Сорок лет назад скончался один из ярких поэтов военного и послевоенного поколения СССР Борис Слуцкий.
Он родился 7 мая 1919 г. в небольшом украинском городке Славянске. Отец Аврам-Лейвик Мовшевич-Нохимович (Абрам Наумович) Слуцкий был торговым работником; мать Шендель Абе-Ицковна (Александра Абрамовна) – преподавательницей музыки. У Бориса были младшие брат Ефим (Хаим) и сестра Мария. В семье говорили на идише и обучали детей древнееврейскому языку.
В 1922 г. семья переехал из Славянска в Харьков. Некоторое время Борис учился, кроме общеобразовательной школы, в Музыкальной школе имени Бетховена – так хотела мама («Я был бездарен, весел и умён, / И потому я знал, что я – бездарен»).
Его отчисляли. Но приходила мать: «Она меня за шиворот хватала / И в школу шла, размахивая мной».
Больше всего Боря любил читать; через десятки лет его фантастическая начитанность поразит Илью Эренбурга. Особенно привлекала мальчика поэзия. Через много лет он напишет:
...Мать, бывало, на булку даёт мне пятак,
а позднее – и два пятака.
Я терпел до обеда и завтракал – так,
покупая книжонки с лотка.
…Полки в булочных часто бывали пусты,
а в читальнях ломились они
от стиха,
от безмерной его красоты.
Я в читальнях просиживал дни.
Весь квартал наш
меня сумасшедшим считал,
потому что стихи на ходу я творил,
а потом на ходу, с выраженьем, читал,
а потом сам себе: «Хорошо!» – говорил...
В Московский юридический институт Борис поступил в 1937 г. «для папы», хотя и он сам, и все, близко знавшие его, понимали, что его призвание – поэзия. Окончил институт в 1941 г., но выпускные экзамены не сдавал.
Сдав первую летнюю сессию в 1938 г., Борис решил параллельно учиться в ИФЛИ – Институте философии, литературы и истории. А через год, по рекомендации Павла Антокольского, поступил сразу на третий курс Литературного института имени А. М. Горького.
Занимался в семинаре Ильи Сельвинского, сблизился с талантливыми молодыми поэтами Павлом Коганом, Михаилом Кульчицким, Давидом Самойловым (тогда Кауфманом), Сергеем Наровчатовым и другими. В марте 1941 г. опубликовал первые стихи.
В июне 1941 г., окончив институт, Борис ушёл на фронт. Взял с собой однотомник стихов Хлебникова и однотомник Блока – хотел прочитать их «как следует», но не пришлось…
Всё время был на передовой – сначала рядовым, потом назначили следователем в прокуратуре дивизии – мучительная для него должность: «Кто они, мои четыре пуда / мяса, чтоб судить чужое мясо? / Больше никого судить не буду. / Хорошо быть не вождём, а массой...»
В 1942 г. он – политрук, замполит батальона («Воюю пехотно, батальонно, – писал он потом, – как подобает старшему лейтенанту гвардии»). Несмотря на то, что был политработником, постоянно по своей инициативе ходил в разведпоиски, был тяжело ранен в голову, получил тяжёлую контузию.
В 43-м Бориса перевели старшим инструктором в политотдел 57-й армии – оценив его эрудицию и знание немецкого, начальство поручило ему писать листовки для агитации в войсках противника.
Войну он закончил в звании гвардии майора, был награждён тремя советскими боевыми орденами, болгарским орденом «За храбрость» и польским орденом «Крест Грюнвальда», многими медалями.
После войны Бориса демобилизовали не сразу. Только в августе 1946 г. из-за нестерпимых головных болей (результат незалеченной контузии и черепно-мозговой травмы) был комиссован, признан инвалидом 2-й группы. Следующие два года провёл в основном в госпиталях, перенёс две трепанации черепа.
Как ручные часы – всегда с тобой,
тихо тикают где-то в мозгу.
Головная боль, боль, боль,
боль, боль – не могу…
Боли и тяжёлая бессонница никуда не ушли, но через какое-то время, при временном облегчении, он сам отказался от инвалидности.
Трагические эпизоды войны пробудили поэтический дар Б. Слуцкого.
Интернационалист по убеждениям, он на фронте почувствовал отношение там к евреям. К счастью, Борис не попал в плен, где свои же товарищи, нередко евшие с евреем из одного котелка и вместе ходившие в разведку, выдавали его немцам. Причём без принуждения, а по убеждению. Но настроения некоторых служивших с ним чувствовал, воюя с ними рядом.
