«Любовь и мистика»

Опубликовано: 16 июня 2008 г.
Рубрики:

Продолжение. Начало в N11 [118].

Премьера "Фауста" прошла отлично. Заглавную партию пел Иван Семенович Козловский. Он был прав. Ему не нужны были репетиции. Его Фауст, без всяких усилий со стороны артиста, был смешон и нелеп в своих претензиях на молодость и пылкость, зато пел Козловский замечательно и во втором акте взял спокойно верхнее "до" — самую высокую ноту для тенора. Мефистофель в исполнении Александра Пирогова тоже был прекрасен, этакий преувеличенно-театрализованный дьявол (или средневековый проходимец?). Пел он великолепно. Маргарита, Н.Шпиллер, — певица с довольно тусклым бестембровым сопрано, плюс немолодая и чересчур громоздкая. Но это никого не смущало. Опера — есть опера. Спектакль имел успех у публики, во многом из-за "Вальпургиевой ночи", поставленной Л.Лавровским. Мелик, как всегда, был на высоте и заслужил кучу похвал...

Второй спектакль, который тоже считается премьерой, шел утром. Фауста пел Лемешев. Я пошла к нему поздравить с премьерой. Он сказал: "Подождите несколько минут. Я разгримируюсь и пойду с вами". "Ни в коем случае!" — воскликнула я. "Почему?" — удивился Лемешев. "Ваши поклонницы увидят и убьют меня". "Бросьте, какие у меня поклонницы? Откуда? Все наоборот. Я боюсь вашего поклонника. Он рассердится и снимет меня с роли. Правда, сейчас это безопасно. У него обсуждение спектакля. Я не пошел. Мне все равно, что обо мне скажут". Сергей Яковлевич был милым и простым человеком. Он — всегда приветливый, демократичный, как-то не замечал своей славы. Никого из себя не строил. При всяком удобном случае, напрашивался проводить меня и навсегда остался со мной в дружественных отношениях. Позднее мы много встречались, как говорится, по делу — я брала у него интервью, писала о нем. Это всегда было легко и приятно.

Мой первый сезон в Большом театре завершился.

Второй сезон не был таким завораживающим (возможно, потому, что пребывание в театре, участие в репетициях, общение с артистами, музыкантами, оперными режиссерами стало рутиной), но оставался очень полезным. Я участвовала еще в одной работе Мелик-Пашаева в филиале — постановке оперы Пуччини "Чио-Чио-сан". Там все было проще, традиционнее. Спектакль получился впечатляющим. Звучало все великолепно. После этого перешла в Большой, где вовсю шли репетиции гимна Новгороду Великому — оперы Римского-Корсакова "Садко". Ставил спектакль замечательный режиссер Борис Александрович Покровский. Дирижировал новый, назначенный в 1948 году, главный дирижер Большого театра Николай Семенович Голованов.

Этому предшествовали весьма драматические события. Руководство Большого театра, пожелав выйти на передний край борьбы за идейную, революционную, понятную народу оперу, приняло к постановке творение Вано Мурадели "Великая дружба". Примитивную грохочущую и просто плохую музыку оперы и поминать не стоит. (По мнению вышестоящих товарищей и выше всех стоявшего товарища, советский народ не нуждался в "сложной" музыке). Но либретто!!! Сюжет развивался вокруг того, как Киров и Орджоникидзе, приехав на Северный Кавказ, сумели превратить вековых врагов (?) — грузин, осетин и русских, в друзей навеки. Киров и Орджоникидзе? А где же Иосиф Виссарионович? Какое дело с положительным исходом могло иметь место без его мудрого руководства? И зачем понадобилось придумывать не существовавший национальный конфликт? Враждовали на Северном Кавказе чеченцы и ингуши. Мудрый вождь и примирил их, убрав оба народа с родной земли. К тому же эта парочка — Киров и Орджоникидзе, напоминала владыке о неприятном: одного из них он пришил в коридорчике (в Смольном), с другим покончил в его квартире (в Кремле). А теперь изволь, любуйся на них на сцене собственного театра! Гнев владыки излился в постановлении ЦК об опере "Великая дружба", прокатившись заодно по головам больших, настоящих композиторов — как всегда: Шостаковича, Прокофьева, превратив безграмотное нагромождение обвинений в новый погром в советской музыке. По Москве ходила грустная шутка: "щепку рубят, лес летит". И еще одна: "Хачатурян лучше Чемберджи, но Шостакович, когда Мурадели?"

