Зуб Шамана

Опубликовано: 1 октября 2009 г.
Рубрики:
Иллюстрация Юлии Меньшиковой (Москва)

"Я отрицаю то царственное место, которое дают любви в жизни, я отрицаю ее самодержавную власть..."

Александр Герцен. Былое и думы

 

"Любовь вспыхивает в нас, не спрашивая совета ни у нашего опыта, ни у нашего разума"

Жорж Санд. Лукреция Флориани

 

"Беги, возлюбленный мой; будь подобен серне или молодому оленю на горах бальзамических!"

Песнь Песней", ч. 8, ст. 14

 

1

Гора была в Альпах, в окрестностях Женевы. Про себя — по созвучию с французским Dent de Jaman — Натали называла ее Зуб Шамана. Гора имела форму правильного конуса, она располагалась вдали от обычных прогулочных троп и манила своей таинственностью и новизной. Натали, в легком открытом платье и широкой защищающей от солнца соломенной шляпе, и ее спутник, снявший безрукавку и нацепивший ее на длинную суковатую палку, поднимались медленно, без натуги, наслаждаясь тишиной и горной прохладой, столь отличной от накипающей внизу полдневной августовской жары.

Георг шел сзади, на каменистых и скользких участках осторожно брал ее за локоть — и она в этот момент останавливалась и замирала, словно к чему-то в себе прислушиваясь. Затем он отпускал ее локоть, и они продолжали путь, разговаривая мало и почти машинально и ведя параллельно внутренний, тайный, диалог друг с другом. Вслух говорили они по-французски. Для обоих этот язык был чужой. Внешность Натали — ее бледное лицо, с высоким лбом, темно-русыми волосами и ясно глядящими серыми глазами, — выдавала ее славянское происхождение. Она не была молода, усталые и даже страдальческие складки лежали возле губ, во взгляде порой проступали тревога и беспокойство, но, оглянувшись назад и встретив его ласкающий и восхищенный взор, она светлела и молодела, словно от животворных молодильных яблок, про которые слышала в детстве в доме спесивой московской княгини, призревшей сироту. Крепостная старушка-няня нашептывала ей перед сном эти сказки — про Василису Премудрую, про Ивана-царевича, ходившего за тридевять земель в тридесятое царство за живой водой и молодильными яблоками... И вот теперь она сама оказалась за тридевять земель от московского дома и, похоже, в этом новом для нее тридесятом царстве (куда прибыла она всего год назад) действительно водятся и молодильные яблоки, и живая вода...

Ее спутник не был похож на Ивана-царевича, но проглядывало в нем что-то от заморского принца или, скорее, от галантного маркиза эпохи Реставрации, — тонкий стан, высокий рост, маленькие изящные руки. Выходец из Германии, имел он вид совсем не немецкий: волосы и красиво подстриженная борода — темные, нос — довольно длинный и отнюдь не арийский, глаза тоже были не положенного цвета — жарко карие, почти черные, они сверкали и искрились, когда он был в ударе. Если же его охватывала меланхолия, а случалось это довольно часто, ибо Георг был поэтом, к тому же новейшим, то есть революционным, глаза потухали, становились мертвыми. Не из-за этой ли своей двойственности первый, ставший знаменитым среди свободолюбцев поэтический сборник назвал он вначале "Письма мертвеца", а затем, испугавшись, переправил название на "Стихи живого человека"?!

В тот день, в тот час и в ту минуту, в присутствии этой женщины был он живым.

Она ему нравилась, его зажигала, но одновременно внушала почти детскую робость.

Ее муж был его старшим другом, поводырем, ободрил и обогрел его семью в наступившую для них всех годину беженства и изгнания. Он не может, не имеет права платить Александру за все его благодеяния черной неблагодарностью.

