Три рассказа: Евреи, евреи. За Родину. Оксфорд

Опубликовано: 12 декабря 2020 г.
Рубрики:

 Евреи, евреи

                                                  

 Чингачгук Огромный Змей –

 Не индеец, а еврей. 

 Из фольклора                                                                          

 

   Мой ленинградский брат Толя (сейчас ему хорошо за 70 и он давно  живет в Германии) как-то вернулся  домой в сильном возбуждении. Было ему лет восемь. «Папа! – обратился он к своему отцу, дяде Яше, – это правду во дворе говорят, что мы евреи?» Дядя Яша подтвердил – да, правду. «И ты молчал! – возмущенно закричал Толя и ушел в свою комнату, хлопнув дверью.

    У меня  процесс национальной самоидентификации начался куда раньше, но заметно затянулся во времени. Про евреев я знал всегда. Но как-то нетвердо. К тому же для обозначения национальности слово «еврей» в семье никогда не употреблялось – говорили «аид». Мне казалось (и не совсем безосновательно), что не только  наши родственники, но и все знакомые в той или иной степени евреи. Я не сомневался, что каждый культурный человек (а других я первое время и не видел), был когда-то причастен  еврейскому  древу и даже, если в силу  каких-то обстоятельств отпал от него, то  во всех случаях сохранил благодарную память об этом счастливом времени. Долгое время я вообще не встречал людей, употреблявших слово «еврей» в пейоративном смысле . Двор у нас был не бандитский, да и не особенно простонародный (что, конечно, неудивительно для  кооперативного дома), а, скорее,  в меру интеллигентный, у родителей  всех моих товарищей по двору, во всяком случае,  было высшее образование. Важным было и то, что маму нашего  лидера Глеба Митяева звали Ева, а бабушку и вовсе Дора Моисеевна. Возможно, благодаря Митяеву, еврейская тема никогда во дворе не поднималась.

    Что же касается класса, то тут вообще говорить было не о чем. Как-то, случайно побывав в Таганроге, я зашел и в гимназию, в которой учился Чехов. Я до сих пор жалею, что не сфотографировал  список одноклассников будущего писателя, едва ли не на половину состоящий из еврейских фамилий. Влияние состава класса на мировоззрение будущего писателя  - занятная тема для национально (и туда, и сюда) ориентированного исследователя.  (Не могу, не отметить, хоть это и не имеет отношения к заявленной теме, что учителем математики в чеховском классе значился  Эдмунд Дзержинский). Что же касается нашего класса, то у нас с этим дело обстояло, если и хуже, то ненамного. Цитович, Калер, Маргулис, Катцельмахер, Хануков, Борозявин,  Белкин (разумеется), Кисель, Липская,  Гройсман. Возможно, в наших рядах был еще какой-то не вполне внятный Малец-Харин (его скоро выгнали за поведение). Значительно позже (лет через тридцать) выяснится, что и отличник Овчинников не случайно был таким умником (а был чистейшим евреем по Галахе, хотя долгое время и сам этого не подозревал). Через тридцать пять лет после окончания школы к нашему списку прибавится и Лена Злотникова, ушедшая, кажется, после четвертого класса. Боюсь, что и это открытие – не последнее.  А вот мой папа, всегда отличавшийся оригинальными мыслями, подозревал еврея и в тупице Попцове – мама двоечника  не произносила звука «р» и носила двусмысленное отчество Савельевна. Короче, евреев в нашем классе было столько, что их с лихвой хватало  на отличников и двоечников, на тихонь и хулиганов, на интеллектуалов и дебилов, на лидеров и париев. Неудивительно, что интеллектуальный уровень жизни класса стоял довольно высоко, что иногда имело и смешные последствия.  Так например, уставший получать двойки тугодум Мосеенко, ушел, наконец,  после шестого класса и не просто стал отличником в новой школе, а даже попал на какой-то удивительный стенд – «Их можно назвать настоящими интеллигентами». 

   Как себя в такой обстановке чувствовали люди, подобные Пафнутьевскому, у которого всех родственников (едва ли не включая маму) звали Ванями, я даже представить себе не могу.

