Plusquam perfekt

Опубликовано: 28 января 2021 г.
Рубрики:

 Живём мы уже после светопреставления, что, впрочем, не снимает с нас никакой ответственности.

Томас Венцлова

 

Всё, о чем хочу рассказать, было не здесь, было в другое время. Город, в котором я тогда жил, остался там, в других мирах, в ином, предпрошедшем, времени, где теперь нельзя и показаться без особого разрешения. Я и не показываюсь. Выше моих сил, даже если скручу себя в узел, стоять на сутолочной московской улице в очереди, часами глядя на чьи-то затылки, заполнять анкеты, платить, заискивать, неделю-две ждать, чтобы получить наконец из рук бескровного, безгласного клерка позволенье вернуться. А ведь бывают, говорят, ещё и отказы. Тогда бы я за себя вовсе не поручился. Так что обойдусь. Перетерплю. Мы в разводе.

Слышал, люди говорят так: если всё же вымолить у владыки преисподней милость, ту самую визу, отдав за неё в жертву кус и без того короткой человеческой жизни, моток нервов, глоток живой крови и сколько-то серебра, то на миг расступятся летейские воды. И представится зраку в смутном свете возлюбленная долина с призраками старых строений и священных дубрав, привидится сирень у дорог, цветущая без увядания, но и без всякого запаха, проступят из сумерек прежние обитатели, послышатся их потраченные временем голоса. Город мой, теперь ты за рубежом! Страшное слово. Будто зарезан ножом.

Да я и так бываю в своём городе, делая это наипростейшим образом – посредством натренированного воображения и памяти. Память моя содержит пока ещё бесконечное число гигабайт. Вхожу, не тревожа стигийских псов, без спроса и ведома, в свободном полёте, не подвластном никаким локаторам. Стройте новые стены хоть вокруг всей Европы, по периметру, я пройду площадями её городов, винодельческими и оливковыми долинами, соборами и галереями, попирую с Рабле и Рембрандтом, вознесусь с Бахом, благословлюсь у Франциска и Савонаролы. Дух дышит, где хочет...

В своём городе помня каждый проулок, могу идти от заставы к заставе, из конца в конец, даже спящим. Но как раз в снах-то и ощущаю, как возлюбленный уходит, удаляется от меня. Он уже не вполне мой, он изменился за двадцать лет моего отсутствия, у него завелись неведомые прежде праздники и привычки. Когда я уезжал, цветущие ныне на его улицах девушки ещё не явились на свет. Всё, что случилось в нём за это время, случилось без моего участия. Выходит, и навещаю я не нынешний город, а прежний, отошедший, можно сказать, потусторонний. Предпрошедший. 

Вот, свободный, незримый, неуловимый, без визы и без паспорта, кружу я по Старому Месту. Ноги сами приводят к заведенью под аркой, в тупичке, где прежде едва ли не каждый вечер я пил кофе и крупник, поджидая друзей. Заведенье крошечное, всего на четыре стола, мало посещаемое и грустное. Другая сторона улицы, в плюще и цветущей герани, так близка, что до неё можно дотянуться рукой.

В те дни – право, не случайно всё это! – я, неженатый, мало занятой, казалось бы, беспечный художник, беспрестанно мучился ожиданием чего-то, каких-то новостей, событий, исполнения пророчеств. Встречи, прогулки, случавшиеся любовные неожиданности лишь на время притупляли это томительное, сосущее сердце чувство, но совсем оно никогда не кончалось, даже в самые счастливые минуты. Мирок, в котором мы тогда обитали, был мал, ничтожен, никому, кроме случайных его обитателей, неинтересен, беден событиями. Не припоминаю бурного веселья, страстей, свадеб, новоселий, восхождений по лестнице успеха, да, признаться, никто из нас и не стремился ни к чему подобному. Так коротают время на вокзале с загодя приобретённым билетом.

О чём мы говорили многими часами, чего желали, что единило нас – об этом теперь и не вспомнишь. Люди, с которыми проводил дни и ночи, без которых не представлял тогда жизни, в большинстве, знаю, обитают и поныне, кто там, кто здесь. Но, строго говоря, их, то есть тех самых, конечно же, давным-давно нет. Ничего от них не сбереглось, ни единой, быть может, молекулы. Встретившись, хочется иного взять за грудки: "Да знаешь ли ты, чьим именем пользуешься? Что с ним? Где ты его закопал?"