Легкая фигура Натали, ее летящая походка, ее милое, умное и такое понимающее лицо — все ему в ней нравилось. Их приятельство началось совсем недавно, в этом злосчастном 1848 году, в Париже, куда он с Эммой и двумя маленькими детьми попал после неудачного Баденского похода, — истерзанный, разуверившийся в своих силах. Тогда именно Натали и ее благородный муж, отогрели его сердце, вдохнули в него бодрость. Сказать по правде, он побаивался Александра. Тот, старше его пятью годами — с Натали Георг был ровесником, — в свои тридцать шесть лет был уже сформировавшимся лидером, мужественным и сильным борцом, прошедшим и через тюрьму, и через ссылку. И какую тюрьму — российскую, какую ссылку — в Сибирь! При всем при этом Александр оставался человеком открытым, любящим общение и веселое застолье, его блестящая эрудиция и остроумные, легко рождающиеся каламбуры вошли в поговорку среди его парижских друзей, как и его фантастическая преданность жене и детям. Да, Натали любил он безумно. Георг слышал стороной о какой-то романтической истории их брака, чуть ли не о похищении невесты ссыльным женихом, но подробностей не знал и, честно говоря, знать не хотел. С самого начала питал он к Александру странное амбивалентное чувство любви-соперничества. Словно подспудно осознавал, что когда-нибудь им придется встретиться на узкой тропе, и встретиться уже врагами.

Про Эмму, свою жену, он совсем не думал, обходил ее в своих размышленьях. И вовсе не потому, что была она для него лишней, ненужной обузой, от которой хочется поскорее освободиться. Наоборот, Эмма была частью его самого, так же необходимой ему, как собственная рука или нога. И это делало ее продолжением его, хотя и с довеском ее женских, увы, мало привлекательных штучек. Как-то: обильной плотью, громким голосом, неуемной болтливостью и назойливым нескончаемым обожанием его, ее супруга и повелителя. Ради его комфорта она готова была питаться сухой коркой, ради его душевного и плотского здоровья — жертвовать своим. Из этого следовало одно: что бы он ни сделал, Эмма от него не отвернется, даже в случае, если ситуация причинит ей страдание и боль. И были тому примеры... Эмма не могла не знать об его похождениях в парижских салонах, о связи с парижской Клеопатрой мадам Агу, которая некоторое время назад имела каприз принимать его в своем будуаре. Эмма терпела и молчала, возможно, сознавая все свое женское несовершенство в сравнении с его мужским великолепием, а, еще вернее, оттого, что принимала его таким, каков он был, — избалованным маменькиным сынком, с полным набором разнонаправленных черт: чувствительностью и себялюбием, ранимостью и высокомерием, нежностью, сменяющейся сухостью и бесчувствием.

Натали, между тем, бежала вперед по тропинке. С каждым минутой пребывания ее на этой волшебной горе тело ее освобождалось — от земного притяжения, от прожитых лет, от смутного, гирей нависающего будущего. Под этим южным, ласково греющим солнцем, под невиданной синевы небом, на этой колдовской лесистой тропе она удивлялась перемене в себе. Такой — свободной, раскрепощенной, забывшей о своих земных обязанностях — она себя еще не знала. Внутри росли и искали выхода не свойственные ей раньше желания. Словно она возвращалась к себе настоящей из того темного выстуженного склепа, где долгие годы проходила ее не имеющая ни цвета, ни запаха жизнь.

Вот ей уже не тридцать два, а двадцать пять, двадцать, четырнадцать... Да, ей четырнадцать — и не годом больше. Она девочка, а за спиной, на одной с ней тропе, — ровесник, прекрасный как принц из сказки. Время остановилось, а она, обогнав его, все бежала и бежала вперед по колдовской, шаманской тропе.

Задумавшись, он вдруг потерял ее из виду. В этом месте тропинка делала крутой вираж над обрывом и утыкалась в зеленую лужайку, окруженную сомкнувшими кроны могучими деревьями. Она остановилась над обрывом в тени величественного бука, обвитого цепкими зелеными листьями плюща. Спиной почувствовав его появление, но не оглянувшись, она спросила, указывая на кольчатое тело плюща:

— Что это? Все говорят, Георг, что вы прекрасный ботаник.

— Это плющ, всего лишь плющ, Натали, дитя субтропиков. Древние эллины надевали его на головы на празднествах в честь бога Диониса, покровителя вина, веселья и любовных утех.

Ему показалось, что она вздрогнула. Он потянул к себе ползучее растение и оторвал довольно длинный его фрагмент.

— Смотрите, Натали, он похож на зеленую змею, — и он обвил плющом свою юношески стройную шею.

— Погодите, — ее голос звучал взволнованно и неровно, — змея может быть ядовита, как и любовные утехи... Дайте-ка эту змею мне.

Она перехватила растение, прижалась к нему губами и положила его к себе на грудь.

Их взгляды встретились. Отвернув от него лицо и словно против воли она вымолвила:

— Мне бы хотелось, Георг, чтобы когда-нибудь на месте этого плюща лежала ваша голова.