Не было другого такого поэта, который бы ещё в 1941 г. написал: «Убьют меня – скажут – чудак был еврей! / А струшу – скажут – норма...»
После войны недавнему фронтовику Слуцкому невероятно трудно жилось – без постоянной работы, без постоянного жилья, быт бедный и неустроенный. Он снимал не комнату, а «углы», жил на скудную инвалидную пенсию и перепадавшие время от времени гонорары за радиопередачи. «Когда мы вернулись с войны, / я понял, что мы не нужны», – написал он в одном из стихотворений.
Время «комиссаров в пыльных шлемах» ушло. Наступило время золотопогонников, проныр и карьеристов. А карьеристом Слуцкий не мог быть по натуре.
В секции поэзии Союза писателей иногда слушали новых поэтов, и в 1954 г. туда, по инициативе Льва Озерова, пришел молодой поэт, имя которого большинству собравшимся было неизвестно. Слуцкий почитал стихи, пошло обсуждение. Михаил Светлов сказал без нажима, но убежденно: «По-моему, всем ясно, что пришел поэт лучше нас. Так появился в Москве Багрицкий – и тоже сразу большим поэтом».
Несколько стихотворений Слуцкого были напечатаны в разное время в «Литературной газете», появились первые подборки в «Знамени», «Октябре», «Новом мире». Но целых двенадцать послевоенных лет он, сложившийся поэт, не мог напечатать свою первую книгу – «не член Союза».
Лишь благодаря опубликованной в «Литературной газете» статье И. Эренбурга «О стихах Бориса Слуцкого», в которой тот был назван одним из ведущих советских поэтов, в 1957 г. вышла книга его стихотворений «Память». После этого, получив весьма солидные рекомендации от Николая Асеева, Павла Антокольского и Степана Щипачёва, он был принят в Союз писателей СССР.
Вскоре после конца войны еврейская тема в творчестве Слуцкого стала наполняться новым содержанием, которое ей сполна поставлял стремительно набиравший силу советский антисемитизм.
Уважают везде Авраама –
прародителя и мудреца,
обижают повсюду Абрама,
как вредителя и подлеца.
Прославляют везде Исаака,
возглашают со всех алтарей.
А с Исаком обходятся всяко
И пускают не дальше дверей.
Боевой офицер Слуцкий не мог спокойно реагировать на установившееся отношение к инвалидам, рисковавшим жизнью на фронте:
Ползёт обрубок по асфальту,
какой-то шар,
какой-то ком.
Поёт он чем-то вроде альта,
простуженнейшим голоском.
Что он поёт,
к кому взывает
и обращается к кому,
покуда улица зевает?
Она привыкла ко всему.
Стихотворение «Голос друга», написанное в 1952 г., посвящено памяти друга – поэта Михаила Кульчицкого, погибшего на фронте в 1943 г. под Харьковом. Оно передает боль невосполнимой утраты, чувство вины живого перед павшим, нереализованность их общей юности, и стало одним из знаковых произведений послевоенной лирики, посвященных теме войны и памяти.
Это голос совести, памяти, голос того, кто остался жить, но не смог полностью пережить прошлое.
В своих автобиографических заметках Слуцкий назвал это стихотворение своими «автопохоронами»: «Давайте после драки...» было написано осенью 1952 г. в глухом углу времени – моего личного и исторического. До первого сообщения о врачах-убийцах оставалось месяц-два, но дело явно шло – не обязательно к этому, а к чему-то решительно изменяющему судьбу.
Такое же ощущение – близкой перемены судьбы – было и весной 1941 г., но тогда было веселее. В войне, которая казалась неминуемой тогда, можно было участвовать, можно было действовать самому. На этот раз надвигалось нечто такое, что никакого твоего участия не требовало. Делать же должны были со мной и надо мной... Позднее я объявил это стихотворение посмертным монологом Кульчицкого и назвал «Голос друга».
Давайте после драки
помашем кулаками:
не только пиво-раки
мы ели и лакали, нет, назначались сроки,
готовились бои,
готовились в пророки
товарищи мои.
Сейчас всё это странно.
Звучит всё это глупо.
В пяти соседних странах
зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов –
фанерный монумент –
венчанье тех талантов,
развязка тех легенд.
