Перед прыжком в пропасть Главы из новой книги

Опубликовано: 1 июля 2010 г.
Рубрики:

Професор Хантер Колледжа в Нью Йорке Эмиль Дрейцер — автор недавно вышедших книг Shush! Growing up Jewish under Stalin и Stalin's Romeo Spy: The Remarkable Rise and Fall of the KGB's Most Daring Operative.

 

Сейчас, когда, пытаясь объяснить моим американским друзьям и коллегам, что означало для меня в мою бытность, осенью 1974-го года эмигрировать из Советского Союза, для иллюстрации своего внутреннего состояния я всегда рассказываю популярный анекдот советской половины моей жизни:

Рабиновича призвали в армию, стали готовить на десантника. Инструктор объясняет:

— Значит, так, товарищи солдаты. Сейчас вас отвезут на аэродром. Сядете в самолет. Вас поднимут на высоту две тысячи метров. По команде прыгаете. Дергаете за кольцо основного парашюта. Если он почему-либо не сработает, дергаете за кольцо запасного. Плавно приземляетесь. На земле вас будет ждать пикап, на котором всей группой вернетесь на базу.

Самолет набирает высоту. Подходит очередь Рабиновича. Он прыгает. Дергает за кольцо основного парашюта. Тот не раскрывается. Дергает кольцо запасного. Тот тоже не срабатывает. Рабинович летит головой вниз и думает:

— Это будет еще тот сюрприз, если пикап тоже не окажется на месте.

Именно этот анекдот каждый раз приходит на память, когда я вспоминаю последнюю ночь перед отъездом из Советского Союза, то есть ночь с седьмого на восьмое октября 1974 года. Жестокий смех, запрессованный в анекдоте о человеке, падающем с огромной высоты с нераскрывшимся парашютом, точно отражает то состояние смятения, отречения, тревоги и безнадежности, клубящиеся в моей душе накануне, быть может, самого ответственного шага в моей жизни. Шаг этот был настолько сложный, что к нему я вернусь еще не раз в дальнейшем ходе повествования.

В ту ночь я изо всех сил стараюсь уснуть. Наутро заказано такси, которое должно отвезти нас — меня, жену, и годовалого сына в Шереметьево, в аэропорт.

Но сон никак не идет. В висках настойчиво, словно участковый милиционер кулаком, в котором зажата повестка в суд, стучит молоточек. Сердце бьется учащенно. Мне кажется, что, как в том анекдоте, я тоже лечу головой вниз с огромной высоты, не зная, что меня ждет на земле — спасительный ли стог сена, способный амортизировать удар, или булыжник мостовой, который тотчас раскроит, что переспелый арбуз, мой череп. Мне тридцать шесть. Я еще довольно молод. Но кажется, что это конец.

Я лежу в темноте нашей квартиры на Чертановской, обхватив подушку. Теперь, когда агония принятия решения, которую я пережил три месяца назад, решения уехать из страны, в которой родился и вырос, уже далеко позади, я уже научился не загадывать слишком далеко наперед о том, что предстоит в неопределенном будущем. Но что ждет меня, жену и нашего годовалого сына там, по другую сторону "священной" советской границы, в самое ближайшее время? Нам разрешено обменять наши рубли из расчета 120 долларов на человека. Триста шестьдесят долларов на двух взрослых людей и малыша, который только недавно научился ходить. Как и на что мы будем жить? Доходили всякого рода разговоры и слухи, но ничего толком мы не знали.

Мне предстоит самый тяжелый день в моей жизни. Надо как следует выспаться. К тому же я лег поздно. Мы с женой долго убирали квартиру после ухода последнего из множества гостей, которые пришли с нами проститься. Проводы походили на поминки. То есть никто, конечно, не пил за упокой нашей души, были и смех, и шутки. Но то, что нам предстояло, было затянуто такой пеленой неизвестности, которая по своей непроницаемости могла сравниться разве что с той, какой покрыта загробная жизнь даже для тех, кто в нее верит.

После трех месяцев ожидания, мы получили разрешение на выезд, и в предписанные тридцать дней надо было успеть провернуть множество дел: купить билеты на самолет Москва-Вена, отправить малой скоростью багаж, распорядиться книгами, куда-то девать мебель, которую некому отдать. В крохотных московских квартирках для лишней мебели ни у кого нет места...