Он задрожал и выдохнул:

— Натали, вы... вы меня любите?

— Глупый, — она уже обхватила его шею, он отступил на шаг, — А..., он хотел сказать Александр... но она зажала ему рот.

— Не бойтесь, я все беру на себя, я люблю вас как никого никогда не любила, я ждала вас всю жизнь, это... сильнее меня...

Он обнял ее вздрагивающие плечи, рука накололась на черную маленькую ягоду плюща, прячущуюся у нее на груди. Где-то он читал, что ягода плюща ядовита и сулит смерть тому, кто ее попробует. Это была последняя ясная мысль в его сознании. Дальше он погрузился в водоворот, гибель и воскресение.

 

2

Мария Каспаровна Эрн, вот уже два года прозывающаяся Марией Рейхель, в январе 1852 года получила письмо от Александра Герцена. Маленький конверт был послан из Ниццы в Париж, в их с Адольфом небольшую уютную квартирку; прочитав его содержимое, Мария разрыдалась. Александр Иванович — даже про себя она звала его так, ибо была младше его на 11 лет и всегда чувствовала себя девчонкой в сравнении с ним, — Александр Иванович писал, что нет у него человека в мире, к которому имел бы он больше доверия, чем к ней, Марии. Огарев в России, она, Мария Рейхель, за границей. Скупо и без излишних подробностей писал он о болезни Натали, об угасающих надеждах на ее выздоровление. Здоровье самого Александра Ивановича пошатнулось настолько, что он стал думать о возможной внезапной смерти. Как тогда быть с детьми — Сашей, Татой и недавно родившейся Ольгой? На случай внезапной смерти он завещает своих детей семье Рейхель.

Рыдания Марию душили, она радовалась, что Адик был на репетиции и не мешал ей плакать вволю. Бедная-бедная семья Герценов! За что, почему этим необыкновенным людям выпали такие поистине нечеловеческие испытания? Уже не в первый раз пришло Марии в голову, что в сущности перед ее глазами разыгрывается настоящая греческая трагедия, трагедии рока, где нет ни преступников, ни виновных, где все участники попали под жернов судьбы и испускают дух в ужасных мучениях. Господи, господи, за что?

Ночью ей не спалось. Она слышала, как пришел Адик, как тихо лег с краю, стараясь не потревожить ее сон. Она его не окликнула, притворилась спящей. Адик очень хороший, чуткий, он живет только музыкой и немножко ею, Марией. Но он немец, и с ним трудно бывает говорить о некоторых вещах, например, о Герценах. Адик тотчас переводит разговор на своего обожаемого поэта, Гервега. Он считает его не коварным интриганом и соблазнителем, а жертвой. Он винит во всем Натали. Бедная женщина, мало она настрадалась от всей этой истории! Адик ничего не понимает — ни в женском сердце, ни в сердце своего приятеля Гервега. Он хорошо понимает только в музыке, и то, только в той ее части, что создавалась на его родине — Бетховен, Шуман, Брамс — о да!

Про нелады в семье Герценов слухи доходили давно. Муж был близким приятелем Гервега, тот с ним переписывался, и как казалось Марии Каспаровне, вел себя не по-мужски, выбалтывая в письмах подробности драмы, поразившей обе семьи. Сама она тоже кое-что видела, хотя разобраться в этом запутанном клубке была не в силах. Больше всего ей было жаль Александра Ивановича. Как горестно он написал ей в предыдущем письме: "Укатал меня этот 1851 год". В прошлый его стремительный приезд в Париж было заметно, как он измучен физически и морально. Был он как обычно подтянут, подшучивал над нею, вспоминая Вятку, рассказывал Адику забавные анекдоты о русской провинции, но от нее не укрылось, что его пальцы, державшие стакан с водой, дрожали. Герцен приехал в Париж со своим новым приятелем, Энгельсоном. Передавали, что их видели в злачных парижских местах, в кафешантанах... что Александру Ивановичу приходилось порой тащить на себе упиравшегося нетрезвого спутника. Сам он, от природы здоровый и сильный, плохо поддавался алкогольному яду, к посредству которого, видимо, решил прибегнуть.

