с ярко освещённой сценой, обернулся. И всё с той же придурковатой улыбкой подмигнул мне.

— Странный тип, — меланхолично проговорила со своего места Инга. — Неприятный, и взгляд у него нехороший, мёртвый какой-то взгляд, пустой и стылый.

 

Я вернулся домой под утро, пьяный, усталый и злой. Сонная Москва студила мне лицо всхрапами октябрьского ветра, и плакала редкой слезой последних листьев сутулая берёза во дворе.

Я поднялся на лифте на шестой, нашарил в кармане ключ и, взглянув на видавшую виды дерматиновую обивку квартирной двери, замер. Пришпиленный за угол кнопкой, косо свисал с неё заляпанный красным лист белой бумаги в линейку. Я сорвал лист, брезгливо взял его за края и вгляделся.

Жутким корявым почерком, записанный в строчку, на листе был выведен отрывок из моего раннего стихотворения "Бессмертный". Буквы кривлялись, корчились, а я вновь и вновь одурело перечитывал то, что издавна знал наизусть.

Хоть говорил великий Ом про значимость сопротивленья, но — подгибаются колени, когда заходит Некто в дом; когда заходит Некто в дом, ища ягнёнка на закланье, и пахнет гнилью и дождём его свистящее дыханье; "Колгейтом" чищены клыки, на лбу тату из трёх шестёрок; он приближается как морок несочинившейся строки; и нет спасения уже, как рыбе, брошенной на сушу; и кошки — те, что на душе скребли — вконец порвали душу.

Внизу, там, где стихи заканчивались, вместо последней точки стоял размашистый росчерк во всю ширину листа. И прямо под ним нечисто-красным по грязно-белому наискось от левого нижнего угла и вверх щерилась кровавой киноварью подпись: "Куратор".

 

Ровно в полдень будильник вышиб меня из сна пронзительным, надрывно-истеричным звонком. Я от души саданул кулаком по кнопке и сполз с кровати на пол. Голова раскалывалась так, что впору было мечтать о гильотине, глотка отзывалась немилосердной засухой, а тело — ознобом и ломотой во всех суставах и сочленениях. С грехом пополам я доковылял до кухни. Холодильник, скорбно заурчав пустым простуженным нутром, с неохотой расстался с початой чекушкой, своим единственным достоянием. В три глотка я её опростал, занюхал несвежим кухонным полотенцем и поплёлся в ванную.

С полчаса, отмокая от вчерашнего под тепловатыми щадящими струями, я клял куратора-придурка Лопуха вместе с его кретинскими выходками. Затем вылез и, оскальзываясь на щербатых плитках кафеля, прошлёпал обратно на кухню. До концерта оставалось всего четыре жалких часа, за это время мне предстояло или привести себя в норму, или отказаться от выступления.

Кряхтя, я забрался на табурет, распахнул дверцу кухонного шкафа и вслепую нащупал на верхней полке пакетик со спасением. Смахнул его в подставленную ладонь, слез и, превозмогая дрожь в руках, замастырил косяк. В пять жадных затяжек его скурил и потом долго сидел на полу, закрыв глаза, поджав по-татарски ноги и привалившись спиной к обшарпанной, с облупившейся ядовито-салатной краской стене.

 

— Полный аншлаг, — закатив глаза, приветствовал меня конферансье. — Полный, Олег Ильич, не помню, когда такое было.

Через расщелину между бархатными створками раздвижного занавеса я заглянул в зал. Застывший в ожидании третьего звонка, он действительно был полон. Редкие припозднившиеся, подгоняемые сердитым шёпотом билетёров, поспешно пробирались по рядам.

— Ну, с богом, Олег Ильич, — конферансье поправил бордовый галстук-бабочку и с последней трелью звонка пошёл на сцену. — Сейчас перед вами выступит, — донеслось до меня оттуда, — человек, которого недаром называют "поэтической лирой России". Человек, чьи стихи знают, любят и читают повсеместно люди всех возрастов. Человек, сочинивший слова для песен, которые слушают в Таганроге и Пскове, в Уренгое и Южно-Сахалинске, на мысе Дежнева и на Кольском полуострове, в горах Алтая и в Поволжских степях. И вот сегодня этот человек у нас здесь. Обладатель многочисленных литературных премий, лауреат международных поэтических фестивалей в Варшаве, Бостоне, Риме и других культурных центрах мира, заслуженный деятель искусств Российской Федерации Олег Вронский. Просим!

Свет рампы хлестанул меня по глазам. Зажмурившись, я пересёк сцену, встал к микрофону и коротко кивнул в зал.

— "28 капель корвалола", — бросил я в тёмную его тишину. — С этой вещи я начинаю все свои выступления.