Уже после того, как поздно вечером ушли те, кто пришел к нам на проводы, надо было попрощаться, хотя бы по телефону, с теми, кто не смог придти. Не смог или не мог... Одним из таких людей был Витя Войцеховский, мой хороший друг, с которым несколько лет назад я ездил на его "Жигулях" сначала в Карпаты, потом в Ригу и Таллинн. Витя поднял трубку. Узнав меня по голосу, ответил на мои прощальные слова сдержанно. Не сухо, нет, если бы он и хотел, у него, мягкого и добросердечного человека, это бы и не получилось. Он говорил так, будто сам держал себя за горло. Пожелал удачи. Я его понимал и не осуждал. Он хотел оставаться человеком и сказать теплые слова прощания, но придти на проводы не мог. Это означало бы подставить под удар карьеру отца, чей довольно высокий пост в одном из министерств был бы под угрозой: сын якшается с "отщепенцами".

Мы уезжаем не просто так, а освистанные и оплеванные страной, в которой родились и жили. Освистывают нас и оплевывают не только для того, чтобы нас унизить, оскорбить даже то крохотное чувство собственного достоинства, которое каждый человек старается сохранить при любых обстоятельствах, ту крупицу самоуважения, без которой и нет человека. Оскорбляют и освистывают с профилактической целью — чтобы запугать и остановить других, чтобы не следовали нашему примеру. Чтоб было неповадно...

"Отщепенцы..." Именно так, на гнусном языке советских газет, называют всех нас, отъезжающих, подавших документы на эмиграцию. От самого слова мороз подирает по коже. Ведь ясно, откуда словцо. Еще до войны, в ответ на вопрос, отчего замордовал так много невинных людей, батька Сталин усмехнулся в свои усища: "Лес рубят, щепки летят". Вот нам и напоминают, чтоб не заблуждались на счет советской власти. Она батьки своего заветы не забывает. К душегубству может в любой момент прибегнуть ничуть его не хуже. На этот счет чтоб не было никаких иллюзий. Газеты намекают этим словцом: те, кто дерзают уезжать из "самой лучшей страны в мире" — даже не щепки, а так, не имеющий никакой ценности сор, труха. Проку от такого материала никакого. Так, разве что огонь разжечь...

 

Если сказать, что я лежал в ту ночь и передо мной со скоростью магнитофонной пленки, перематываемой на максимальной скорости, проносилась моя прошлая жизнь, — значит, впасть в литературщину. К этому моменту я уже перестал перебирать в уме причины, которые вытолкали меня из страны, где я родился и вырос. Кончились мои душевные силы. Все последние дни я двигался, как в сомнамбуле, стараясь ни о чем другом не думать, кроме того, что нужно сделать в этот час, в эту минуту. Мне уже было все равно. Я полагаю, такое равнодушие охватывает каждого, кто решился покончить со своей жизнью.

Так, если вдуматься, сделал и я. Решил распроститься с той единственной жизнью, которую знал от рождения. О другой жизни, которая ждет меня по другую сторону границы, я мало что ведал. Ни разу до того не побывав за рубежом, я и полагал, что она, какая-то другая жизнь — такая же химера, как и та, которая, как уповают верующие, ждет их после смерти.

Решение уехать из страны, в которой родился и вырос, было самым трудным из всех решений, которые мне когда-либо приходилось принимать. Решением агонизирующим. Относящийся к смерти термин приходит в мою голову сейчас, когда об этом думаю, не случайно. Подающий заявление на выезд играл в то время в "русскую", в данном случае в буквальном смысле слова, "рулетку". Нажимал на метафорический курок судьбы.

Однако, в отличие от игры в ту самую "рулетку", страшно было не только, если курок ударит по капсуле патрона, то есть, вам откажут. Подать заявление о выезде на "постоянное местожительство в капстрану" означало то, что на приблатненном языке выражалось глаголом "засветиться". В своей образности этот глагол точно схватывал суть дела. Как в фотографии, засветить пленку означает навсегда ее испортить, так и в брежневское время подать документы на эмиграцию означало раз и навсегда не только подорвать какие-либо надежды на будущее в стране, из которой тебя не выпускают (в конце концов, именно отсутствие таковых и было одним из доводов в пользу эмиграции), но навсегда разрушить добытое немалой кровью настоящее. Не Бог весть какое, но минимальное, нужное для выживания...