Первые глухие толчки не застали нас в неведении. Многое загодя подавало знак, что однажды всё кончится, распадется само собой, нас не спрашивая, по неоспоримому приговору, что секира уже у корней дерев. Небосвод обволакивался тайной печалью, предгрозовой тишиной – а мы всё длили и длили покойное бытье, как, бывало, растягивали на весь вечер бутылку вина.

Впрочем, всё это предисловия, а зачем они к простой и недолгой в общем-то истории. Всё началось одним зимним вечером, да тем же вечером и окончилось. Я сидел в ресторанчике у окна, тихий голубой свет падал с улицы. В полутьму вплывали редкие посетители. Беззвучно, будто дымок из трубки, крутилась официантка. Вдруг по соседству возникло какое-то мерцание, нечто фосфоресцирующее, вроде призрака, как будто в помещение влетел комок Млечного пути или оторвавшийся хвост кометы. Повеяло холодом. Но тут зажгли освещение – и я увидел по соседству новую посетительницу. Синий цвет её глаз был настолько ярким, что поначалу ничего не видишь кроме синевы, и лишь спустя какое-то время сияние отпускает и проявляется всё остальное. Ещё не отошедшая от морозца, не оттаявшая от снежинок, девушка вся радужно искрилась, переливалась, слепила улыбкой, а потом вдруг, без лишних слов, словно повинуясь моему взгляду, перепорхнула ко мне за столик.

– Вам ведь хотелось этого, верно? – сказала она, назвав моё имя.

Но откуда оно могло быть ей известно? Мы прежде встречались? Себя она назвала Дангуоле. Но разве такую можно забыть?

Как честный человек, я тут же предложил выпить, но она отказалась из-за предстоящего руленья. Загадок прибавилось: автомобилесс среди нас уж точно тогда не водилось. Пальцы её рук – длинные, сильные! – в разговоре, в такт мелодиям голоса, грациозно музицировали, перебирая на столе воображаемые фортепьянные клавиши. Поймав мой взгляд, Дангуоле пояснила, что да, она немного играет, любит Шумана (я запомнил: именно Шумана, а не Шуберта, не Шопена) и мне скоро, да возможно сегодня же, представится случай услышать её игру. Где же? Да дома у неё, за старинным роялем, как я понял из дальнейших её восклицаний, сопровождаемых веселыми и вполне нежными взорами.

Да, но прежде, сказала Дангуоле, придётся поехать на машине за город, в поля, к реке, к некой заброшенной мельнице (черти в ней водятся!), чтобы непременно сегодня, дата такая, на том зачарованном месте, проверить ей свои чувства к одному человеку... На мельнице же, кроме чертей, обретаются бездомные псы. Отощали бедняги! Официантка, котлет и хлеба побольше! И уж после нас будет ждать светлица, свечи, рояль, Шуман. Всё это будет длиться, длиться... всю вьюжную ночь!

Мы вышли, нет, выбежали, в тёмной раздевалке быстро поцеловались, крепко сцепились руками, за углом, под снегом, нашлась машина, и вот помчались из города большими кругами улиц, площадей, сквозь метель, мимо призраков сосен, с бегущими вслед привидениями соборов, дворцов, парков. За рулём Дангуоле то пела, то смеялась, то звала на помощь святого Казюкаса, то подставляла губы под бессчетные поцелуи, то, всхлипывая, бормотала стихи.

Пролетели посады, замелькал лес, запрыгали сквозь белую муть огни хуторов. Наконец мы уткнулись в берег темной, живой, дышащей паром речки. А вот и убелённые развалины – останки священной той мельницы. При виде их Дангуоле вскрикнула, побежала как полоумная, упала в снег, стала кататься и бить ногами. Но когда я склонился над нею, оттолкнула, вскочила и вновь закружилась. "Всё было здесь! – громко шептала она. – Вот здесь! Здесь! Деревья цвели тогда. Май! Старые яблони! Это они!" И она с неистовой страстью обнимала мокрые кривые стволы.