Перебои жизненного соло лечатся испытанным плацебо: 28 капель корвалола и дождём сочащееся небо... Памяти незримая петарда россыпью колючих многоточий выстрелит в районе миокарда и отпустит на исходе ночи...

 
Сочиненье стихов... Зачем?!
И на кой совершенство слога?! —
недоказанных теорем
остаётся не так уж много.
Слишком хожена эта гать
и протоптаны эти стёжки...
Унизительно — подбирать
со столов опустевших крошки.
Мне б исчезнуть в мельканье лиц,
в шевеленье житейской пены,
но невидимый миру шприц
мне стихи загоняет в вены...

Ночью всё так выпукло и чётко делится на дебет и на кредит; только сердце, шалая подлодка, глубиной непознанною бредит... Стая истин, спаянная в узел, ставшая докучливою ношей, острыми рапирами иллюзий тычется в предсердья и подвздошье...

Сочиненье стихов... К чему?! 
Что изменится в мире этом?! — 
всё из света уйдёт во тьму, 
чтобы вновь обернуться светом. 
И за краткий житейский миг, 
напоённый мечтой о чуде, 
я не стану скопленьем книг, 
что до дыр зачитают люди... 

Ночью так враждуется с собою! И от изголовья до изножья время захудалою арбою тянется по мраку бездорожья. Нет стихов, шрапнельных многоточий; только холод стен да холод пола. Всё, что я хочу от этой ночи — 28 капель корвалола...

К концу первой части я поймал кураж. Стихи, мои стихи, то единственное, что создал нищий, непутёвый горький алкаш и подсевший на анашу и герыч торчок Олег Вронский. Стихи, то единственное, что у меня есть, то, ради чего я живу, то, ради чего только и стоит жить... Я дарил стихи, награждал ими, священнодействовал. Я делился с миром тем, что в муках и корчах рожала моя изнасилованная жаждой творить, беременная рифмой душа.

Я увидел его, едва зажгли лампы. Увидел, и кураж ушёл, удрал, вылетел из меня, как воздух из сдутого резинового клоуна. В первом ряду, развалившись в кресле и закинув ногу на ногу, на меня с фирменной придурковатой ухмылкой пялился поганым взглядом мой самозванный куратор, губастый наглец и хам Витька Лопухов по кличке Лопух. Левой рукой он обнимал за плечи волшебной, ослепительной красоты брюнетку. Всмотревшись, я узнал её. Влажными чувственными глазами из-под длиннющих гнутых ресниц меня небрежно разглядывала госпожа Диана Клищук, секс-символ России, певица и исполнительница главной роли в побившем рекорды кассовых сборов кинематографическом хите "Очи чёрные". Жуткий контраст между её красотой и отталкивающей блекло-худосочной рожей Лопухова всадил мне чугунной дурой под сердце, свингом заехал в живот и добавил в солнечное. Я едва сдержал рвотный спазм и опрометью метнулся со сцены вон.

Не знаю, как удалось продержаться вторую часть. Я запинался, путался в словах, мямлил. Зал поначалу терпел, но потом зашёлся недовольным гулом, к которому вскорости добавился галерочный свист. Когда я покидал сцену, свистели и улюлюкали уже отовсюду.

Витька Лопухов ждал меня на выходе, вальяжно привалившись спиной к колонне и с ленцой поковыривая во рту зубочисткой. Я споткнулся на ровном месте, с трудом удержал равновесие. Лопух отделился от колонны и вразвалку двинулся ко мне, протягивая на ходу руку.

— Ты какого чёрта меня преследуешь?! — заорал на него я. — Мы с тобой никакие не друзья, понял?! Чтоб я не видел тебя больше, урод!

— Ну-ну, полегче, Олежек, — Лопух убрал руку, и придурковатая ухмылка появилась вновь. — Ходить на представления никому не запрещено, не так ли? И потом, с чего ты взял, что преследую?

— А что, нет?

— Нет, конечно. Я тебя всего лишь курирую. Вот привёл посмотреть на тебя смазливую провинциалочку.

— Это Диану Клищук ты называешь провинциалкой?

— Конечно. Откуда она там, из Рязани, что ли? Или из Конотопа? — ухмылка внезапно слетела у Витьки с лица. — Хочешь её?

— Что-о-о?!

— Ты не понял? Я спросил, хочешь ли ты эту тёлку. Она выделывает неплохие фортеля в койке.

— Идиот, — я обогнул Лопуха и отчаянно замахал рукой подъехавшему к входу такси.

 

Звонок в дверь раздался через полчаса после того, как я, разбитый и вымотанный, добрался до своей захламленной, пятый год мечтающей о ремонте квартиры.

Я глянул в глазок, затем лихорадочно распахнул дверь. На пороге стояла Диана Клищук.

— В-вы ко мне? — запинаясь, промямлил я.