  В общем-то, правильное объяснение ситуации, заключавшееся в том, что единственная в районе специальная (французская) школа  не могла не привлечь к себе внимания наиболее заботливых и ответственных (уж, извините) родителей,  все же не  исчерпывало причин еврейского засилья в классе. Социология никогда не отменяла метафизики,  всегда и везде всякий, похоже, получал свое. Так, маленький, сгорбленный, едва ли не достающий длинным носом до земли Женя Каменев зачем-то оказался единственным евреем в параллельном классе и прошел через все испытания ненавистью и травлей на национальной почве, а годом старший Зяма Кацман (сейчас известнейший израильский математик) и вовсе оказался один в компании боксеров-разрядников, которые, будучи людьми не просто другой национальности, но представителями другого вида по Линнею, слава Богу, вообще его не замечали все время школьной жизни.

    Папа всегда учил меня, что «еврей» - это хорошее слово, а вот за «жида» надо сразу «давать в морду».

    Первый фальстарт в этом вопросе случился, кажется, во втором классе. Моего тезку

Борю Калера (На Калере уже сломалась наша Вера Сигизмундовна, безнадежно пытаясь отучить на уроках чтения произносить в слове «что» звук «ч») с треском выставила с урока учительница пения, сопроводив изгнание немыслимым комментарием – «Жидов нам тут еще не хватало!» Я почувствовал, что бледнею. Наконец случилось то, к чему меня всегда готовил папа.  Я понимал, что должен был встать, найти подходящие случаю слова для учительницы  и выйти вслед за Калером. По-хорошему, выйти должна была едва ли не треть класса. В итоге, кроме Калера, не вышел никто – даже я. Ко всему прочему, смущала  легкость, с которой сам Калер снес оскорбление и ушел. Сразу же после звонка я бросился к Калеру. Он с удивлением выслушал мои заверения.  Я ошибся. Оказалось, что учительница сказала «шутов». «А то я бы ей и сам… только бы попробовала», - сказал Калер.

   То, что саму учительницу звали Светлана Иосифовна не пришло в голову ни мне, ни ему.

   А в пятом классе Калер уехал из СССР. Первым из нашего класса, да и вообще в числе первых уехавших в Израиль. Гораздо позже я узнал, что Борькин отец был настоящий герой – воевал, сидел, воспевал в стихах победу Израиля в шестидневной войне, боролся, как мог, за право вернуться на историческую родину.  Писал он только на идиш (знать иврит в то время ему было  неоткуда), да и вообще в название всех организаций, с которыми он был связан по жизни, обязательно входило слово «еврейский» - от техникума до театральной студии.  Прекрасно помню захламленную квартиру Калеров на первом этаже соседней хрущобы (тогда мы еще, правда, такого слова не знали), заклеенную афишами на русском и идише – Борькин папа  перебивался писанием скетчей для эстрады. Через тридцать лет, оказавшись впервые в Израиле, я нашел его имя в энциклопедии и узнал, что там он считается крупнейшим поэтом.

   Стихи писал и Борька. Но уже на русском. Что-то он мне показывал, было это в четвертом классе. В одном из стихотворений говорилось о дороге (в будущее?), пролегающей между «кабаком» и «пивнушкой». Что такое пивнушка я представлял себе неплохо (как-то заходил с папой), что за «кабак» (тогда это слово воспринималось мной не как современный сленг, а исключительно как дореволюционная реалия), имел в виду Борька, я тогда не понял. Стихотворение казалось мне недостаточно аутентичным, хотя несколько строчек понравились своей лаконичной энергетикой. Там упоминались какие-то рабочие, которые не привычно, ударно трудясь, строят коммунизм, а пьют в кабаке -  

 

    Осушают за стопкой стопку,

    А потом, разругавшись, уйдут. 

 

  «Стопка» рифмовалась с водкой, а «уйдут» со словом  «труд» (окончив который, рабочие и отправлялись у Борьки в кабак)

   В 1971 году  Калеры уехали в Израиль. Добились разрешения. Помню, как Борькина мама, тетя Аня, рассказывала моей маме, что у них на проводах был Некрасов. Я тогда удивился – мне казалось, что Некрасов давно умер. Мама оказалась понятливее – она закивала и сказала – да-да, «В окопах Сталинграда» .