За наши судьбы (личные),
за нашу славу (общую),
за ту строку отличную,
что мы искали ощупью, за то, что не испортили
ни песню мы, ни стих,
давайте выпьем, мёртвые,
за здравие живых.
На первый взгляд нейтральное, это стихотворение позже было объявлено личным ответом Бориса Слуцкого на «Дело врачей» и другие сталинские преступления против человечества, но особенно против его еврейской составляющей.
Антисемитизм в СССР достиг высшей точки, когда 13 января 1953 г. появилось «Сообщение ТАСС», которым началась кампания, получившая название «Дело врачей». Его подоплёка была настолько очевидна, что все советские евреи вмиг ощутили себя будто соучастниками преступлений.
«Немногие знали, – писал Л. Фризман, – но многие догадывались, что за публичной казнью обвинённых врачей, которых собирались повесить на Красной площади, должен был последовать взрыв «народного негодования» и поголовная высылка еврейского населения России в отдаленные районы крайнего Севера и Дальнего Востока».
То, что чувствовали и переживали тогда евреи, Слуцкий описал в стихотворении, названном «В январе», и никому тогда не надо было объяснять, о январе какого года идет речь.
Я кипел тяжело и смрадно,
Словно чёрный асфальт в котле.
Было стыдно. Было срамно.
Было тошно ходить по земле.
Было тошно ездить в трамвае.
Все казалось: билет отрывая,
Или сдачу передавая,
Или просто проход давая
И плечами задевая,
Все глядят с молчаливой злобой
И твоих оправданий ждут.
Оправдайся – пойди, попробуй,
Где тот суд и кто этот суд,
Что и наши послушает доводы,
Где и наши заслуги учтут.
Все казалось: готовятся проводы
И на тачке сейчас повезут...
«Глотать оскорбления в адрес евреев, – писала израильская писательница и журналистка Шуламит Шалит, – и продолжать тихонечко жить в страхе? Он так не мог. Он ведь был политрук, первым поднимавшийся в атаку, и после войны он, – тогда единственный! – возвысил голос, подставляя свою грудь, свою жизнь».
Слуцкий написал полное горькой иронии стихотворение «Про евреев». Пользовавшееся большей популярностью, чем любое другое его стихотворение на еврейскую тему, оно, естественно, не могло в тёмные сталинские времена быть напечатано, широко распространялось в списках и стало достоянием читателя лишь в пору горбачевской гласности.
Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.
Евреи – люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
Я всё это слышал с детства,
Скоро совсем постарею,
Но всё никуда не деться
От крика: «Евреи, евреи!»
Не торговавши ни разу,
Не воровавши ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Проклятую эту расу.
Пуля меня миновала,
Чтоб говорилось нелживо:
«Евреев не убивало!
Все воротились живы!»
В своём роде шедевром следует признать и написанное практически одновременно с предыдущим саркастическое стихотворение «А нам, евреям, повезло»:
А нам, евреям, повезло.
Не прячась под фальшивым флагом,
на нас без маски лезло зло.
Оно не притворялось благом.
Ещё не начинались споры
в торжественно-глухой стране.
А мы – припёртые к стене –
в ней точку обрели опоры.
Всего восемь строк, но сколько в них смысла, как тонко они характеризуют психологическое состояние поэта! Вдобавок они помогают правильно понять и другую поэтическую миниатюру Слуцкого:
Люблю антисемитов, задарма
дающих мне бесплатные уроки,
указывающих мне мои пороки
и назначающих охотно сроки,
в которые сведут меня с ума.
Но я не верю в точность их лимитов –
бег времени не раз их свел к нулю –
и потому люблю антисемитов!
Не разумом, так сердцем их люблю.
«Слуцкий мог сколько угодно иронизировать по поводу своей «любви» и «благодарности» антисемитам, – продолжалала Шуламит Шалит, – но в действительности их нападки его жестоко ранили. Объяснялось это тем, что будучи и ощущая себя евреем, он в то же время продолжал оставаться и русским человеком, и русским поэтом».
Часть его стихов на еврейскую тему десятилетиями ходили по рукам безымянными.
Друг Слуцкого, поэт Владимир Корнилов в своих воспоминаниях писал, что еврейская тема была для Слуцкого «одной из самых мучительных» и что «стихи на эту тему у него очень сильные».
Впоследствии Слуцкий много раз возвращался к ней.