Мария Каспаровна видела его до катастрофы с Колей и Лизаветой Ивановной, но уже тогда чувствовались ее ужасные предвестья. Гнездо в Ницце, свитое обеими семьями, Герценов и Гервегов, с треском, громом и даже молниями — развалилось. Гервеги электрическим разрядом вылетели из него в Женеву, Герцен — в Париж, Натали с детьми осталась на месте, и можно себе представить ее тогдашнее душевное состояние! Она оказалась яблоком раздора в трагическом разладе двух семей. Мария Каспаровна безмерно сочувствовала Натали, но не могла отделаться от мысли, что сама никогда в жизни не променяла бы такого человека, каков был Герцен, на слабого, тщеславного и капризного как ребенок Гервега. Неужели Натали не видела разницы между ними? Почему колебалась? Как вообще могла возникнуть ситуация, что эти две семьи поселились в Ницце в одном доме? Неужели Александр Иванович не сознавал, что мечта Натали о совместной жизни с Гервегами напоминает троянского коня, внесенного в горделивую Трою руками самих, настигнутых безумием троянцев? Должен же был он понимать, что акция эта чревата теми же точно последствиями, что и коварное взятие Трои запрятанными в коне греческими воинами?!

В сущности, у Марии Каспаровны были, конечно же, были ответы на эти вопросы. Но ей не хотелось даже наедине с собой стать обвинительницей Натали, сойтись в этом обвинении с Адиком, который с самого начала твердил: она виновата. Сейчас Мария Каспаровна все еще не была уверена в виновности Натали. Хотя по всем раскладам получалось, что та обманула доверие Александра Ивановича, переросшее все мыслимые границы.

И, однако, до конца Мария Каспаровна не была убеждена в правильности своих умозаключений. Зная кроткую, чистую душой Натали, вечную страдалицу — то в роли бедной воспитанницы у черствой княгини, то — жены поднадзорного, политического ссыльного в провинциальном Владимире и отдаленном Новгороде, то матери, у которой после рождения первенца Саши умерло один за другим трое, трое! новорожденных детей, а оставшийся в живых четвертый был от рождения глухонемой... бедный Коля! — зная все это, можно ли поверить в ее измену? И — что еще непонятнее — в измену, творящуюся под боком у собственного мужа, чуть ли не у него на глазах — не видящих, усыпленных сознанием, что жена — неизменный оплот, верная и любящая подруга? О святая, святая простота! Недаром Александр Иванович, при всем своем уме и образованности, ощущал себя на Западе, как не раз ей, Маше, признавался, каким-то вестготом или даком, попавшим в изощренный, насквозь лживый Римский мир.

О, он с этим миром никогда не сочетался. Она, будучи девочкой, видела его совсем юным, двадцатитрехлетним — веселого, полного надежд, несмотря на то, что тогда он был в ссылке, среди полудиких людей! Боже, как давно она его знает! Мария Каспаровна напряглась, цифры ей сроду не давались: даты запоминала легко, а вот арифметики страх как не любила. Семнадцать лет как они знакомы с Александром Ивановичем, с самой Вятки, куда ее семья перебралась из Тобольска, поближе к чиновному брату Гавриилу.

Перед глазами возникла картина: снежная пустыня на тысячу верст и их одинокие сани, а в санях она, мамаша с папашей и попугай Коля в коробке, у нее на коленях. Попугай, бедняжка, замерз в дороге; как же она по нем убивалась! Грех сказать, но плакала так же неистово, как недавно по другому Коле, своему любимцу, сыну Герценов, утонувшему в море вместе с пароходом. Глухонемой мальчик, однако такой толковый в свои восемь лет, такой умный и так ее, Машу, любивший... Эта ее кровоточащая рана никогда не заживет. Глаза снова наполнились слезами, и она спешно переключилась на мысли о Вятке, о себе двенадцатилетней, избалованной матерью и братьями, единственной девочке в семье.

Александр Иванович, хоть и ссыльный, служил в вятской канцелярии при губернаторе вместе с ее братом Гаврюшей — в провинции образованных людей не хватало, да и для надзора было удобно: "поднадзорный" всегда находился перед глазами начальства. А уж за Герценом не только начальство наблюдало — все вятское общество, кто просто с любопытством, а кто и с завистью или с восхищением. Держался он довольно независимо, одет был по-столичному, невзгоды сибирской ссылки помогал ему преодолевать верный Матвей, сопровождавший барина еще из Москвы. Все связанное со столичным ссыльным было ей, девочке, бесконечно интересно, важнее всего другого. Вокруг судачили, что у москвича "роман" с Полиной Медведевой, жившей с ними по соседству вместе со старым и вечно нездоровым мужем. Один из соседей, ссыльный грузин, — все называли его "грузинский князь", — даже отказал молодому шалопаю от дома, видимо, опасаясь за свою молоденькую жену-грузинку, последовавшую за ним в ссылку. Папаша, как Мария Каспаровна помнит, брал сторону обманутого мужа, кстати скоро умершего, и ругал "беспутного Герцена", а мамаша во всем винила "Прасковью", говорила, что та сама кинулась на шею молодцу, которому тоже-де погулять не грех после почти года тюрьмы и трехлетней ссыльной жизни в пермской и вятской глухомани...