Долго звали собак, но они не пришли. Не видно было и водяных. И мы бежали уже обратно к машине, когда расслышали зов, малую капельку жалобы и мольбы, а там и увидели вылезавшего из камней котёнка. Комочек шерсти и писка, он проваливался в снегу, жалко подпрыгивал. Дангуоле схватила его с восторгом и побежала к машине. В тепле кабины, без огней и мотора, у чёрной воды, под тяжелым крушащимся снегом, мы схватили друг друга, стиснулись, долго, до боли целовались, боясь отпустить, очнуться, потерять. Наконец оторвались, и машина взлетела в метельное небо.

Как я торопил время! Показался город, замелькали улицы, въехали в её двор. Но нет счастья на земле! Мы шли к подъезду, когда Дангуоле, задрав голову, вдруг простонала: "Это он!" И показала на окна четвертого этажа: одно из них тускло светилось. "Вернулся! Только у него есть ключи от моей квартиры!". Она сунула мне в руки пискнувшего котёнка, быстро поцеловала, оглянулась в дверях: "Ещё встретимся!" Где, когда? Милая, ты ещё не знала, что жестоко обманулась, что тебя ждала в тот вечер пустая квартира, в которой ты просто-напросто забыла перед уходом выключить свет. А котенок? Куда его? Да ты уж не слышала. Летящий твой силуэт замелькал по лестничным маршам.

Не ко времени же в моей холостяцкой жизни оказалось это нелепое существо! Но и выбросить его я не мог. Пришлось нести домой, кормить, устраивать лежанку. Месяца через два получилась тонкая, гибкая кошка тигровой окраски, с независимой вольной повадкой, переменчивая в настроениях. За хищную волнистую грацию я назвал её Лаской. Но ласки от неё почти не видал. Подобно рыси, она спала наверху, в брошенной на шкаф старой шляпе. Утром, затемно, спускалась и впрыгивала ко мне, лезла греться под одеяло. Вот тут, бывало, притихнет и поворчит на груди пару минут.

На большее терпения не хватало – выскакивала и с требовательным криком бежала на кухню. Повзрослев, стала проситься на улицу. Жил я на опушке леса, на первом этаже, так что кошка сама спрыгивала из низкой лоджии и исчезала, иногда на несколько дней. Впрочем, в этом мы мало отличались друг от друга, я и сам тогда не каждую ночь бывал дома. А с этой навязавшейся квартиранткой приходилось считаться. Бывало, "средь шумного бала" вдруг вообразишь, как она, голодная и холодная, с воем ходит под окнами... Ещё подумает, пугался я, неразумная тварь, что дома, в тепле, я притаился от неё и не хочу впускать, обидится и уйдет навсегда. Я быстро допивал-докуривал, прощался и летел домой. И как бывал рад, когда посреди ночи вдруг раздавался под окном знакомый хрипловатый голос, и шёл отворять дверь.

А тут-то и началось в городе нашем… 

Берусь утверждать, что если кому бы то ни было придёт в голову разжечь костёр на главной городской площади, причём, настаиваю, любого города, в любой стране, чтобы просто испечь картошки или заварить чая, уже через пару минут непременно кто-нибудь к нему подвалит. А там и другой, третий, начнут сбегаться собаки, потянутся на огонёк бродяги, причалят парочки, возвысят голоса проповедники, налетят любопытные, подтянутся репортёры. За час-другой наберётся толпа, ораторы полезут на ящики, мальчишки на крыши, к вечеру площадь будет бурлить, на другой день выйдет из берегов. Начнут менять флаги…

 Так и случилось. А я вынужденно, по службе, оказался на авансцене начинавшегося спектакля. В художественном отношении представление мне сразу же показалось весьма посредственным и не убедительным. В афишках обозначалась «героическая борьба против тирании», предполагалась драма. Но эта драма удручала неправдоподобием, худосочностью и фальшью, поскольку фальшивой, не настоящей была сама «тирания».

Играющие «тиранов» не смогли даже придать своей физиономии приличествующее случаю серьёзное выражение – она, эта физиономия, то и дело расплывалась идиотской ухмылкой, подмигивания были слишком заметны. Их никто не боялся, в их угрозы не верили даже дети. Противостоявшие «тиранам» постановщики сходок, маршей, хороводов и шествий, балаганными приёмами изображали свирепость сгнившего чучела, восхваляли бездарными напыщенными стихами своё бесстрашие – и страшно переигрывали. Славя отважный порыв к свободе, теноры то и дело давали петуха. 