В напечатанном в 1963 г. в журнале «Юность» стихотворении «Как убивали мою бабку» он рассказывает, как вели через город на убой евреев города. Среди них была его бабушка:
…немцы и полицаи
бодро теснили старух, стариков
и повели, котелками бряцая,
за город повели, далеко.
А бабка, маленькая,
словно атом,
семидесятилетняя бабка моя
крыла немцев,
ругала матом,
кричала немцам о том, где я.
Она кричала: – Мой внук на фронте,
вы только посмейте,
только троньте!
Слышите,
наша пальба слышна!
В стихотворении «Теперь Освенцим часто снится мне...», написанном тоже в 60-е годы, поэт рассказывает о кошмарном сне его героя по дороге в Освенцим, где тот идет в толпе с чемоданом, как будто на дачу, ещё не осознавая ужас происходящего, что подчеркивает трагичность неведения и безысходности:
Теперь Освенцим часто снится мне:
дорога между станцией и лагерем.
Иду, бреду с толпою бедным Лазарем,
а чемодан колотит по спине.
Можно ли поэтому называть Слуцкого еврейским поэтом? Наверное, нет. Да, идиш он понимал, правда, украинским и немецким владел лучше, а из иврита знал лишь отдельные слова и выражения. Он не был еврейским поэтом, но с нежностью и болью писал о закате еврейского местечка («Черта под чертою. Пропала оседлость: / шальное богатство, весёлая бедность»).
Он оставил свой реквием по погибшим в Холокосте («Он вылетел в трубы освенцимских топок / Мир скатерти белой в субботу и стопок. / Он – чёрный. Он – жирный. Он – сладостный дым. / А я его помню ещё молодым».
Ещё до развенчания культа личности Сталина Слуцкий развенчал его сам, написав стихотворение «Бог»:
Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На мавзолее.
Он был умнее и злее
Того – иного, другого,
По имени Иегова.
…Однажды я шел Арбатом.
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата,
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко, мудро
Своим всевидящим оком,
Всепроницающим взглядом.
Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.
Раскрывается прозревший Слуцкий и в стихотворении «Хозяин»:
А мой хозяин не любил меня –
Не знал меня, не слышал и не видел,
А всё-таки боялся, как огня,
И сумрачно, угрюмо ненавидел.
Когда меня он плакать заставлял,
Ему казалось: я притворно плачу.
Когда пред ним я голову склонял,
Ему казалось: я усмешку прячу.
А я всю жизнь работал на него –
Ложился поздно, поднимался рано.
Любил его. И за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.
А я возил с собой его портрет.
В землянке вешал и в палатке вешал –
Смотрел, смотрел,
не уставал смотреть.
И с каждым годом мне всё реже, реже
Обидною казалась нелюбовь.
И ныне настроенья мне не губит
Тот явный факт, что испокон веков
Таких, как я, хозяева не любят.
«Да, хозяин не любил его, – написал потом писатель-фронтовик Григорий Бакланов. – И хозяева поменьше и ещё поменьше – тоже... Но если бы только хозяева от мала до велика на всех ступенях этой длинной лестницы, а то ведь и братья-поэты, – они в первую очередь не прощали ему таланта. Бездарные люди таланта не прощают».
Свое знаменитое стихотворение «Лошади в океане» Слуцкий посвятил Эренбургу: "И. Эренбургу – пока мы, лошади, ещё плывем в океане. Б.С."
С этим посвящением оно впервые было напечатано в 1961 г. в сборнике «Сегодня и вчера».
На корабле плыли люди и лошади.
…В трюме, добрыми мотая мордами,
Тыща лошадей топталась день и ночь.
Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!
Счастья всё ж они не принесли.
Мина кораблю пробила днище
Далеко-далёко от земли.
Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.
Лошади поплыли просто так
Что ж им было делать, бедным, если
Нету мест на лодках и плотах?
Плыл по океану рыжий остров,
В море в синем остров плыл гнедой,
И сперва казалось – плавать просто,
Океан казался им рекой.
Но не видно у реки той края.
На исходе лошадиных сил
Вдруг заржали кони, возражая
Тем, кто в океане их топил.
Кони шли на дно и ржали, ржали,
Все на дно покуда не пошли.
Вот и всё. А всё-таки мне жаль их –
Рыжих, не увидевших земли.
Эренбург так написал о Слуцком в своих мемуарах «Люди, годы, жизнь»: «Никогда прежде я не думал, что смогу разговаривать с человеком, который на тридцать лет моложе меня, как со своим сверстником; оказалось, что это возможно».