Александра Ивановича мамаша в обиду не давала, привечала, а она, Маша, была в него по-девчоночьи влюблена, держала свои чувства в тайне и злилась на себя за то, что ужасно краснела, когда он, частый гость в их доме, после чая к ней подходил и на свой особый шутливый манер задавал разные смешные вопросы. По его же совету и рекомендации мамаша повезла ее на учебу в Москву, где, естественно, первым делом они оказались на Арбате, у старика Яковлева, Герценова отца, — с приветом от ссыльного сына.

Был старик непрост, людей не любил и даже презирал, мать Александра Ивановича, вывезенную им из чужих краев, смешливую и сентиментальную Лизавету Ивановну, мало того, что женою не признавал, — держал на отдалении, словно какую-нибудь приживалку; но к ней, Маше, почему-то отнесся по-доброму. Глаза опять наполнились слезами, и Мария Каспаровна, в темноте стала нащупывть успокоительные капли на столике возле кровати. Снова ей вспомнилась Лизавета Ивановна, да будет земля, а точнее, вода ей пухом. Несчастная женщина, всего каких-то два месяца назад она вместе с внуком Колей гостила у них, Рейхелей, в Париже, а на обратном пути в ужасный роковой день, 11 ноября 1851 года, их пароход столкнулся с другим, при совершенно ясной погоде, и все трое — с ними был еще Колин воспитатель, добродушный здоровяк Иоганн Шпильман, все трое утонули...

Не иначе — рок преследует эту семью...

Мария Каспаровна до капель не дотянулась, надо было постараться успокоиться. О чем она думала до Лизаветы Ивановны? Вспоминала свой приезд в Москву, старого барина, хозяина дома на Арбате, Ивана Алексеевича Яковлева. Вот и нужно сейчас продолжить о нем...

Почему он так к ней, Маше, привязался? Может, потому, что Сашу своего вспоминал, когда на нее глядел? Говорят, в детстве был Саша Герцен озорником, мальчиком резвым и шаловливым, что плохо сочеталось с вековой скукой арбатского дома, где все зависело от прихоти смолоду замуровавшего себя в четырех стенах, вечно брюзжащего и недовольного барина. Тогда Маше дела не было до того, почему старик день-деньской сидит в своем кабинете, вечно окружен лекарствами, общается только с небольшим числом близких, и все норовит уязвить домашних, поддеть, устроить садистический спектакль... Сейчас она думает, что причина того заключалась не только в его мизантропическом характере, развращенном самовластьем, но и во времени — не было в тогдашней России для него, пожившего и послужившего за границей в самые горячие "наполеоновские годы", ни настоящего дела, ни достойных собеседников...

Она, Маша, нравом была не в Сашу Герцена — тихая, хоть и водились чертенята на дне ее омута, мечтательная, музыкальная. Старик повадился слушать, как она на фортепьянах играла, даже иногда слезу вытирал, чтобы потом еще ехиднее поддеть беззащитную Лизавету Ивановну, мало евшую за обедом: дескать, здесь ей не Германия — и копченых сосисок не подадут... Опять у нее в мыслях Лизавета Ивановна! Куда от этого деться! В окне темно. Как еще далеко до сизого январского рассвета, как давит на мозг темнота... Память — по контрасту — высветила яркий весенний день, первое марта 1838 года. На всю жизнь запомнила она эту дату, развеявшую ее тайные, хотя и неопределенные мечты; для Натали и Александра Ивановича была она священна. Именно в этот день политический ссыльный Александр Герцен, переведенный из Вятки под надзор полиции города Владимира, на свой страх и риск прискакал в Москву — увидеться с нареченной невестой. Рисковал головой — мог бы снова отправиться Сибирь, если бы кто из Третьего отделения узнал об его проделке. Только никто не узнал. Мало народу было посвящено в это дело. От старого барина все было скрыто. Маша узнала уже после — от горничной, которая имела ухажера в доме старой княгини. Сколько разных неожиданных мыслей всколыхнулось тогда в ее голове, полурадостных и полуревнивых! Как хотелось ей оказаться на месте Натали! Была та Герценовой кузиной, незаконной дочерью старшего брата Ивана Алексеевича Яковлева, Александра, прижитой им от крестьянки и взятой на воспитание их сестрой, чопорной княгиней Хованской, проявившей неожиданную сентиментальность.