   А через несколько дней на классном часе к нам обратилась наша классная руководительница Кира Васильевна  (Кирогаз). Она сказала, что Боря Калер больше не будет учиться в нашем классе, потому что с родителями уезжает в Израиль. Кира Васильевна добавила, что осудить за это Борю мы не можем, потому что он несовершеннолетний. Наш диссидентский класс возмущенно зашумел.

 – Ага, осудить – сейчас, как же! - И Борька уехал – исчез, как тогда казалось, навсегда.

   Пройдет еще лет десять, и сценарий проводов из школы существенно изменится. К этому времени на ПМЖ наконец соберутся и Катцельмахеры. И если Леня (на момент подачи – студент-филолог) одновременно сам подаст еще два заявления – на выход из института и комсомола (и последнее с очевидным удовольствием), то с его братом-школьником все получится куда  хуже.  Интеллигентнейшая Катцельмахер-мама (так уж случилось, что у нее и второй ребенок заканчивал школу под классным руководством все той же  Киры Васильевны), пользуясь многолетним знакомством, сама (!) заранее (!) пошла к учительнице и зачем-то  рассказала ей о предстоящем отъезде. Она хотела попросить, чтобы в год отъезда на младшего Катцельмахера не вешали лишнего (общественная работа и т.п.), а то ему все равно тут не жить, да еще учить язык. Учительница все внимательно  выслушала, от всего сердца как женщина заверила, что хорошо ее понимает и пообещала всемерную помощь младшему Катцельмахеру.

   На третий день после этого разговора состоялось комсомольское собрание. Дети успели хорошо подготовиться. Учительница заметно перестраховалась – на этот раз она превзошла саму себя – с осуждением выступила добрая половина класса. Младший Катцельмахер растерялся – вместо того, чтобы уйти, он сидел и слушал. К такому повороту событий он оказался совершенно не готов. Невероятно, но и лучший и старинный друг  Костя  Метальников (собиравшийся, правда, поступать во МГИМО) тоже выступил – он говорил о том, как ему трудно далось это решение, что он не спал всю ночь, думал и понял, что младший Катцельмахер ему теперь не друг, а враг. Что же касается младшего Пафнутьевского (у братьев Катцельмахеров и братьев Пафнутьевских была одна и та же разница в возрасте), то он и вовсе рвался избить отъезжающего прямо на комсомольском собрании. Избиения не состоялось, но из комсомола младшего Катцельмахера, уж конечно, вышибли с треском…

    Надо ли говорить, что после этого младший Катцельмахер больше в школу не приходил. А у семьи Катцельмахеров, что называется, даже если и оставались какие-то сомнения, то бесследно исчезли. Как в известном анекдоте : «…Хоть тушкой, хоть чучелом, но ехать надо».

   Самое же обидное заключалось в том, что после всех этих событий Катцельмахеров не выпускали еще лет пять.

  Впрочем, вернемся к началу. 

  В третьем классе я ненадолго подружился с верзилой Гарьковым. Причиной сближения стала страсть к футболу. Надо сказать, что после лета на даче, проведенного в компании моего брата Левы (старшего меня на четыре года) и Юры Муравского, занимавшегося в спортшколе, я неожиданно здорово научился играть  в футбол (а еще лучше в карты). В спортивных  играх Гарьков, в полном соответствии со своим весом и ростом,  с заметным удовольствием держался роли спортивного костолома. Дать по ногам, поставить корпус, а то и просто снести атакующего соперника – было для него любимым делом. Благодаря обретенной технической изощренности, я большей частью уворачивался – Гарьков с вынужденным восхищением крякал, сглатывал  короткое слово, а мои успешные навыки  (как мне казалось, вынужденно отдавая им должное) называл – «еврейскими приемчиками».

    Как-то утром (воскресные завтраки под радиопередачу «С добрым утром» в нашей семье носили ритуальный характер) я поделился с папой восхищением Гарькова. Папа почему-то совершенно не обрадовался. Он, на всякий случай,  меня переспросил: «Так, значит, говорит Игорь?», а потом как-то неприятно похвалил меня – молодец, хороших товарищей завел.   