Борис Слуцкий не мог пожаловаться на недостаток внимания у женщин. Он обладал вполне привлекательной внешностью, вернулся с фронта в звании гвардии майора и был холостяком – не удивительно, что в послевоенной Москве он считался одним из самых интересных мужчин.
Но заводить серьезные отношения Борис не спешил, а несерьезными брезговал, насмотревшись на друзей, которые были счастливы в семейной жизни и при этом «им нравились девушки с молодыми руками».
Вот отрывок из его стихотворения на эту тему – совсем не образца высокой поэзии, а скорее совершенно бытового, приземлённого, но с явно выраженным собственным отношением к описываемому, как многие стихи Слуцкого:
А я был брезглив (вы, конечно, помните),
Но глупых вопросов не задавал.
Я просто давал им ключ от комнаты.
Они просили, а я – давал.
Все жили так, а ему так жить было противно. Будучи во всем максималистом и человеком исключительной порядочности («Не стояло Люськи ни одной / в телефонной книжке записной»), ждал настоящего чувства, а размениваться на лёгкие, ни к чему не обязывающие романы не считал для себя возможным. Он, взрослый, повидавший многое человек, ждал настоящей любви с какой-то юношеской щепетильностью.
И он её нашел – одну и на всю жизнь.
В 1959 г. Слуцкий к своим почти сорока годам был уже признанным поэтом. Однажды он стоял на Пушкинской со своим коллегой-поэтом. Тот просил у него рекомендацию для вступления в Союз писателей. Проходившая мимо молодая женщина поздоровалась с этим коллегой. Слуцкий полушутя пообещал дать ему рекомендацию, если тот познакомит его с этой женщиной.
С этого момента Борис Слуцкий и Татьяна Дашковская шли по жизни, держась за руки. По словам племянницы поэта Ольги Слуцкой, это была идеальная пара – оба умны, красивы, трогательно заботливы не только друг о друге, но и о близких своей половины.
Татьяна была по-женски очаровательна: красивая фигура, длинные русые волосы, ямочки на щеках. Многие считали её заносчивой, а она всегда ходила со слегка запрокинутой головой из-за своей тяжелой косы.
Они поженились, обменяли две свои комнаты в коммуналках на двухкомнатную квартиру и зажили, как король и королева. Бесконечно влюблённые друг в друга, они были прекрасной парой.
Длинные волосы доставляли Тане массу неудобств, но мужу они очень нравились, и она мужественно терпела. Казалось бы, какая мелочь, но в этом и проявляется та атмосфера взаимопонимания, которая царила в их семье – каждый чувствовал желания другого и был готов идти на компромисс.
Знакомые и родственники Бориса Абрамовича отмечали, с какой нежностью он относился к жене. Она любила шоколад, и он привозил его из заграничных командировок в больших количествах.
Борис по вечерам читал ей написанные стихи, она радостно уплетала сладости и благополучно засыпала под его размеренную речь. Поэт умилялся и говорил, что она реагирует на стихи вполне предсказуемо для здоровой женщины. И никогда не обижался на свою Танюшу.
Они пережили вместе довольно сложный период, когда Бориса буквально вынудили выступить на печально известном собрании Союза советских писателей с осуждением в адрес Бориса Пастернака, получившего Нобелевскую премию в области литературы за «Доктора Живаго».
Двухминутная речь Слуцкого сыграла свою трагическую роль в его собственной судьбе, стоила ему потери репутации человека безупречной нравственности. Он искренне считал, что поступает правильно, и до конца жизни не мог простить себя за малодушие – до мозга костей замполит, остававшийся им в душе и какое-то время после войны, не смог отказаться от выступления, когда его вызвали накануне собрания для разговора в райком партии.
Прошедший войну «от звонка до звонка», награжденный многими советскими и иностранными боевыми орденами и медалями, он в мирное время струсил, потом страдал, болел и безжалостно себя осудил.
Борис Абрамович не мог простить себе этого до последних дней. И раскаялся он не через несколько лет, когда каяться стало модно, а через несколько дней. Но уже ничего нельзя было изменить.
Как-то струсил. И этот случай,
Как его там ни назови,
Солью самою злой, колючей
Оседает в моей крови.
Солит мысли мои, поступки,
Вместе, рядом ест и пьёт –
И подрагивает, и постукивает,
И покоя мне не даёт.