Решено было "усилить" музыкальное руководство театром, скинув с поста главного дирижера, уж не помню Хайкина или Пазовского, и назначить на этот пост Голованова.

Он не был новым человеком в Большом. Молодым музыкантом начал там службу еще до 1917-го. В 20-х годах уже был главным дирижером. В начале 30-х этого молодого, исключительно одаренного дирижера обвинили в антисемитизме (!), развязали вокруг него гнусную клеветническую кампанию и, изобретя термин "головановщина" (тогда это было в большой моде: "мейерхольдовщина", "таировщина"), выбросили из театра вон. "Интернационалисты" и их рьяные помощники в прессе были уверены, что им удалось втоптать Голованова в грязь, откуда ему уже не выбраться. Но просчитались. Он, кстати, будучи мужем певицы Антонины Васильевны Неждановой и имея такой надежный тыл, не сдался. Продолжал работать, выступать в концертах, записывать пластинки. А когда понадобилось смыть с лика Большого "инородный" налет и сделать театр знаменосцем "русскости", Сталин вспомнил о Голованове, доверив ему превратить Большой театр в носителя истинно русского духа. Ну, что ж, Голованов мог это сделать. Но в одном вождь ошибся: Голованов не был антисемитом. Помимо моих личных впечатлений, могу сослаться на вдову Собинова: "Если бы он был антисемитом, мы б его в дом не впустили. А мы его не только принимали, но и очень любили" — говорила она мне. Голованова любили также оркестранты, среди которых четыре пятых были евреи. В перерывах он не шел в свой кабинет отдыхать, а стоял в коридоре, окруженный музыкантами, играл с ними в "железку", слушал анекдоты и сам острил, будучи остроумным человеком. На оркестровой репетиции "Хованщины", когда выходили на сцену калики перехожие и пели: "Люди православные...", Голованов однажды остановил оркестр. "Ну что вы уставились в оркестровую яму? — спросил он у хористов. — Здесь нет православных". Смеялись все, включая представителей всех конфессий. Он мог себе это позволить, так как не отделял себя от музыкантов-евреев. С ним любил работать и выступать в концертах Марк Осипович Рейзен — человек к антисемитским "штучкам" очень чуткий. Правда, Мелик-Пашаев болезненно воспринял назначение Голованова, считая, что его руками в театре будут насаждать "великорусский шовинизм". Он не ошибся. Но это зависело не от Голованова. В этих сферах главным дирижером был наш вождь, про которого его собственный сын сказал: "Папа сейчас русский, а раньше был грузином".

Я, как выяснилось, не поклонница "Садко". Мне опера представляется длинной, путанной. За исключением нескольких арий, музыка на меня наводила скуку. При совершенно блестящем составе солистов: Нелепп, Шумская, Давыдова, Михайлов, Рейзен, Лисициан, спектакль, на мой вкус, был неинтересным. Лично я, если на чем и развеселилась, то это было появление Козловского в роли Индийского гостя на генеральной репетиции. Артист вышел на сцену голый, имея на себе лишь набедренную повязку с маленьким фартучком впереди, прикрывавшим причинное место миллиметр в миллиметр. Пока он пел, было страшно, что пронесется по сцене легкий ветерок и тогда... о! ужас!.. Но, ничего. Козловский все спел и ушел в кулису. Там его уже ждал тогдашний директор ГАБТ Солодовников. Он накинулся на артиста: "Безобразие! Что это вы себе позволяете? Придется принимать меры!" Козловский, безмятежно выслушав директора, заявил: "Пока я служу в этом театре, вы у нас — девятый". И прошел в свою уборную. К премьере костюм, придуманный Иваном Семеновичем для себя, слегка модифицировали, и он продолжал петь в таком виде, в каком считал нужным.

Однако Иван Семенович не всегда был таким находчивым. Я оказалась свидетельницей еще одного эпизода. В театре имени Вахтангова был юбилейный вечер. Московские артисты приехали поздравить коллег и выступить перед ними. Приехал и Козловский со своим гитаристом Ивановым-Крамским. Иван Семенович усадил гитариста в оркестровую яму, а сам вышел на сцену с гитарой и, держа ее в руках, пел, делая вид, что аккомпанирует себе. Спускаясь со сцены в зал, он заметил молоденького актера, смотревшего на него с нескрываемой иронией. "Вы что так смотрите? — спросил Козловский. — Вы думаете, это не я играл на гитаре?" "А вы думаете, это вы играли?" — спросил актер. Иван Семенович не нашелся с ответом. Может быть, виною тому чужие стены?