   Я задумался, и вскоре  понял, что попал в сложную ситуацию. Я долго не мог разобраться в этимологии слов, употребляемых Гарьковым. Сразу возникала  еще одна проблема – Гарьков с очевидностью не намеревался меня задеть – думаю, что он и не подозревал о моей принадлежности к племени иудейскому. Его глоссарий, похоже, шел из семьи (собственно, как и у всех - просто семьи были разными). То, что отец Гарькова (сотрудник дипломатического ведомства) был ветераном войны с фашизмом и даже, кажется, участником парада Победы, почему-то в этом вопросе никак не сказывалось.    И что делать? О том, чтобы бить сразу и без всяких объяснений (как всегда учил меня папа) двухметрового детину,  не могло быть и речи. Читать Гарькову политграмоту тоже как-то было не с руки. Гарьков говорил не «жадничать», а «жидиться» (я сперва, не разобравшись, думал, что эти слова восходят к одному  корню), а также пользовался словом «жидок» (мне долгое время казалось, что он так называет  хлюпиков, то есть, людей слабого, жидкого  телосложения). К счастью для меня, дружба с Гарьковым вскоре сама собой сошла на нет и без прояснения национального вопроса.    

  Позже и Маргулис, и Катцельмахер, и Хануков (он, к несчастью, погибнет в автокатастрофе ), и даже безумный Борозявин (в Америке, похоже, и по сей день никто  не догадывается, что он не умел в детстве подтягиваться на турнике и вообще плохо пах) как-то незаметно окажутся за пределами  советской страны.

   А в постсоветское время уже поехали все, и не только евреи. Уехал бывший отличник, а теперь успешный теоретик, Овчинников (тут-то, правда, и выяснилось, что он тоже еврей).

   Быстро улетел из  родных краев свободный во всех отношениях ценитель балета и фигурного катания,  утонченный Василевский, изрядно заплескав голубым  палитру объединенной Европы.

  Прикупил недвижимости на Средиземноморье выпускник Института Управления толстяк Лактионов. 

   Не усидели на родине и антисемиты. Как это странным образом бывает с людьми его профессии,  давно осел где-то за границей и дипломатический работник Гарьков. 

   А последним уехал главный патриот Пафнутьевский. И тоже – что поразительно - насовсем. И не в Корею, не в арабскую страну, а в Англию. Кто бы мог подумать? 

 

За родину 

    Играть в войну я не любил.  Мне были смешны сверстники, которые, насмотревшись телевизора, на следующий день окапывались во дворе, отстреливались от «фрицев» и истошно орали – Иваныч, держись! Степаныч, не умирай! Петрович! Василич! Макарыч!      (Во дворе нашего кооперативного дома, а особенно в классе, правда, впору было кричать – Абрамыч и Моисеич).  Но при этом  я любил  оружие.

   Более органично я ощущал себя  в  удаленных по времени эпохах – рыцари, мушкетеры, позже – индейцы и ковбои.

   Первый деревянный меч мне сделала бабушка. Для этого она сходила к нашему продуктовому, оторвала доску от ящика с помойки и на кухне выстругала из нее отличный меч. Уже через пару дней этим мечом я чуть не проломил голову соседскому мальчику Яну. Не знаю, как разбирались родители с его отцом – практикующим на дому зубным врачом Калмановичем, но мне выходить во двор с мечом на время запретили. А вот перочинный нож, без которого я не показывался на улице (на случай игры в «ножички»), вообще оружием не считался.

    Этим ножом каждое лето на даче я, уже сам, мастерил себе лук. Про то, чем это закончилось, я еще как-нибудь напишу.

   Не исключено, что в детстве я пережил тот же комплекс, что движет сейчас людьми, ратующими за легализацию огнестрельного оружия (холодное  - от кинжала до арбалета - уже давно можно купить в киоске в любом переходе).  Отправляясь дачным летом  на велосипеде  в магазин за продуктами (лет с семи-восьми закупка продуктов считалась моей семейной повинностью), я чувствовал себя как-то спокойней (дорога шла через лес), если у меня за спиной висел лук, а под рукой был колчан со стрелами. 