Татьяна поддерживала мужа и старалась развеять его переживания и тревоги, неизменно встречая его улыбкой и счастливым сиянием глаз. Единственное, в чём они не совпадали – это отношение к светским приемам. Татьяна любила бывать в обществе, а сам поэт дорожил своей «отдельностью», некоей обособленностью. Но даже эти небольшие разногласия не нарушали гармонии их семейной жизни.
«Меня печатают уже много и охотно, но не то, что я хочу напечатать», – говорил Слуцкий в 70-е годы.
«Время, боящееся взглянуть в лицо самому себе, боялось и его стихов; оно тщательно процеживало их, отстраняя многое, отворачиваясь от правды и красоты, содержащихся в них», – написал о его стихах в воспоминаниях «Люди. Годы. Жизнь.» Илья Эренбург.
Но переживать всё это было легче, потому что рядом была Таня.
Безоблачное счастье длилось девять лет и обрушилось в один день, когда у Татьяны обнаружили неизлечимую болезнь – лимфогранулематоз (рак лимфоузлов). Она умирала медленно, страдала, и теперь уже была очередь Слуцкого смотреть на неё глазами, которые не позволяли ей усомниться в том, что всё кончится хорошо.
Он трудился, не жалея себя, зарабатывал переводами и рецензиями, за которые хорошо платили – это было необходимо для оплаты лекарств, больниц и санаториев. Когда врачи посоветовали Татьяне чаще бывать на свежем воздухе, супруги переехали за город. Чтобы помочь ей, он делал невозможное: находил самых лучших врачей в самых лучших клиниках, доставал самые современные лекарства, организовывал лечение в Париже. А Татьяна таяла. Он боролся за её жизнь со стойкостью солдата, но проиграл – Таня умерла в клинике.
Борис Абрамович был рядом, когда она умирала. «Всю жизнь она давала мне уроки мужества и благородства, – написал он потом. – Напоследок дала ещё один – непроизвольный – умирать, мучась и мучая, как можно скорее. Я поцеловал её теплые ещё губы и уже холодный лоб».
Потом он написал он своему другу, поэту Давиду Самойлову: «Она не успела стать ни старой, ни некрасивой. Она избегла подавляющего большинства онкологических мук, а те, которые не избегла, вынесла с высокой головой. Когда увидела смерть, в этот миг она была и молода, и прекрасна. И что-то блеснуло в её глазах. Но не страх, а гордость или удивление, или ещё что-то…».
Они прожили вместе 18 лет, и значительную часть из них Татьяна болела. Её не стало в 1977 г.
На похоронах жены Слуцкий был сдержан и собран. До этого он никогда не писал стихов о любви, даже отвергал. В стихотворении «Физики и лирики» говорил: «Значит, слабенькие крылья – / Наши сладенькие ямбы, / И в пегасовом полёте / Не взлетают наши кони.../ То-то физики в почёте, / То-то лирики в загоне».
А после смерти жены он почти три месяца выплёскивал горе в стихах – безостановочно писал и писал о своих чувствах и переживаниях, и в каждом стихотворении отражалась боль его утраты. «Когда умерла Таня, я написал двести стихотворений и сошел с ума» (из письма Давиду Самойлову).
Борис Абрамович продолжал говорить с Таней, сказав в них то, что, может быть, не сказал ей при жизни. Куда девался рубленый, временами просто командный стих Слуцкого? Таня открыла ему то, чего он и сам в себе не знал.
А я ничего не видел кругом,
совесть горела и не перегорала,
поскольку был виноват кругом,
и я был жив,
а она умирала.
Каждое утро вставал и радовался –
как ты добра, как хороша,
как в небольшом достижимом радиусе
дышит твоя душа.
Ночью по нескольку раз прислушивался:
спишь ли, читаешь ли, сносишь ли боль?
Не было в длинной жизни лучшего,
чем эти жалость, страх, любовь.
Чем только мог, с судьбою рассчитывался,
лишь бы не гас язычок огня,
лишь бы ещё оставался и числился,
лился, как прежде, твой свет на меня.