Козловский был полной противоположностью Лемешеву. В общении сложный и непредсказуемый, заботившийся о том, чтобы все чувствовали его значимость. Но при этом был умен, образован, порядочен и добр. Как рассказывали те, кто знали его близко, он помогал многим людям, был благодарным и помнил то хорошее, что ему кто-то сделал. О том, какой он был глубокий, серьезный музыкант и мастер вокала даже говорить как-то неудобно.

Мне осталось произнести несколько слов (увы, не так много, как он заслуживает) о выдающемся певце и замечательном человеке Марке Осиповиче Рейзене. Прежде всего, первое чисто физическое впечатление: красавец, высокий, большой, стройный, с присущей ему от Бога барской осанкой. У меня было еще мое личное ощущение: встречаясь со мной в театре, Марк Осипович протягивал мне руку — огромную, холеную, теплую, а я подавала ему свою — по-девчачьи холодную кисть. Он накрывал ее второй теплой ладонью. Надо бы, приличия ради, забрать свою руку, но я была не в силах прервать это рукопожатье, так оно было приятно.

Несмотря на то, что Рейзен считался "любимчиком" Сталина, в театре никогда не прекращалась "изподтишковая" травля певца. Обделенные талантом и славой люди любили выставлять Рейзена дураком, который на упреки в глупости, якобы, отвечал: "А голос?" Голос, и вправду, был великолепный, удивительно гибкий, волнующего тембра. Марк Осипович знал тайны техники и мастерства очень нелегкой профессии оперного артиста, но добивался совершенства только от себя самого, никогда никого не поучая, не давая никому советов, потому что считал это бестактным. Он был умным, глубоким, образованным артистом, серьезным большим музыкантом, поглощенным своим делом, стоявшим в стороне от грязи и интриг, от гадкой возни, куда власти постоянно (и успешно) затягивали деятелей искусства. Работая для Всесоюзного радио, готовя несколько передач о Рейзене, я встречалась с ним, бывала у него дома. Мы вели долгие беседы о самых разных предметах, и его рассказы поражали наблюдательностью, остроумием и благородством, не позволявшим ему унизится до театральных сплетен и "поливания" коллег.

А еще он был смелым человеком, не желавшим идти на компромиссы с совестью. В середине 30-х Марк Осипович возвратился из турне по Европе. "Вечерняя Москва" опубликовала интервью с ним, в котором ему была приписана запланированная "сверху" фраза: "Шаляпин — пережил свою славу. Сегодня — ни голоса, ни таланта". На другой день Рейзен увидел это "интервью". Он позвонил редактору "Вечерки" и заявил, что если "сегодня же газета не извинится и не даст опровержения, "то завтра я подам на газету в суд за то, что она приписала мне то, чего я никогда не говорил". Газете пришлось срочно печатать опровержение, а журналиста, подготовившего эту липу, выгнать. (Пожалуй, единственный, случай в советской практике). А незадолго до смерти Сталина, сознавая, как это страшно и опасно, Марк Осипович отказался поставить свою подпись под письмом в "Правду" со слезными признаниями ужасающих вин евреев перед советским народом. И, в отличие от другого смельчака-неподписанта Ильи Григорьевича Эренбурга, никаких писем с извинениями, объяснениями и обещаниями Сталину не писал.

Мой третий сезон в театре был заполнен репетициями оперы Мусоргского "Хованщина". Но это отдельная история, в которой много напластований. "Хованщина" — моя дипломная работа. Последняя ее глава была посвящена двум великим артистам: Федору Ивановичу Шаляпину в партии Досифея и Надежде Андреевне Обуховой — Марфе. С Шаляпиным мне, естественно, довелось встретиться только на страницах старых, дореволюционных, театральных журналов, а вот с Обуховой посчастливилось провести вместе немало часов.

К тому времени, когда я пришла в Большой театр, Надежда Андреевна уже четыре года как не пела на его сцене. Но в театре ее помнили, и не было человека, который не отозвался бы о ней с восхищением и преклонением. В ней не было ничего от оперной дивы, каковой она, бесспорно, была. Никаких капризов, требований, подчеркивания своей исключительности. Всегда погруженная в работу, она являла образец подлинной артистки, озабоченной не собой, а своим искусством. Обухова была великолепна во всех партиях, а на репетициях "Хованщины" я от многих слышала: ее Марфа была неподражаема. Она так пела "Исходила младешенька все луга и болота", что людей бросало в дрожь, а на словах: "Словно свечи Божии, мы с ним скоро затеплимся... Божьи братья во пламени, а в огне и в дыму души носятся", стоявшие в кулисах от ужаса крестились...