    Не без влияния «Великолепной семерки» позже я переключился на короткоствольное оружие. Надо сказать, что в те времена  игрушечного оружия, похожего на настоящее, никогда не продавали.  Так например, пистолеты изготавливались из пластмассы и запросто могли быть желтого или красного цвета. Стреляли они, в лучшем случае, шариками для пинг-понга. Из такого пистолета можно было только прицельно стрелять дома. Были, правда, еще неплохие водяные пистолеты – для лета, но они часто ломались. Промышленный дефицит в советской стране частично  восполнялся кустарным промыслом. Иногда чрезвычайно экзотическим. Так, у старьевщика, несколько раз за лето неторопливо  объезжавшего на телеге с запряженной лошадью улицы нашего дачного поселка, можно было купить литой из олова револьвер, оглушительно стрелявший пробками с красной серой.

    Теперь зайдем чуть с другой стороны. Долгое время в кругу моих близких родственников людей, что называется, от сохи (по понятным соображениям) практически не было. Кроме нескольких исключений. Так, мамин двоюродный брат дядя Шура (сын дедушки Абраши), прославившийся в возрасте пяти лет тем, что столкнул мою, тоже тогда пятилетнюю, маму с крыльца на даче и объяснивший свой поступок тем, что хотел посмотреть, «как Галочка полетит без парашюта», когда подрос, женился на тете Ире. Что соединило сутулого очкастого эрудита с  рабочей безо всякого образования с завода, где он тогда работал инженером, навсегда осталось возвышенной загадкой.

   У тети Иры была мама, Зинаида Петровна, – маленькая жилистая старушка с бицепсами как у циркового гимнаста.  В отсутствие других взрослых  она могла ловко выругаться матом. Именно о ней вдруг задумались мои родители как о кандидатке на роль няни для моей сестры-дошкольницы. 

   Сдавать детей в казенные заведения в нашей семье принято не было. Попытки взять няню со стороны к успеху не привели. Хуже того, с трудом было найденная няня – молодая девушка с провинциальным говором и с волосами, отрастающими после стрижки наголо - через неделю исчезла. Родители заволновались. Еще через несколько дней мужской голос по телефону сообщил – Вера к вам больше не придет, - и трубку на том конце провода  положили.  Родители сразу же вспомнили, что паспорта недавней няни они так и не увидели и что они не знают о ней ничего, кроме имени. Они бросились проверять, не исчезли ли вместе с няней серебряные ложки. К чести няни, немногочисленные фамильные драгоценности остались на месте, но, как говорится, осадок остался.  Не имевшие опыта в таких делах родители, наконец, осознали, насколько опасной ситуации  мы все избежали. Эта история еще долго обсуждалась по телефону с многочисленными родственниками и знакомыми. Дипломатично (удобно предлагать? неудобно?) позвонили тете Ире и та (сама!) предложила свою маму.

   Поэтому появление Зинаиды Петровны в нашей семье в качестве няни уже воспринималось как серьезная удача. Моя сестра, не успевшая запомнить рано ушедшую бабушку, быстро привязалась к Зинаиде Петровне, которая заботилась о ней как о своей внучке. У меня с Зинаидой Петровной тоже сложились неплохие отношения, но время от времени они омрачались конфликтными ситуациями и ссорами. Дело было, пожалуй,  не только в разнице культур и менталитетов - совместное проживание в тесном пространстве хрущевской квартиры время от времени порождало неизбежное взаимное раздражение. Но я сейчас не про это.

    Как-то во время летних каникул Зинаида Петровна спросила мою маму, нельзя ли ей приехать  с внуком Геной, сыном другой ее дочери – Лиды. Разумеется, возражений это не вызвало – старший меня на год внук Гена мог составить мне компанию в каникулярном безделье. Гену я видел нечасто (а его маму и вовсе никогда) – на даче в Монино,   он имел устойчивую репутацию хулигана и двоечника. (Такие  всегда импонировали моему папе - «простой, мужественный…»).

   Приезд Гены удался на славу, почти весь день мы провели с мячом на улице. Гена, похоже, тоже был доволен – он пообедал за двоих  и не торопился домой.  Для довершения атмосферы праздника я не пожалел угостить его половинкой плитки американской жвачки (мне самому подарил товарищ, отец которого побывал в заграничной командировке). Эта плитка хранилась у меня уже несколько месяцев - я все никак не находил достойного повода, чтобы ее сжевать. Удивить Гену не удалось – от жвачки он, разумеется, не отказался, но при этом сказал, что у него дома  жвачки сколько угодно – «до хера». Я удивился – откуда? Гена объяснил, что живет рядом с американским посольством и что сотрудники посольства щедро угощают жвачкой местных ребят. Разумеется, Гена тут же сказал, что при первом удобном случае пришлет мне с Зинаидой Петровной («с бабкой») несколько блоков (!)  жвачки. Я поразился скорости, с которой провидение может воздать человеку за проявленные им благородство и щедрость. Но настоящие чудеса только начинались. Взгляд Гены упал на металлический револьвер с дачи, лежавший у меня в комнате на видном месте.