Не менее страшно было, если символический револьвер щелкнет впустую, и разрешение дадут. У страха глаза велики, говорит русская пословица. Древние греки представляли страх перед неизвестностью, древнейший человеческий страх, как блуждание в лабиринте, в котором за каждым поворотом можно наткнуться на мифическое существо — получеловека-полубыка Минотавра, готового растерзать любого, кто вторгся в его владения.

И советская власть делала все возможное, чтобы подпитывать страх перед перспективой оказаться за бортом у тех, кто вздумает эмигрировать. За несколько лет до этого, самого крутого в моей жизни, поворота судьбы, в 1970-ом году, вышел фильм "Бег", сделанный по мотивам произведений Михаила Булгакова. Дело происходит в конце гражданской войны, в 1920-ом году. Покинувшие Россию, бегущие от советской власти герои фильма, оказавшись за рубежом, опускаются на самое дно. Не найдя никаких способов к существованию, играют в "тараканьи бега". Те, кто отказываются вернуться в лоно матери-родины, остаются в одних подштанниках в буквальном смысле слова. Вооружившись именем талантливого писателя, чья антисоветская повесть "Собачье сердце" уже ходила в самиздате, фильм как бы говорил тем, кто подумывал об эмиграции: хорошо, вы не верите советским газетам, но вот ваш антисоветчик, и тот подтверждает. Вот что ждет каждого, кто дерзнет покинуть нашу советскую Родину...

 

Но, как известно, надеждой жив человек. Все-таки, говорил я себе, со времени событий, изображенных в фильме "Бег", прошло больше полувека. Может быть, ситуация переменилась? Может быть, выжить за рубежом для того, кто вырос в России, все-таки можно? Может быть, есть какой-то шанс?

Я попытался обратиться с этим вопросом к одному международнику, с которым меня как-то познакомили в Доме журналистов, что на Суворовском бульваре в Москве, куда я часто наведывался. Но меня остановил другой журналист-приятель, хорошо того знавший:

— Старик, оставь его в покое. Не занимай разговорами. Он только что приехал из Парижа. Обычно ему нужно недели две, чтобы прийти в себя. Снова пообвыкнуть к нашей жизни. Ты же знаешь, возвращаясь из космоса, спутник должен опуститься на землю как можно плавней. А то сгорит в плотных слоях атмосферы к чертовой бабушке...

И действительно, я взглянул на "парижанина", на его остекленевший, словно застывший в воспоминаниях об Елисейских полях, взгляд и решил его не тревожить. Ясно было, что расспрашивать его о поездке за рубеж даже после того, как он снова войдет в орбиту советской жизни, может нанести непоправимый вред его психическому здоровью

В другой раз я все-таки не удержался и спросил другого международника (он часто пил кофе в Домжуре за соседним столиком), что его больше всего впечатлило во время поездки в Канаду. Тот допил кофе, набил табаком и раскурил длинную трубку и, посапывая ее, подняв брови, надолго задумался. Видно было по напряженному выражению его лица, что он, словно вилами огромный стог сена, пытается переворошить в уме ворох канадских впечатлений. Наконец, очевидно, поняв тщетность своих усилий, он зажмурил глаза, пытаясь восстановить хотя бы одну пришедшую в голову картину:

— Знаешь, старик, — сказал он, — у них двери перед входом в супермаркет сами собой открываются и закрываются.

И, зажав в одной руке трубку, а в другой чашку из-под кофе, показал, как медленно они, те двери, сходятся и расходятся...

После еще одной попытки расспросить другого международника у меня сложилось впечатление, что, словно в фантастическом романе Станислава Лема "Солярис" после посещения планеты, те немногие советские люди, которым удалось побывать за рубежом, тоже лишаются на какое-то время рассудка. При любой попытке вернуться мысленно в страну, которую недавно посетили, у них начисто блокируется язык.