«Он был более чем сдержан в выражении собственных чувств, – написал Исай Кузнецов, – мало кого допускал до того, что зовется внутренним миром. Думаю, только один человек по-настоящему знал и понимал его особым, не поддающимся анализу пониманием, присущим подлинной любви. Это была Таня, его жена, его поздняя и, может быть, единственная его любовь. Уверен: существовал Слуцкий мало кому известный (может быть, только Тане), неизвестный даже ему самому и открывшийся к концу жизни в лирических стихах, глубоких, сильных, полных боли. Ранний уход Тани надломил его. Жить – не хотел, вся боль переливалась в стихи».
Ты не должна была делать так,
как ты сделала. Ты не должна была.
С доброю улыбкою на устах
жить ты должна была,
долго должна была.
Жить до старости, до седины
жены обязаны и должны...
***
Я был кругом виноват, а Таня мне
всё же нежно сказала: «Прости!»
почти в последней точке скитания
по долгому мучающему пути.
Преодолевая страшную связь
больничной койки и бедного тела,
она мучительно приподняла́сь –
прощенья попросить захотела.
А я ничего не видел кругом –
слеза горела, не перегорала.
поскольку был виноват кругом –
я был жив,
а она умирала.
«Три месяца длился этот последний его разговор с Таней», – написал Григорий Бакланов.
...Улетела, оставив меня одного
в изумленьи, печали и гневе,
не оставив мне ничего, ничего,
и теперь – с журавлями в небе.
После стихов, которыми поэт попрощался с женой, он до конца жизни не написал больше не строчки – не смог.
Борис Абрамович пережил Таню на 9 лет. Свои последние годы он провёл рядом с младшим братом Ефимом в Туле. Был постоянно в депрессии, часто проходил лечение в психиатрической клинике, но легче не становилось. Он потерял интерес к жизни – был сильным человеком, но боль от потери любимой была сильнее.
Борис Абрамович скончался 23 февраля 1986 г. (как и через четыре года его друг, поэт-фронтовик Давид Самойлов) в День армии, составив свое завещание:
Умоляю вас,
Христа ради,
с выбросом просящей руки,
раскопайте мои тетради,
расшифруйте черновики.
После смерти Слуцкого его давний и верный почитатель, директор саратовского букинистического магазина Юрий Болдырев, выполнил эту просьбу поэта. Он годами разбирал огромный архив Бориса Абрамовича, его рабочие тетради, и с удивлением обнаружил множество неопубликованного. С его помощью были напечатаны более 1400 стихов Слуцкого (а всего оказалось примерно 4 тысячи стихотворений!). Болдырев – составитель и комментатор нескольких посмертных сборников Слуцкого, а потом и его первого собрания сочинений в 3-х томах (1991). При жизни Борис Абрамович такого не удостоился…
Непринятые когда-то к печати стихи, опубликованные Болдыревым, разошлись по разным сборникам и антологиям. Некоторые были переведены на английский, французский, итальянский, иврит.
Юрий Леонардович оказался настоящим подвижником. Он пережил своего любимого поэта и человека всего на семь лет и заслуженно похоронен рядом, в одной с ним ограде.
Иосиф Бродский написал: «Слуцкий был честным и мужественным. …Именно Слуцкий едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии... Этот поэт действительно говорил языком двадцатого века ... Его интонация, жёсткая, трагичная и бесстрастная, – способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, о том, как и в чём он выжил».
«Одним из великих поэтов послевоенного времени» назвал Слуцкого Евгений Евтушенко. Поэт-фронтовик Александр Межиров считал его крупнейшим поэтом современности.
Прошедшая всю войну на передовой поэт Юлия Друнина сказала о нём короче и точнее всех; странно, что никто не подумал выбить эти слова на его памятнике:
Сам себя присудил к забвенью,
Стиснул зубы и замолчал
Самый сильный из поколенья
Гуманистов-однополчан.
«Он был похож только на самого себя, – написала Шуламит Шалит, – Ещё на свои стихи. Или стихи – на него? На первый взгляд – простой, понятный, доступный. На второй – серьёзный, жёсткий, внимающий, всё замечающий».
Принято считать, что чёткая ритмика и тщательная отделка, к сожалению, – не самая сильная сторона стихов Слуцкого. Он вообще иногда не очень обращал внимание на ряд их особенностей – вероятно, с его точки зрения несущественных.
Например, в стихотворении «Лошади в океане» есть строка «Вот и всё. А всё-таки мне жаль их…». Повторения слова «всё», да ещё и буквально рядом одно с другим, наверняка можно было избежать, а главное – почему обречённых на гибель лошадей жаль «всё таки»: ведь именно в этом основной гуманитарный и эмоциональный посыл стихотворения!