   Револьвер был им тут же назван «полным г…ном», Гена сказал, что у всех их ребят  кольты, по виду вообще неотличимые от настоящих, - со стальным стволом, рукояткой со вставками и прокручивающимся при каждом выстреле барабаном. В барабан вставлялась фирменная обойма с пистонами, дающими звук настоящего  выстрела.

    Именно о таком револьвере я всегда и мечтал. Я знал, что это не выдумка, такой револьвер был у моего одноклассника Гарькова – отец-дипломат привез из-за границы. Стараясь не выдать  волнения, я спросил у Гены, не может ли он  достать и мне такой же. Да без проблем! – по-американски ответил Гена и добавил, что у него, кажется, дома завалялся  один лишний, правда (тут лицо Гены приняло озабоченное выражение), с треснувшей рукояткой. Я спросил, сильно ли она треснула. Гена сказал, что нет, не сильно и что, если держать кольт в руке, то это вообще не заметно, но что он, конечно, постарается достать для меня новый. Впрочем, сказал Гена, лучше он сразу отдаст мне свой кольт, а себе он уж как-нибудь достанет. И как-то особенно убедительно улыбнулся – ну, себе-то уж как-нибудь! Еще Гена спросил, не хочу ли я кожаный ремень – с металлической пряжкой, кобурой и вшитым патронташем. (Была, как оказалось, и одна сложность – патроны быстро заканчивались и не всегда сразу удавалось достать новые). В штатный ковбойский  комплект, распространяемый радушными американцами, также входил красный шейный платок, при необходимости  превращающийся в маску, прикрывающую лицо до глаз. Голова шла кругом. Конечно, я хотел и ремень, и платок.

   Мне и в голову не могло прийти, что в самом центре столицы советского государства обнаружится филиал рая на земле. В то время, как сверстники по всей стране ходили в пионерских галстуках и с комсомольскими значками, отдельные счастливцы расхаживали с кольтом, в маске и со жвачкой во рту! И как же это просто объяснялось – близостью к американскому посольству!

    Проводив Гену, я вдруг заметил, что стал как-то теплей относиться  к Зинаиде Петровне. Я даже простил ей очередную бутылку пива в холодильнике (к возвращению с работы родителей бутылка обычно бесследно исчезала).

    На выходной Зинаида Петровна уезжала домой. Никогда еще я не ждал ее приезда с таким нетерпением.  Но она приехала без кольта. Ничего не привезла она ни на следующей неделе, ни через месяц. Даже жвачки.

   Мама, узнав о моих терзаниях, сразу сказала, что никакого револьвера я не дождусь. Но я совершенно не верил в то, что Гена меня обманул. Я вспоминал детали – треснувшую рукоятку, перебои с патронами – мне казалось, что такое выдумать невозможно. Да и зачем?  Как бы он посмотрел мне в глаза при следующей встрече? Может,  у американцев временно закончились  маски или действительно наступили перебои с патронами и Гена стесняется передать мне один кольт (хотя бы тот, с треснувшей рукояткой!), чтобы я не подумал про него плохо? Я хотел позвонить Гене по телефону, но  телефон у них сломался, а потом им его вообще почему-то отключили. Так я и не получил ни кольта, ни ремня, ни шейного платка.