Моя собственная единственная попытка совершить такую поездку состоялась лет за пятнадцать до этого, когда молодым специалистом в Киеве на доске объявлений в управлении, в котором я работал, я прочитал объявление о круизе по Дунаю с заходом в порты стран, лежащих по его берегам. Не только соц- (Болгарии, Румынии, Чехословакии и Венгрии), но и капстран — Австрии и Германии. Я подумал: "Чем черт не шутит!", подал заявление и вскоре узнал, что черт шутит и этим. Мне быстро отказали. Причину указали, на первый взгляд, странную — "нет достаточного стажа работы в коллективе". Но сама странность мотивировки и была настоящим ответом: "Какая разница, почему отказываем. Сам понимать должен... Нельзя, и все!"

Таким образом, как и подавляющее большинство бегущих из СССР в мое время — то есть, в начале семидесятых — я знал о реальной жизни по ту сторону барьера крупицы, да и те были факты, выуженные путем дедукций и допущений. Так как у меня не было возможности заглянуть лично по другую сторону границы, мне ничего не оставалось делать, как просеивать в своем мозгу горы образов, слухов и додумок в надежде соткать сколько-нибудь реальную картину потусторонней жизни.

Да, по Москве циркулировал в небольшом количестве глянцевый журнал "Америка". Но до него мало кто дорывался, а дорвавшись — им зачитывался. Всем было понятно, что журнал этот — не более чем рекламный туристский проспект. Что реальная американская жизнь имеет такое же отношение к содержанию этого журнала, как наша советская жизнь к произведениям соцреализма, в которых, как известно, жизнь показывается не такой, какая она есть на самом деле, а какой ей надлежит быть по последним постановлениям партии и правительства.

С туристами-иностранцами я сталкивался еще в ранней юности на центральной улице Одессы Дерибасовской, в самом центре которой, в доме номер 18, я жил с мамой, папой и младшим братом. В нашем тепловодном порту круглый год ошвартовывались испанские, итальянские, греческие и французские круизные пароходы. Иностранцы появлялись в центре Одессы, спрыгивая с подножек спецавтобуса. Их было невозможно спутать с моими согражданами.

Одежда интуристов была хоть и неброской, но свободного, не сковывавшего движений, покроя. Плащи были, как правило, светлых тонов — от цвета моли или кофе с молоком (когда молока больше) до бледно-голубых, цвета одесского летнего неба. Мы, все как один, носили китайские — темно-синие с клетчатой прорезиненной подкладкой, отдающей терпким запахом только что отпечатанных автомобильных шин.

У интуристов были ухоженные лица, в любое время года покрытые ровным загаром. Волосы аккуратно уложены как у женщин, так и у мужчин. На лицах женщин — тщательно подобранная, не бросающаяся в глаза, косметика. (Из-за того, что одесситки вынуждены были пользоваться отечественными средствами подчеркивания женской красоты, у заморских гостей возникало ложное представление о наших нравах. Они часто перешептывались, пожимая в недоумении плечами. Они, конечно, знали, что в портовых городах любой страны мира с приходом нового судна на улицах появляются профессиональные охотницы по истосковавшимся по женской ласке матросским сердцам. Но нигде их не бывает так много, что они запруживают улицу...).

Как правило, интуристы были немолодые люди, как я понимаю теперь, пенсионеры, наконец, выкроившие время, чтобы поездить по миру, посмотреть, что находится за пределами их страны. Поверить в то, что они были не богачи, которые владели яхтами или даже пароходами, а люди обычных профессий, от бухгалтеров до сталеваров, было невозможно. Нам они казались сказочно богатыми. Чем еще объяснить то, что они даже пахли по-особому? (Теперь-то, задним числом, я догадываюсь, что всему виной были дезодоранты). У всех женщин был маникюр. Даже зимой, как бы холодно ни было, мужчины появлялись на наших улицах без шапок. Волосы у интуристов обоих полов были аккуратно причесаны, а у мужчин еще и скреплены бриолином.

Но куда больше ухоженности поражали их походка и выражение лиц. Несмотря на то, что они были на территории незнакомой страны, они вели себя так, как будто уже сто лет, как хаживали по одесским тротуарам и видели уродливые и скудные витрины наших магазинов. Голова не валилась на сторону от удивления, не втягивалась в плечи, как это машинально происходило с каждым из нас в незнакомой ситуации. Они были спокойны, полны скромного достоинства, и это больше всего донимало мое юное сознание. Как же так? Приехали из страны всеобщей и жесточайшей эксплуатации человека человеком, а ведут себя не как рабы под плетью хозяина, а как спокойные, уверенные в себе люди. А уж от постоянного выражения приветливости и доброжелательности все мы просто шалели.