Надежда Андреевна согласилась встретиться со мной и поговорить о Марфе. Когда я пришла первый раз, она была не очень здорова и, попросив извинения, приняла меня в спальне. Одетая в черное элегантное платье с длинной ниткой жемчуга на шее, хорошо причесанная она полулежала на высоких подушках. Видеть ее, слушать чарующий густой и теплый голос было непередаваемым наслаждением. В ее осанке, посадке головы было что-то величественное, королевское и в то же время обволакивающе женственное. И еще одно качество этой великой артистки — обворожительная, не наигранная, а идущая откуда-то от самой сути, скромность. До встречи с нею я мало знала об Обуховой. Только всем существом своим любила ее пение, не пропускала ни одного концерта, которые проходили в Колонном зале Дома Союзов, и всегда старалась послушать ее, если передавали по радио.

Надежда Андреевна одаривала меня своими беседами больше месяца. Она много рассказывала о себе, о своей семье. По рождению она — дворянка, ее прадедом был поэт Евгений Баратынский, считавшийся соперником Пушкина. Рано лишившись матери, Надежда Андреевна воспитывалась дедом — Адрианом Мазараки, блестящим пианистом, близким другом братьев Антона и Григория Рубинштейнов. Детские годы Обухова провела в родовом поместье, а потом дед увез ее за границу — во Францию, оттуда в Италию, где она жила долгие годы. Получила прекрасное домашнее образование, изучала иностранные языки. Но никогда не оставляла ее явившаяся еще в детстве мечта стать певицей, именно оперной певицей. Она возвратилась в Москву, поступила в консерваторию, где, по ее словам, выпало ей огромное счастье быть принятой в класс мастера-педагога Умберто Мазетти (он же был учителем и А.В.Неждановой). Свою артистическую судьбу Обухова мечтала связать с Большим театром, куда ее приняли вскоре после окончания консерватории.

Была в ее биографии страница, которую Надежда Андреевна не спешила перечитывать. Она вышла замуж за заведующего постановочной частью Большого театра Павла Сергеевича Архипова. Но тут грянула Первая мировая война, и Архипова — офицера запаса, призвали в армию. Молодая певица отложила свои мечты до лучших времен и поехала с мужем в действующую армию. Она работала в госпиталях сестрой милосердия, давала концерты в пользу раненых. Но что-то не сложилось, брак распался...

На сцене Большого Обухова спела все основные меццо-сопрановые партии репертуара.

Очень интересными мыслями поделилась со мной Надежда Андреевна в связи с образом Марфы в "Хованщине". "Марфу принято зачислять в реестр фигур загадочных, противоречивых, женщин сильных и волевых. Еще бы, восходит на костер во имя своей веры! Я видела ее совсем другой, — говорила Надежда Андреевна. — Да, появляясь в доме князя Голицына, она производит очень мощное впечатление, кажется олицетворением неясных судьбоносных сил, пророчицей, которой дано провидеть будущее... Но очень скоро открывается, что все это только оболочка, скрывающая трепетную, незащищенную страдающую душу. Она на глазах теряет все, что помогало приукрасить себя — властность, самообладание, уверенность в себе, и становится растерявшейся, слабой, когда узнает об измене любимого человека. Ее угрозы любимому — "гореть будем!" — только щит из скорлупы, которым она прикрывается, чтобы спрятать боль, причиненную ей. Для меня Марфа была не фанатичной раскольницей, а отвергнутой страдающей женщиной, доведенной до отчаяния. Скажу вам по секрету, я вообще не верю в сильных женщин. Какая бы женщина ни была знаменитая, признанная, вознесенная на недосягаемую высоту, перед любимым мужчиной вся эта внешняя шелуха отлетает, и остается только женщина, растворяющаяся в своей слабости (чем она и прелестна), подчиняющаяся своему чувству. С одной оговоркой: если это — женщина".

Да, уж какой тут феминизм? В те годы у меня не было достаточного жизненного опыта, чтобы иметь свое суждение по данному вопросу (просто инстинктивно не выносила, так называемых, "сильных женщин"). Но, взрослея, часто вспоминала слова Обуховой и отдавала должное ее мудрости.

В память о возникших между нами отношениях, Надежда Андреевна подарила мне два своих портрета: в роли Марфы и в жизни...