    В следующий раз я встретился с Геной лет через двадцать – на дне рождения у дяди Шуры. Я тогда работал учителем, а Гена – командовал расчетом пожарных. Среди сидящих за столом Гена был единственным, кто не пил – нельзя. Возможно, в этом и было объяснение его присутствия на семейном празднике. За прошедшие годы прежний крепыш сильно сдал - рыхлая  фигура, одутловатое лицо. Глаза, некогда отливавшие сталью, заволокло какой-то мутью. Но настроение у него было отличное. Он рассказал, как ему часто приходится распекать нерадивых подчиненных и даже грозить им. «Я-тя, г-гнида,  на г-г-гауптической вахте с-г-гною!», - напирая на букву «г», говорил Гена. А еще он рассказал, как  недавно отличился.  Личный состав построил на плацу начальник части, кажется, генерал,  тянулась привычная тягомотина, и вдруг генерал огорошил  неожиданным вопросом. Трудно сказать, что это пришло ему в голову, но спросил он буквально следующее: «А вот кто из вас готов немедленно умереть за Родину?»  - Пожарные растерялись («о.уели»). И только Гена, не раздумывая  ни секунды, шагнул из строя и громко сказал: «Я!» - Все замерли. В наступившей тишине генерал подошел к Гене, пожал ему руку и проникновенно сказал: «Спасибо, товарищ Балконский, я рад, что в Вас не ошибся!»

   Забыл сказать, что Гена носил звонкую, почти толстовскую, фамилию, которой он заметно гордился. Напоминать ему про кольт я не стал. 

   А вскоре Гена действительно умер. И, конечно, не за Родину - развязал, расшился, прободение язвы - в общем, обычная история.   А что заставило меня про него вспомнить, – сам не знаю. Во всяком случае, точно не кольт, честное слово. 

                                                                  

  Оксфорд 

   Я давно полюбил оксфордские рубашки, но  сам в Оксфорд впервые приехал уже глубоким пенсионером. Точнее, приехали мы всей семьей. После Кембриджа, куда нас угораздило попасть в «День открытых дверей» (открытые для абитуриентов, в этот день все колледжи парадоксально закрыты для туристов), Оксфорд за немалую плату радушно распахнул нам двери своих колледжей. Я отдавал себе отчет в том, что ни учиться, ни преподавать в Оксфорде в этой жизни мне уже не суждено, но в отношении нашей дочери Маши чисто теоретически такая перспектива  еще сохраняется. Я шел и вспоминал готический абрис зданий, старинные аудитории, помпезные залы, изысканную сервировку в трапезной, средневековое оружие и портреты  знаменитых выпускников и преподавателей на стенах; я думал, что, возможно, и Маша, закончив аспирантуру или докторантуру, найдет свое место в этом сказочном мире, прообразе ее любимого Хогвартса. Мы искали, где бы перекусить, а мимо нас шли счастливые Гарри Потеры, Гермионы,  Льюисы Кэрроллы и  Джоны Толкины , словно подтверждая, что в такой судьбе нет ничего невозможного.

   И тут, уже на безлюдной улице, один из них (возраста не студента, а преподавателя), с широко распахнутыми глазами, вдруг обратился ко мне с вопросом. В этом не было ничего удивительного. Ко мне часто обращаются люди на улице – видно, что-то есть во мне располагающее, вызывающее доверие. К тому же, у меня на голове была кепка из твида (купленная накануне в Кембридже) – возможно, она придавала мне вид местного старожила.

  Была только одна неувязка – я не говорю по-английски, не говорю совсем, не говорю ни слова. Но на такой случай у меня, конечно, была заготовка. «I am sorry, - сказал я, со вкусом выговаривая неведомые слова, - I don’t speak Еnglish». Лицо вопрошающего омрачилось разочарованием, но надежда на установление контакта еще не была окончательно потеряна. «I speak Russian and French», - сказал я на всякий случай и лицо встречного расплылось от радости. «Ах вот, как, - сказал он на французском, не сильно уступающем моему, - я тоже говорю по-французски». Он оказался румыном, искал какую-то улицу (не выпускающая из рук навигатор дочь подошла помочь, но у нового знакомого поисковый запрос, похоже, уступил место радости человеческого общения). К тому же его почему-то особенно обрадовало то, что мы из России, он спрашивал про Москву, говорил, что хотел бы ее посетить. Я в очередной раз убедился, что русских за границей по-прежнему любят. Интересно, что мы должны еще натворить, чтобы это отношение наконец поменялось? 