Тысяча лошадей на одном корабле – явная нелепость. Автор вполне мог написать «Сотня лошадей, подков четыре сотни», но ему потребовалась рифма для слова «днище», и он легко пошёл на преувеличение.
Однако можно закрыть на всё это глаза только за одну замечательную рифму «ржали – жаль их», не говоря уже о доброй, сострадательной интонации стихотворения и большом эмоциональном воздействии. Его испытываешь, читая и многие другие его стихи.
Строки из стихотворения «Голос друга» «…пиво-раки / мы ели и лакали», мягко говоря, вызывают вопросы по их чёткости и благозвучности.
Но стихи становятся настоящей поэзией тогда, когда в них есть не только мысль, но и выразительность, способность вызвать определённые эмоции. Поэтому образ из этого же стихотворения «…мрамор лейтенантов – фанерный монумент», сразу напоминающий кадр из замечательного фильма «В бой идут одни старики» и вызванные им чувства, перевешивают любые претензии по некоторому несовершенству употреблённых Слуцким слов, выражений и иногда допускаемых им отклонений от ритмики.
В стихотворении «Бог», приведенном выше, Слуцкий всего нескольким словами показал чувства тех, кто охранял Сталина: «От страха почти горбата, …рядом дрожала охрана» – и уже не нужно объяснять, как боялись все те, кому пришлось находиться в непосредственной близости от этого человека, глядевшего «жестоко…/ своим всевидящим оком, всепроницающим взглядом».
Этот страшный человек (да и человек ли?), о котором писал Слуцкий, «…не любил меня, / не знал меня, не слышал и не видел, / а всё-таки боялся, как огня, / и сумрачно, угрюмо ненавидел». Конечно, поэт говорил не о себе, который на фронте «…возил с собой его портрет, / в землянке вешал и в палатке вешал, / смотрел, смотрел, не уставал смотреть», а большинстве людей страны времён Сталина, которые «…всю жизнь работали на него, / ложились поздно, поднимались рано», и тем не менее с ужасом прислушивались ночами к звукам на лестничной площадке – не за ними ли пришли…
Об уходящей молодости Слуцкий написал (представьте!) как о замерзающем саде. О душе он говорил, что она по сравнению с телом «…была такою малой и несчастной, / что и на кончике карандаша / могла с большим удобством размещаться» и подсказывала телу « тихо, еле-еле», «тонким голоском».
А вот какими он видел облака: «Обдирая о балкон бока, / Мимо пролетают облака»; дождь из них выливается, «…отряхивая шерсть», а когда они рассеивались, открывалась синева неба – «концентрат весны». Как ярко и выразительно!
Вообще-то Слуцкий с его порой досадными небрежностями, часто «рубленым» ритмом, а подчас и с его явными нарушениями, – не совсем «мой» поэт.
Но благодаря яркому содержанию его стихов, их смелости, прямоте, образности и искренности, таких нечастых в приглаженных и аккуратных, но эмоционально бедных стихах других авторов, я вслед за Эренбургом, Бродским, Евтушенко, Друниной, Межировым, Светловым и многими другими уважаемыми литераторами бесспорно считаю его крупным поэтом, заслуживающим памяти потомков. Потому и написал о нём.
Борис Абрамович оставил нам очень точные жизненные рекомендации:
Надо думать, а не улыбаться,
Надо книжки трудные читать,
Надо проверять – и ушибаться,
Мнения не слишком почитать.
Мелкие пожизненные хлопоты
По добыче славы и деньжат
К жизненному опыту
Не принадлежат.
–––––––––
Источники: Википедия, статьи Шуламит Шалит «Самый сильный из поколенья» в альманахе «Еврейская старина», Л. Фризмана «Такая судьба» в «Стихи.Ру», Л. Грязновой «Борис Слуцкий и его любимая женщина» в «Facebook», А. Крамаренко «Не меньше, чем любовь. О личной трагедии Бориса Слуцкого» в «Новой газете», Л. Хомайко «В горе и радости: Борис Слуцкий и Татьяна Дашковская» на сайте «novochag.ru», «Борис Слуцкий и Татьяна Дашковская: Когда уходит любовь, умирает поэзия» на сайте "nlb.by», М. Уздиной «Я там был» – Борис Слуцкий» в «Проза.ру» и др.









Добавить комментарий