Эти непонятные существа появлялись из того мира, который я знал лишь по кадрам иностранной хроники. В ней, кроме забастовок и демонстраций протеста, были еще самумы, ураганы и землетрясения. Все они обрушивались почему-то именно на землю капстран, будто у планеты флюс был именно с одной, западной, стороны. (Оберегая наш покой, об ураганах и землетрясениях на территории СССР ни наши газеты, ни наше радио нас не оповещали).

Еще были трофейные фильмы, захваченные советскими войсками в кинохранилищах побежденной Германии. В течение нескольких лет после войны их показывали в одесских кинотеатрах. Как я узнал много лет спустя, трофейными в полном смысле слова были только немецкие фильмы. Их было мало. В основном крутили голливудские фильмы, то есть, фильмы краденые. За их прокат нужно было платить, поэтому их старались пускать втихую, по клубам — портовиков, железнодорожников, Дома офицеров... Фильмы были больше всего приключенческие — "Тарзан", "Остров сокровищ", "Путешествие будет опасным" ("Дилижанс"), "Сети шпионажа" — или музыкальные ковбойские с Жанеттой Макдональд и Эдди Фишером, о которых мы, подростки, напевали наскоро сочиненные нами самими пародийные песенки:

О Розмари, о Мэри,

Открой пошире двери.

Твои глаза — как небо голубое,

В них затаилось счастие ковбоя.

Но были и фильмы из американской жизни, по которым можно было попытаться представить кое-какие детали. Больше всего поражало внутреннее устройство американских домов. Мало того, что простор первого этажа был такой, что можно было в футбол играть, внутри была еще и лестница, ведущая на второй этаж, где размещались спальни. Если в каких-то наших квартирах и была лестница, в лучшем случае она вела на антресоль, где зимой хранили картошку в мешке или дожидались редких поездок пустые чемоданы.

Особенно запомнились фильмы с участием певицы и актрисы Дины Дурбин. Как известно, детские впечатления наиболее сильно врезаются в психику, поселяются в ней надолго, порой остаются там даже в зрелые годы. В фильмах с Диной Дурбин время от времени по экрану фланировали американские миллионеры. Внешне они удивительно напоминали тех, как их изображали на советских плакатах: то есть, они были толстыми, словно накаченные до предела дирижабли, с сигарами в зубах. Однако в американских фильмах, вместо свирепых и кровожадных харь, у них были по-детски невинные физиономии добродушных толстяков, единственной заботой которых было, как помочь бедным, но талантливым молодым людям — певице или джазовому композитору (на худой случай, пианисту). Этих киношных миллионеров было легко облапошить молодой красавице, подарив невинный поцелуй в щечку. От такого поцелуя у них расцветали лица — и они были готовы тут же раскошелиться...

Среди моих коллег-аспирантов на кафедре русской литературы в Калифорнийском университете, где я проучился несколько первых лет в Америке, была одна моя бывшая соотечественница, которая стала жертвой тех далеких детских представлений об американских богачах, почерпнутых из уже упомянутых фильмов. В Союзе эта бывшая соотечественница (назовем ее Любой) была журналистской. Выехала на Запад она одна, так как хоть лет ей было под тридцать, была не замужем. Ехала она в расчете на одну и ту же, втемяшившуюся в ее голову идею — найти в Америке миллионера и выйти за него замуж. Была она вполне миловидной, и в Союзе у нее время от времени появлялись любовники, все больше среди знакомой журналистской братии. Но стоило ей завести речь о браке, как все они, как один, вдруг начинали хлопать себя по карманам в поисках сигареты. Не найдя таковой, просили подождать с ответом, пока они сбегают на улицу, в табачный киоск на углу. Видимо, за ночь киоск этот переносился на Чукотку, куда и отправлялся жаждущий немедленно затянуться сигаретным дымом любовник. Во всяком случае, больше она ни его самого, ни даже дыма его сигареты не видела.

окончание следует

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки