Алесь Адамович: «Сопротивляться тем, кто хотел бы превратить нас в дураков»

Опубликовано: 16 января 2010 г.
Рубрики:

Эти слова были сказаны писателем за считанные часы до его скоропостижной смерти. Мы встречались с ним на протяжении нескольких лет, и никогда Алесь Адамович не производил впечатления человека, подверженного недугам, всегда был бодрым, оптимистичным и улыбчивым. И в последнюю нашу встречу, когда разговор зашел о здоровье, он только снисходительно махнул рукой: все в порядке, это только пустая трата времени говорить о болезнях и о его больном сердце.

Сколько же горя прошло через его сердце! 14-летним подростком он пошел в родной Беларуси в партизанский отряд вместе с матерью и братом. Был связным, участвовал в боях, видел и смерть, и огни пожарищ. Почти все его книги — очень суровые и порою трагичные — о войне, о той беде, которую она несет людям. Экраны всего мира обошла картина "Иди и смотри", снятая по его "Хатынской повести" — о том, как фашисты заживо сожгли жителей деревни Хатынь.

Война была его главной темой. И мужество людей на войне. Его знаменитая "Блокадная книга", написанная вместе с Даниилом Граниным, — это сага о достоинстве и о гордости несломленных людей, переживших ленинградскую блокаду.

Все, что он делал в жизни, было масштабно и значимо. Останутся в памяти его страстные выступления в печати. В последние годы он возглавлял в Москве Всероссийский научно-исследовательский институт кинематографии. И все принимал близко к сердцу, которое не выдержало колоссальных нагрузок.

И в последнем своем интервью, словно предчувствуя, что жить ему осталось всего несколько часов, он говорил о жизни и о смерти, о вечных темах в литературе.

Я с ним встречался поздно вечером 25 января 1994 года. А на следующий день он умер, переволновавшись во время заседания Верховного суда, на котором выступал с речью в защиту имущественных прав Союза писателей. Вскоре интервью это прозвучало на московском радио и получило много откликов. Среди отозвавшихся был Александр Яковлев, один из организаторов перестройки, который попросил прислать ему аудиозапись интервью.

 

— Алесь Михайлович, если говорить очень условно, то мне кажется, что писателей можно разделить на две категории. В первую входят те, кто пытается писать на темы вечные, избегая сегодняшних проблем, а во вторую — кто просто не может остаться в творчестве вне боли и тревог своего времени. К каким писателям вы себя относите?

— Я, видимо, как и каждый пишущий, все-таки хотел бы отнести себя к первой категории, поскольку вечная тема — это то, что и живет вечно, если это сделано хорошо. Но, на самом деле, в жизни так не бывает, чтобы человек писал только о вечном, обходя то, что в данную минуту его волнует, мучает, терзает. Тогда и вечного у него никогда не получится. Потому что это будет абстрактно, холодно. Как говорил когда-то Лев Толстой, если ты не зачерпнул глубоко в самом себе, то и для других это не интересно.

Недавно я напечатал повесть "Прожито". Здесь как раз вечная тема жизни и смерти ставится как личная тема. Все мы когда-то изучали логику. Вы помните: всякий человек смертен, Кай — человек, значит, Кай смертен. Подлинная литература всегда так или иначе посвящена вечным темам, рожденным личными переживаниями, личной судьбой самого пишущего. Другое дело, что наша литература раньше была обучена обходить вечные темы, ее все время натаскивали, как гончую собаку на птицу, на все повседневное, на то, что считается важным сегодня. Поэтому эта литература даже такие вечные темы, как любовь, рождение, смерть, трагедии человеческие, решала часто как событие, как факт, но не как глубокие размышления об этих явлениях.

— А какая тема для вас вечная в вашем творчестве, какую тему вы пронесли через всю свою жизнь?

— Может, это смешно прозвучит для человека в моем возрасте, но я скажу, что это тема матери. Может быть потому, что мне так повезло. Конечно, у каждого мать единственная, самое первое и чаще всего самое дорогое в жизни. Но, кроме того, мать в моей судьбе сыграла определяющую роль. Я начинал свою первую вещь "Война под крышами" как книгу о матери, причем и о собственной матери. А в последней вещи "Прожито" я снова возвращаюсь к этой теме. Когда я написал об этом впервые, мне было 30 лет, а эту вещь я написал, когда мне уже за 60 — с новым пониманием, с новым представлением о том, что такое быть матерью в наше время. Моя мать во время войны оказалась в ситуации, которую я сравнивал вот с чем.

Солдат в окопе, на фронте испытывает все, что и должно выпадать на долю солдата на войне. А теперь представьте, что ему вдруг в окоп подсадили его детишек, его семью, и он должен продолжать воевать. Каково бы ему было? Так вот, моя мать оказалась как раз в таком положении. Мы ведь жили на оккупированной территории. И трагизм этой ситуации в том, что мама сама пошла на это, что она сама собственных детей, то есть нас с братом, как бы готова была сделать заложниками в той страшной схватке, в которой оказался весь наш народ во время оккупации.

В первом своем романе "Война над крышами" я рассказал об этом с восхищением, с благодарностью, как о понятном, чуть ли не само собой разумеющемся. Ну как же еще наша мать могла поступить, когда такое творилось с людьми, со страной? А потом, когда я стал на себя это переносить, я понял, что не был бы способен на такое. Я был бы готов на все что угодно по отношению к себе, но сделать заложниками своих детей в любой ситуации я бы, наверное, не смог. И тогда я попытался понять, что же происходило с нашими матерями.

Я привожу из Плутарха поразивший меня пример. Плутарх рассказывает, что спартанцы, когда возвращались с боя их сыновья, сразу делились на тех, у кого дети погибли и у кого остались живы. Нормальное наше чувство: те, чьи дети вернулись, должны быть счастливы. Те, у которых не вернулись, должны рвать на себе волосы, рыдать, страдать.

А у спартанцев все было наоборот. Те, у кого сыновья погибли за родину, собирались вместе, они были счастливы, горды, у них радостно блестели глаза. Те же, чьи сыновья вернулись, сидели по домам. Может, их сын героически сражался, но это не имело значения — сыновья вернулись, и матери не чувствовали себя счастливыми, у них была печаль в душе и на лицах... Я перенес это на войну с фашизмом и лучше понял, что на той войне происходило с нашими матерями.

Конечно, не совсем в такой форме, как в Спарте. Но я помню случай. Погиб мой товарищ. Решили, что и меня убили вместе с ним. Но я все-таки спасся, вернулся в лагерь. А чуть позже Митя лежал там убитый и рядом с ним были две матери — моя и Митина. И я вижу, что моей матери нехорошо. Она смотрит на меня и требует глазами, чтобы я ушел отсюда. Чтобы меня не было здесь, чтобы меня не видела Митина мать. Радость и счастье, что ее сын остался живой, оттеснялись в этот момент, затемнялись чувством неловкости перед страданием и муками другой матери. Мне кажется, что это вечная тема.

— А вы не жалеете, что в последние годы очень много времени тратили на публицистику, на то, что связано с днем сегодняшним, в ущерб тому вечному, о котором вы только что говорили?

— Человеку, который пишет, не всегда понятно, что для него главное, а что не главное. Я, конечно, могу считать, что главное — это романы, повести, рассказы, а публицистика — это временное, то, к чему понудила реальная жизнь.

Но вот однажды я решил подарить своему врачу, очень сдержанной, строгой женщине, свои книги. А она вдруг заговорила не про романы, не про повести, а про публицистическую книгу "Мы шестидесятники". Вы знаете, говорит она, я ее прочла, но ее нет у меня, а очень хотелось бы иметь. Я удивился, это не роман, не повесть. А она говорит мне: да, но мне вот именно эту дайте. И я засомневался: черт его знает, а что действительно из того, что я делал, более важно? Это или то? Вот этот случай заставил меня сильно усомниться, что важнее, хотя это для самолюбия писательского может и как-то болезненно.

Поэтому я не думаю, я не хочу думать, что я зря тратил время на публицистику. А может, это и есть мое главное? Откуда я знаю.

— В истории литературы очень часто бывало, что писатель подходил к тому или иному своему произведению как к второстепенному, а потом оказывалось, что это главное произведение его жизни.

— Да, сколько угодно таких случаев. И не только в литературе, но и в кино. Человек задумывал Бог знает какие произведения, а потом сделал случайно "Броненосец "Потемкин", какой-то осколок большого замысла. Этот "Броненосец "Потемкин" Эйзенштейна и оказался главной, может быть, его вещью. Так что тут мы сами себе не судьи.

— В связи с этим можете вы пожаловаться, что вас не понимали читатели? Что что-то такое, что вы вынесли к ним как свое святое, выстраданное, не было ими понято и оценено по достоинству?

— Я отношусь к себе критически. И продолжаю относиться к тому, что пишу, как к чему-то такому, что другие имеют право и не читать, и не замечать. А если замечают, читают, то я благодарен. Но абсолютно готов принять как должное, если не заметят и не прочтут. Оценили — спасибо, значит, что-то получилось. Ну а по достоинству ли? В целом меня такие чувства не мучают, не преследуют. Я к этому отношусь спокойно.

— Коль скоро мы заговорили о соотношении сегодняшнего и вечного, какая проблема сегодняшней жизни взывает к писателю, та самая, о которой он не может не написать? "Не могу молчать" — ведь поэтому истинные писатели и пишут. Что больше всего волнует лично вас?

— Раньше для меня самой главной была тема жизни и смерти человека. Именно то, о чем литература и искусство всегда великолепно повествовали. Человек живет, человек погибает — это трагедия для него и трагедия для его близких. И вокруг этого возникали темы предательства или героизма и так далее.

— Как говорили древние, "человек рождается, страдает и умирает".

— Да. И это, казалось, вечная тема и навсегда. Но вот встал вопрос о том, что в любой момент может погибнуть весь род человеческий.

Это произошло лет 15 назад. Я настолько проникся этим чувством, что, наверное, был где-то за пределами нормы. Поэтому мне и говорили многие: "Ну что же ты все про это говоришь, пишешь? Неужели ты думаешь, что это может быть?" А я не то, что верил, что это может быть: в моем сознании это уже случилось, состоялось. И я тогда написал повесть "Последняя пастораль", где мысль о всеобщем конце, о самом ужасном, что только может быть, уже была реализована в действительности. Я писал эту повесть в начале 80-х годов. А это как раз было время, когда в обществе ощущение грозящей катастрофы из сфер высокой политики уже опускалось в души, сознание людей. Они начинали понимать, что это не просто риторика, не просто политиканство, а то, что может в любой момент случиться. А когда я напечатал повесть, уже началось то, что мы называем перестройкой, и совершенно другие проблемы захватили людей. И мы стали меняться. А ведь до этого мы все время говорили, что империалисты, Америка грозят миру новой катастрофой. Но катастрофой грозило противостояние двух систем. Не будем говорить "мы грозили" или "они грозили.

Противостояние — вот что гарантировало уничтожение человечества. Если бы это продолжалось еще несколько лет, так бы, наверное, и случилось. И вдруг это противостояние стало слабеть, появились перспективы конвергенции. И эта тема ушла из общества, возникли другие темы — сталинизма, новых демократий, социализма, Горбачева и так дальше, а тема ядерной катастрофы ушла. Но ведь никуда она не ушла окончательно. Хотя в том страшном значении, в каком она существовала тогда, возможно, уже ушла.

— Достоевский говорил, что красота спасет мир. К сожалению, он оказался утопистом. А что спасет мир, на ваш взгляд, сейчас? В то время, когда, как вы говорите, есть еще возможность самого трагического развития событий?

— В моей повести "Последняя пастораль" есть такая мысль: мир погиб от того, что все во всем всегда считали себя правыми, никто не способен был признать правоту другого. Это человека и погубило.

Я думаю, что мы сегодня живем в мире, который остался ядерным миром, где очень важно признать правоту других и свою вину перед другими. Возьмите литературу, особенно, историю любой страны. Все рассказывают о том, как соседние народы делали им плохо. Мы как-то с Граниным, обсуждая это, пошли к Лихачеву и говорим: "Давайте, Дмитрий Сергеевич, предложим западным и другим писателям: пусть каждый напишет "черную книгу" о том, как его народ обижал другие народы. Потому что все всегда пишут, что соседи обижали мой народ". Дмитрий Сергеевич послушал внимательно, вроде согласился, потом глаза его хитро заблестели, и он сказал: "Ну да, мы такую книгу напишем, а немцы не напишут и что тогда?" То есть мы всю вину возьмем на себя.

Я думаю, что немцы уже написали такую книгу всей своей послевоенной литературой и своим покаянием. А мы покаянную книгу о своей вине перед самими собой и перед миром и перед всеми народами всей страны, мы такую книгу не создали, и чувство покаяния не прошло через нас. Поэтому я думаю, что спасение в том, чтобы люди, наконец, научились думать не только о том, как их обижали и как к ним несправедливы были другие. Когда-то Достоевский сказал, что все перед всеми виноваты. Давайте это не забывать, и тогда мы будем менее агрессивны и требовательны к другим и более требовательны к себе.

— И потому так важно, наверное, сплочение людей демократически мыслящих, где бы они ни жили?

— Понимаю, сплочение может произойти только тогда, когда ты не будешь считать себя во всем правым, а другого во всем неправым. Если какая-то литература или нация думает, что может реализовать себя, глядя не на соседей, а лишь на собственное отражение в зеркале, то это большая ошибка. Это против законов психологии. Осознать собственную индивидуальность можно лишь в сравнении с другими.

— Какие качества в человеке вы больше всего цените, Алесь Михайлович?

— В разные периоды жизни ценил разные качества. В войну, когда был подростком, ценил прежде всего храбрость, смелость, готовность умереть. После войны, когда мы уже начали проходить через оттепель и обретать чувство справедливости по отношению к тому, что делается в нашей стране, мне казалось, что самое главное — это чтобы человек в гражданском смысле не трусил. Я столько видел героических людей в годы войны, которые не боялись танков, немецких автоматчиков, но трусили перед жалким чиновником или парторгом.

Ну а в наше время главное просто не позволять себя обманывать. В этой стране слишком долго из людей делали дураков, долго-долго, и, казалось, мы от этого избавились, больше нас дураками не сделаете. Мы прозрели, казалось бы. Но когда мы видим, как страну снова делают страной дураков, я сегодня скажу, что больше всего ценю в людях способность сопротивляться тем, кто хотел бы превратить нас в дураков.

 

Вот таковы последние в своей жизни слова, которые мне сказал за несколько часов до смерти замечательный писатель и человек Алесь Адамович. Мне кажется, что многое из того, что он сказал, и сегодня звучит актуально. И я часто вспоминаю эти слова, потому что в нашем сегодняшнем мире полно людей, которые хотят сделать нас дураками.