  И тут перед нами вдруг выросли две фигуры в черных куртках – один постарше, в очках с тонкой оправой и внимательным взглядом профессора, и другой, помладше и чуть смахивающий на латиноамериканца. «Police», - сказал профессор и раскрыл перед нами удостоверение. В короткой фразе, последовавшей за этим, я явственно различил слово «паспорт». (В этот момент у меня в голове что-то щелкнуло, я почему-то вспомнил поездку в Барселону, перед которой я купил себе штаны, все карманы которых наглухо застегивались - сперва на молнию, а потом еще и на кнопки, а жену заставил поменять  сумочку на маленький  и почти бронированный рюкзак, который следовало носить только на груди. Я читал тогда сайт за сайтом в интернете о всех засадах, которые ожидают там незадачливых туристов…) Румын, тем временем, уже достал паспорт, профессор взглянул на него и тут же вернул, удовлетворенно сказав «о’кей». Что-то мешало утвердиться, я ощущал какое-то раздвоение между чужим опытом и вершащейся на глазах реальностью, мое сознание упорно отказывалось признавать опасность происходящего. Я совершенно не боялся, у меня в кармане лежал милицейский свисток, к тому же, я до сих пор владею несколькими приемами самбо. Испугался я только тогда, когда заметил, что уже достал из кармана пачку паспортов, неужели я действую помимо собственной воли?  «Маша, - сказал я дочери, - переведи, пусть еще раз покажет удостоверение».  Мне вдруг вспомнились похожие эпизоды из фильма «Проверка на дорогах» и романа «В августе 44-го».  Профессор тут же достал удостоверение, раскрыл и  закрыл его прежде, чем я успел в него всмотреться. Я уже был уверен, но тут Маша, выглядящая, несмотря на магистратуру за спиной, совершенным ребенком (наша семейная болезнь – мне тоже, как правило, дают лет на десять-пятнадцать меньше), вдруг храбрым зайцем налетела на профессора-полицейского и страшно запищала: «Show me your name, show your name !»  («Покажи свое имя, имя покажи!») И полицейские тут же отступили, а затем и вовсе исчезли, словно растаяли в воздухе.

  Сомнений не было. Мы только что пережили атаку злоумышленников. Только румын все еще ничего не понимал, он стоял, моргая еще более широко раскрытыми глазами. « Ce sont des brigands, - закричал я румыну, - des voyoux, des fraudeurs, des malfaiteurs!» («Бандиты, проходимцы, мошенники, злоумышленники»), как и всякий человек, изучавший иностранный язык в школе, пользуясь словами прошлого века. «Да неужели?, - спрашивал пораженный румын, - не может быть!» - «Точно! - убеждал его я:  «Я читал такое про Барселону! Но чтобы в Оксфорде?!» Румын только руками разводил и таращил глаза. 

  И тут теперь уже на меня налетела жена (не понимающая ни по-английски, ни по-французски, а, честно говоря, не всегда и по- русски),  на время инцидента выпавшая из поля моего зрения.  «Совсем рехнулся? – кричала она, - ты с кем разговариваешь, ты кому объясняешь? Ты чего – не понимаешь, что они все заодно?» 

   И только тут я вспомнил всю «эту хитрую механику», как писал Зощенко немного по другому поводу. Конечно же, все начиналось со случайного прохожего - контакт, прощупывание потенциальной жертвы, а затем увлекающий пример  - он  первым протягивает «полиции» паспорт, а затем, возможно, и кошелек (фальшивые банкноты, наркотики)!

  Никакого румына рядом уже не было, он тоже исчез. Гоголь, Булгаков! Впрочем,  мистические традиции сильны и в английской литературе, к тому же, здесь, кажется, сплошные дома с привидениями. И все же – на улице средь бела дня, в Оксфорде!

  Жена продолжала кричать – смысл (если так можно выразиться) сводился к тому, что я чуть всех не погубил, что я был готов отдать бандитам все, что они попросят и если бы не Маша… Жена требовала, чтобы без всякого обеда мы немедленно убрались с этой улицы, а лучше вообще из города, что уязвленные преступники сейчас вернутся с подкреплением, что они теперь будут и дальше преследовать нас в поездке. 

  Насилу удалось ее успокоить. Мы быстро перекусили в какой-то забегаловке и со смешанным чувством покинули Оксфорд. Впрочем, в Хогвартсе тоже, кажется, не все было безмятежным?  

  

Комментарии

Спасибо, г-н Белкин. Доставили удовольствие!