Не задалась игра и у противной партии. С нашей стороны могли бы выигрышно, на высокой ноте, прозвучать арии о рыцарственном служении, верности долгу, присяге, образ возвысили бы гимны о героике безнадёжного дела, красоте гибельной жертвенности, трагизме брошенных Роком. Но сценарий писался без всякого ума и таланта, режиссеры даже с жанром не определились – комедию или трагедию им ставить, они путались сами и сбивали с роли актёров. Всем было ясно, что цирк сгорит и клоуны разбегутся. 

В очередной раз мы стояли в оцеплении – бесправные и безоружные, словно приготовленные в жертву, а внутри кольца клокотала толпа. Женщины без возраста, в вязаных беретах и в шляпках с войлочными цветами, подходили и плевались. Мужчины замахивались палками, зная, что нам запрещено давать сдачи. Над площадью висел нестерпимый вой. Мы стояли, ибо помнили: за нами страна, которую надо удержать от распада, от гибели.

Я предчувствовал, что кончится плохо, и всё же оставался в строю. И вдруг в этом аду меня опахнуло синевой, той самой, снежно-лучистой. Дангуоле стояла внутри круга, в клокоте толпы, и смотрела в меня. Потом подошла и, привстав на цыпочки, положила руки на мои плечи. «Ты меня ждешь, милый, я не ошиблась?» – задала мне тот же первый вопрос. Толпа отхлынула. Строй смешался. Вой смолк, послышалась музыка. Я порвал цепь и вышел вон, увлекая тебя. Мир войны и ненависти кончился, в жизнь вернулся смысл. Наконец она сыграла мне Шумана, первым же вечером в её светлице… 

Вскоре наступила развязка. Наш отряд отдали в жертву «тираноборцам», а проще – отбросили как использованную тряпку. Я увидел своё имя в числе «предателей родины», подлежащих аресту. Время на раздумья не было. Мы попрощались наспех, в чужом подъезде, без слёз и без клятв, думалось – ненадолго. Я не мог ставить тебя под удар. 

Уезжал я налегке, с заранее собранным рюкзаком. Единственное затруднение представляла Ласка. Нечего было и думать взять её с собой. Пришлось звонить другу, устраивать звериную судьбу. Он пришел с клеткой из-под канарейки. Ласка доверчиво пошла в руки, но когда я стал её заталкивать в клетку, возопила дурным голосом, оцарапала, а потом, просунув лапу наружу, с почти человечьей сноровкой пыталась открыть дверцу. 

Провожавших было немного. Уныло потоптались возле машины. И то один, то другой повторял: «Нет, ты напиши, как устроишься, а мы вслед. Все там будем, не в одно время…» Сельским проселком меня тайно перебросили в Беларусь. На другое утро я вышел из вагона на незнакомой станции, в безрадостной местности, которую, кажется, не смогу полюбить, просто уже не успею. 

И вот ведь, оставив на той стороне всё нажитое, каких-никаких приятелей и подруг, скучал я первое время только по Ласке, жалел, что не взял её с собой, корил себя за предательство. Дангуоле я ни за что не корил. Как могла она бросить любимый город, родных, друзей, поменять их на безвестность, чужбину и страх! 

Говорят, кошки находят дорогу к тем, кого любят, как далеко бы не скрылись они. Сколько на этот счёт приходилось читать и слышать достоверных историй! И я стал поджидать. Конечно, слишком уж большое расстояние между нами, да и места пребывания я менял, следы свои путал. И всё же, всё же… Ведь бывает же! И, значит, быть может. 

Но шёл месяц за месяцем, а Ласка не появлялась. Вечерами, засыпая, я представлял себе, как мой полосатый гибкий зверок бежит по дорогам, крадётся дворами, огородами, преодолевает леса и реки. Позади Белоруссия, Смоленщина, скоро, скоро… 

Однажды ночью во сне что-то толкнуло меня в бок и невдали за окном послышался милый голос. Дангуоле! Я вскочил из постели и неодетым выбежал из дома. Я метался по двору, долго звал, но никто не пришёл. Странно, но не всё сбывается, чему и положено вроде быть! 

 

Комментарии

Это что- видения рижского (вильнюсского) омоновца?