— К вам.

— В-входите, пожалуйста, — я немного очухался. — Сейчас соображу чаю. Извините, здесь неубрано, и потом... Не уверен, что у меня есть хоть какой-либо десерт. Но если вы подождёте, я мигом сбегаю в булочную. Она тут недалеко, за углом.

— Не надо в булочную, — Диана сбросила мне на руки куртку. — Повесьте, пожалуйста, куда-нибудь. У вас есть контрацептивы?

— Что?..

— Я спросила, есть ли у вас презервативы. Не захватила с собой, а без них я не лягу.

Через час она ушла, на прощание холодно чмокнув меня в щёку. То, что между нами произошло, было ужасно, отвратительно и постыдно. Диана Клищук, "Очи чёрные", секс-символ России, нежданным и непрошенным подарком свалившаяся в мою постель. Она отработала роль, понял я. Роль второго плана — бесчувственной и бесстыдной дешёвой шлюхи. И отработала эту роль бездарно.

Неправда, что стихи пишутся, лишь когда к поэту приходит вдохновение. Когда приходит отвращение, они пишутся тоже. Только другие.

Ни с людьми не сдружившись, ни с блогами, неприглядный в своем постоянстве, ты — в холодном своём монологове, в неуютном своём воздыханстве. Как кому, а калекам калеково — ненавидеть свою оболочку... Ты хотел бы ужаться в молекулу, в никому не заметную точку. С зазеркальной сроднившийся дымкою, ты никем и ничем не согрелся, чтоб остаться навек невидимкою из фантазий маэстро Уэллса...

 

К полуночи я дошёл до ручки. Опустошённый и выхолощенный, раздавленный навалившейся мутной пустотой, прибитый высосавшим жизненные соки разочарованием, я доплёлся до телефона. К счастью, у меня было лекарство. Моя безотказная палочка-выручалочка, мой персональный ангел-хранитель. Тот, который с детства. Который навсегда. Верный и надёжный. Мой единственный настоящий друг.

— Мне плохо, — сказал я в трубку. — Мне очень, очень скверно, Марат. Приезжай.

 

Телефон трезвонил, не переставая, упорно вгоняя мне в черепную коробку длинные, истошные назойливые гудки. Похмельный сон не хотел отпускать, он цеплялся за меня мохнатыми когтистыми лапами, обволакивал вязким винным туманом. Я скорчился, забился в подушку и натянул на голову одеяло, но настырные звонки подобрались, прицелились, насквозь прострелили ткань и войлок и бесцеремонно выдернули меня из сна. Вяло бранясь про себя, я потащился к телефону.

— Ну, как она? — не утруждая себя приветствиями, осведомился глумливый голос.

— Какая "она"?! — завёлся я. — Кто говорит?

— Не узнал? — голос в трубке хихикнул. — А это, между тем, твой куратор.

— Ты... Ты... Знаешь что... — я осёкся. Злость душила меня, не давая выхода словам, забивая их на взлёте обратно в глотку.

— Пока не знаю, — ернически признался собеседник. — Но ты ведь расскажешь мне, не правда ли? Итак, понравилась ли тебе брюнеточка?

— Да пошёл ты.

— Уже иду, — отозвался голос в трубке. Глумливые нотки из него вдруг исчезли. — Жди гостя, через десять минут буду. Нам надо поговорить.

— Я не желаю с тобой разговаривать, — заорал я. — Ты понял? Ты...

Трубка ответила короткими гудками.

Ровно через десять минут я открыл Лопухову дверь. Молча отстранился, пропуская вовнутрь. Злость и неприязнь душили меня, я собирался высказать всё, что о нём думаю, и выставить его за порог.

— Ну и бардак, — брезгливо сказал визитёр, оглядевшись. — Даже хуже, чем я предполагал. Да и хозяин выглядит под стать обиталищу. Что, друг мой Олежка, была бурная ночь? На вот, поправься.

Витька извлёк из-за пазухи чёрного, до пят, плаща поллитровку и протянул мне. Я сглотнул слюну. Выпить мне было нужно, необходимо. Проклятье, я не хотел брать водку из его рук! Я...

— Пойдём на кухню, — сказал я угрюмо. — Стаканы сейчас соображу. Зажрать только нечем.

— Я не собираюсь зажирать, — с прежней брезгливостью сообщил Лопух. — И пить не стану. Но ты давай, не стесняйся. Опохмелись, а потом мы поговорим. У меня к тебе предложение.

 

Я сидел на незастеленной кровати, исподлобья глядел на развалившегося в продавленном велюровом кресле Лопуха и мучительно размышлял, издевается он надо мной или говорит всерьёз. То, что он назвал предложением, было нелепо. Это было несуразно и дико, ничего более идиотского в жизни я не слыхал.

окончание