Муж во сне вздохнул, что-то пробормотал, со стоном перевернулся на другой бок. Тоже что-то его мучит, беспокоит. Мария Каспаровна помнит, как, когда они только поженились, она рассказала Адольфу эту историю о приезде ссыльного Герцена в Москву для тайного свидания с невестой. Как жадно Адик слушал; ему не верилось, что такое бывает.

Да, все у Александра Ивановича и Натали сложилось в ту пору как в романе какого-нибудь Дюма-отца: они едва знали друг друга до его ссылки, перед отправкой в Сибирь она пришла к нему в тюрьму вместе с его матерью — проститься; завязалась переписка, молитвенная и страстная; в Вятке он уже числил ее своей невестой и просил в письме прощения за свой "грех" с Полиной; а потом подоспело это тайное свидание в Москве, в доме княгини, когда подкупленный Кетчером слуга вызвал Натали и они с Герценом, безмолвные и взволнованные, провели несколько незабываемых минут в ее девичьей келье. Эпилогом их романа, также достойным Дюма, стало задуманное и блестяще осуществленное поднадзорным женихом похищение невесты. Зная, что ни отец, ни тем более княгиня не согласятся на их брак, Александр Иванович умыкнул Натали на тройке, привез к себе во Владимир и сумел уговорить тамошнего попа их обвенчать.

Марии Каспаровне казалось, что Адик не поверил ее рассказу; почему-то самые бешеные немецкие романтики признают романтическое только в книгах и даже не предполагают, что оно существует в жизни. Между тем, все это она видела своими глазами или слышала от Натали в 1847 году, по дороге из России за границу, в долгие часы ожидания дилижанса, когда непогода или случайность задерживали их передвижение. Но кажется, Адик так ей и не поверил...

— Мари!

Она в испуге повернулась лицом к мужу. Он приподнялся на постели и глядел на нее.

— Адольф, ты не спишь?

— Мне показалось, ты тоже; я слышал — ты плакала.

— Тебе померещилось, спи.

— Но я не могу спать. Они отняли у меня сон.

— Кто, Адольф, кто отнял у тебя сон?

— Гервеги. Сегодня днем я получил письмо от Георга.

— Да? И что же он пишет? Она подумала о странном совпадении: она получила днем письмо от Герцена, муж — от Гервега.

— Ничего нового, он пишет все то же.

— Почему же ты так взволнован?

— Там есть одна подробность. Я ее не знал. Она чувствовала, что Адик борется с собой. Ему хотелось с ней поделиться, но одновременно что-то ему мешало.

— Что такое, Адольф? Ты же знаешь, мне все это не менее важно, чем тебе.

— Мари, я не думал, что женщины так коварны. Может быть, я мало знал русских женщин?

Он остановился, перевел дыхание, посмотрел на нее внимательно.

— Ты смотришь, Адольф, как принц Гамлет смотрел на свою предательницу мать. Чем русские женщины так провинились перед тобой или перед Гервегом?

— Мари, они провинились перед Богом или совестью, называй как знаешь. Георг пишет, что он связан с Натали уже три года, еще с Женевы, и она все это время заставляла его молчать. Они обманывали Александра. Георг не хотел, это она его убеждала, что нужно таиться, что Александр ничего не должен знать, иначе не даст согласия поселиться с Гервегами в одном доме... Представляешь — три года обмана! Георг так измучен...

Он взглянул на жену. Она уткнулась лицом в подушку и старалась сдержать рыдания.

Сквозь придушенные всхлипы слышались два слова, смысл которых он, немец, хорошо понимал: "Бедный Герцен!".

 

3

Апрельским утром 1852 года Мария Рейхель шла на свидание с Эммой Гервег. Свидание было назначено на 12 утра в кафе "Бонапарт". Мария отправилась туда пешком, благо утро было ясное и теплое. Вечером же ей предстояло сесть на ночной почтовый дилижанс, отправлявшийся в Ниццу, — ее звала к себе умирающая Натали.

 

окончание следует